Сканирование: Янко Слава 

yanko_slava@yahoo.com | | http://www.chat.ru/~yankos/ya.html | Icq# 75088656

lotman-selection.htm

Номер страницы[*] предшествует тексту

 

Ю.М. ЛОТМАН

Избранные статьи в трех томах

Издание выходит при содействии Открытого Фонда Эстонии

ТОМ I

Статьи по семиотике и топологии культуры

 

Таллин

'Александра'

1992

 

СОДЕРЖАНИЕ. 1

Вместо предисловия. 2

КУЛЬТУРЫ.. 4

О семиосфере. 4

Отграниченность. 6

Мозг - текст - культура искусственный интеллект. 18

Феномен культуры.. 27

Асимметрия и диалог. 39

Миф-имя-культура*. 51

I 51

1. Мир есть материя. 51

Мир есть конь. 51

II 60

III 62

IV.. 65

О двух моделях коммуникации в системе культуры.. 69

Динамическая модель семиотической системы.. 83

Несколько мыслей о типологии культур. 95

К построению теории взаимодействия культур (семиотический аспект) 103

Проблема византийского влияния на русскую культуру в типологическом освещении  114

ТЕКСТ КАК СЕМИОТИЧЕСКАЯ ПРОБЛЕМА.. 124

Семиотика культуры и понятие текста. 124

Текст и функция*. 128

Текст и полиглотизм культуры.. 137

Текст в тексте. 144

Прагматический Аспект. 148

Текст и структура аудитории. 157

Риторика. 162

Устная речь в историко-культурной перспективе. 179

Символ в системе культуры.. 186

Память в культурологическом освещении. 194

О содержании и структуре понятия 'художественная литература'. 197

Слово и язык в культуре Просвещения. 209

Происхождение сюжета в типологическом освещении. 216

Каноническое искусство как информационный парадокс. 233

 


 

СОДЕРЖАНИЕ

Вместо предисловия .............    9


СЕМИОТИКА КУЛЬТУРЫ

О семиосфере ...............   11

Мозг - текст - культура - искусственный интеллект .   25

Феномен культуры .............   34

Асимметрия и диалог ............   46

Миф - имя - культура (совместно с Б. А. Успенским) .   58

О двух моделях коммуникации в системе культуры . .   76

Динамическая модель семиотической системы ....   90

Несколько мыслей о типологии культур ...... 102

К построению теории взаимодействия культур (семио-тический аспект) .............. 110

Проблема византийского влияния на русскую культу-ру в типологическом освещении . ........ 121

ТЕКСТ КАК СЕМИОТИЧЕСКАЯ ПРОБЛЕМА

Семиотика культуры и понятие текста . ...... 129

Текст и функция (совместно с А. М. Пятигорским) . . 133

Текст и полиглотизм культуры ......... 142

Текст в тексте ............... 148

Текст и структура аудитории . ......... 161

Риторика  ................ 167

Устная речь в историко-культурной перспективе . . . 184

Символ в системе культуры .......... 191

Память в культурологическом освещении ..... 200

О содержании и структуре понятия 'художественная литература' ............... 203

Слово и язык в культуре Просвещения ...... 216

Происхождение сюжета в типологическом освещении . 224

Каноническое искусство как информационный пара-докс .................. 243

 

КУЛЬТУРА И ПРОГРАММЫ ПОВЕДЕНИЯ

Поэтика бытового поведения в русской культуре XVIII века .................. 248

Театр и театральность в строе культуры начала XIX века .................. 269

Сцена и живопись как кодирующие устройства культур-ного поведения человека начала XIX столетия . . 287

Декабрист в повседневой жизни (Бытовое поведение как историко-психологическая категория) ..... 296

О Хлестакове ............... 337

Литературная биография в историко-культурном кон-тексте (К типологическому соотношению текста и лич-ности автора) ............... 365

Куклы в системе культуры .......... 377

О редукции и развертывании знаковых систем (К проблеме 'фрейдизм и семиотическая культурология') . 381

СЕМИОТИКА ПРОСТРАНСТВА

О метаязыке типологических описаний культуры . . . 386

О понятии географического пространства в русских средневековых текстах ............ 407

Проблема художественного пространства в прозе Гоголя ................. 413

Заметки о художественном пространстве ..... 448

Клио на распутье .............. 464

Вместо заключения. О роли случайных факторов в истории культуры.............. 472

 

 

Оформление М. РУЙЗО

Издательство 'Александра' 1992

 

[9]

Вместо предисловия

Мы живем в мире культуры. Более того, мы находимся в ее толще, внутри нее, и только так мы можем продолжать свое существование


Отсюда важность понятия 'культура' и, одновременно, его трудность для опреде-ления. Трудность эта не только и не столько в комплексности и много-гранности этого понятия, а в том, что оно имеет исходный, первичный характер. В традиционной руссоистской оппозиции 'Природа - Куль-тура', утвердившейся в этнологии после составивших эпоху в науке о человеке трудов К. Леви-Стросса, предполагается, что Природа есть нечто первичное, исходное, на что социальные условия и другие 'искусственные' результаты деятельности человека накладывают ограничения, именуемые Культурой. При всей кажущейся естественности и очевидности такого взгляда, вероятно, само понятие Природы есть создаваемая культурой идеальная модель своего антипода, сущность которого можно определить словами: 'Всё без человека'. Из этого вытекает, что сам человек неотделим от культуры, как он неотделим от социальной и экологической среды. Он обречен жить в культуре так же, как он живет в биосфере.

Культура есть устройство, вырабатывающее информацию. Подобно тому как биосфера с помощью солнечной энергии перерабатывает неживое в живое (Вернадский), культура, опираясь на ресурсы окружаю-щего мира, превращает не-информацию в информацию. Она есть анти-энтропийный механизм человечества. К ней можно применить слова Гераклита Эфесского: 'Психее присущ самовозрастающий логос'. Для того, чтобы культура могла выполнить эту задачу, ей необходима, прежде всего, сложная внутренняя организация. Рассмотрению семиотических принципов этой организации и посвящена настоящая книга. Конечно. странно было бы видеть в культуре только семиотический ее аспект, однако другие ее стороны изучаются в контексте других наук и в данном случае не рассматриваются.

Усложнение внутренней структуры - лишь одна сторона вопроса: 'самовозрастающий логос' возможен лишь в незамкнутом простран-стве, культура же по самой своей природе строит себя как простран-ство замкнутое. Из этого противоречия вытекает то, что в самой основе идеи культуры лежит существование другого, противостоящего ей мира. Мир этот может получать в алфавите культуры различные названия: природы, враждебных существ (покойников, чужих богов, злых духов, волшебных зверей; характерно, что 'свои боги', добрые покровительственные существа помещаются в центре культурного пространства, что одновременно ассоциируется с верхом универсума, а

 

[10]


вредительные существа - за пределами культуры и внизу). Он строится по принципу 'вывернутой симметрии' и выполняет двойную, внутренне противоречивую функцию: хаос - и враг космоса, и его постоянный резерв, а граница между ними - и 'недоступная черта', грань эапредельности, и место постоянных контактов и проникновений. При этом создаю-щиеся стереотипы 'чужого, враждебного пространства' и обитающего там 'врага' могут переноситься на реальных соседей данной культуры (чужой этнос или конфессию). В этом отношении характерно для периодов 'охоты за ведьмами', что инфернальные, запредельные связи приписываются не далекому и проблематичному 'другому', а именно ближайшему. В процессах ведьм 'соседка' и 'ведьма' звучат как синонимы, а архивы III отделения и вообще опыт сыскных органов показывают, что наибольшее количество доносов, обличающих причастность к злейшим силам, пишется на соседей и  близких родственников.

Таким образом, культура постоянно ведет 'игру' с внекультурным пространством, то помещая туда свои страхи, то делая его вместилищем своих идеалов и постоянно созерцая себя в этом перевернутом зеркале. С этим связаны сюжеты посещения царства мертвых, страсть к путе-шествиям в 'неоткрытые земли' (родственность этих импульсов раскры-вается на примере рассказа Улисса в 'Аде' Данте). Исследователь культуры. XX в. с любопытством наблюдает, как в эпоху, когда географиче-ский резерв земных территорий был исчерпан, внекультурное простран-ство было сконструировано в подсознании индивида, что представляло собой часть общего поиска хаоса внутри культуры. Одновременно от марсиан Герберта Уэллса до современных 'космических одиссей' протя-гивается возобновленный цикл - враждебный античеловеческий мир переносится в космос по всем законам мифологических представлений.

Настоящая книга лишь вскользь затрагивает тему порождаемых куль-турой страхов, образы потустороннего мира и врага-античеловека. Это потребовало бы погружения в проблемы мифологии, что не входило в план книги, обращенной к вопросам механизмов культуры как информацион-ного генератора. Автор счел полезным обратить внимание на эту непол-ноту тематики в предисловии.

Книга составлена из статей, писавшихся в промежутке между 1966 и 1987 гг. Но поскольку общий план работы сложился у автора давно, можно надеяться, что разновременность написания отдельных глав не разрушает единства книги в целом. Опубликование отдельных частей в виде статей в периодической печати поневоле приводило к необходимости повторения некоторых исходных положении. В настоящем издании автор старался эти повторы снять, что, к сожалению, оказывалось не всегда возможным, в частности, в тех случаях, когда в разных Статьях выявлялись разные грани исходных принципов. В остальном текст печатается без изменений.

Настоящий том представляет собой первый из задуманного издатель-ством и автором трехтомника. Во второй должны войти статьи по истории литературы, в третий - по теории и истории искусств: театра, драма-тургии, кино, живописи и архитектуры. Написанные автором монографии в план издания не входят.

 

[11]


КУЛЬТУРЫ

О семиосфере

Современная семиотика переживает процесс пересмотра некоторых основных понятий. Общеизвестно, что у истоков семиотики лежат две научные традиции. Одна из них восходит Пирсу - Моррису и отправ-ляется от понятия знака как первоэлемента всякой семиотической системы. Вторая основывается на тезисах Соссюра и Пражской школы и Кладет в основу антиномию языка и речи (текста). Однако при всем отличии этих подходов в них есть одна существенная общность: за основу берется простейший, атомарный элемент, и все последующее рассматри-вается с точки зрения сходства с ним. Так, в первом случае в основу анализа кладется изолированный знак, а все последующие семиотические феномены рассматриваются как последовательности знаков. Вторая точка зрения, в частности, выразилась в стремлении рассматривать отдельный коммуникативный акт - обмен сообщением между адресантом и адресатом - как первоэлемент и модель всякого семиотического акта. В результате индивидуальный акт знакового обмена стал рассматриваться как модель естественного языка, а модели естественных языков - как универсальные семиотические модели, самое же семиотику стремились истолковать как распространение лингвистических методов на объекты не включающиеся в традиционную лингвистику. Эту точку зрения, восхо-дящую к Соссюру, с предельной четкостью выразил покойный И. И. Ревзин, предложивший в прениях на второй Летней школе по вторичным моделирующим системам в Кяэрику (1966) такое определение: 'Предметом семиотики является любой объект, поддающийся средствам лингвисточеского описания'.

Такой подход отвечал известному правилу научного мышления: восходить от простого к сложному - и на первом этапе безусловно себя оправдал. Однако в нем таится и опасность: эвристическая целесооб-разность (удобство анализа) начинает восприниматься как онтологиче-ское свойство объекта, которому приписывается структура, восходящая от простых и четко очерченных атомарных элементов к постепенному их усложнению. Сложный объект сводится к сумме простых.

Пройденный за последние двадцать пять лет путь семиотических исследований позволяет на многое взглянуть иначе. Как можно теперь предположить, четкие и функционально однозначные системы в реальном функционировании не существуют сами по себе, в изолированном виде. Вычленение их обусловлено лишь эвристической необходимостью. Ни одна из них, взятая отдельно, фактически не работоспособна. Они функционируют, лишь будучи погружены в некий семиотический


[12]

континуум, заполненный разнотипными и находящимися на разном уровне организации семиотическими образованиями. Такой континуум мы, по аналогии с введенным В. И. Вернадским понятием 'биосфера', называем семиосферой. Следует предупредить против смешения употребляемого В. И. Вернадским термина 'ноосфера' и вводимого нами понятия 'семиосфера'. Ноосфера - определенный этап в развитии биосферы, этап, связанный с разумной деятельностью человека. Биосфера Вернад-ского - космический механизм, занимающий определенное структурное место в планетарном единстве. Расположенная на~повёрхности нашей планеты и включающая в себя всю совокупность живого вещества, биосфера трансформирует лучистую энергию солнца в химическую и физическую, направленную на переработку 'косной' неживой материи нашей планеты, ноосфера образуется, когда в этом процессе доминирую-щее значение приобретает разум человека1. Если ноосфера имеет материально-пространственное бытие, охватывая часть нашей планеты, то пространство семиосферы носит абстрактный характер. Это, однако, отнюдь не означает, что понятие пространства употребляется здесь в метафорическом смысле. Мы имеем дело с определенной сферой, обладающей теми признаками, которые приписываются замкнутому в себе пространству. Только внутри такого пространства оказывается возмож-ной реализация коммуникативных процессов и выработка новой инфор-мации.

Понимание В. И. Вернадским природы биосферы может быть полезно для определения вводимого нами понятия, поэтому на нем следует остановиться подробнее. В. И. Вернадский определил биосферу как пространство, заполненное живым веществом. 'Живое вещество, - писал он, - есть совокупность живых организмов'2. Такое определение, как кажется, дает основание полагать, что за основу берется атомарный факт отдельного живого организма, сумма которых образует биосферу. Однако в действительности это не так. Уже то, что живое вещество рассматри-вается как органическое единстве - пленка на поверхности планеты - и что разнообразие ее внутренней организации отодвигается на второй план перед единством космической функции - быть механизмом переработки энергии, получаемой солнцем, в химическую и физическую энергию земли, - говорит о первичности, в сознании Вернадского, биосферы по отношению к отдельному организму. 'Все эти сгущения жизни теснейшим образом между собою связаны. Одно не может сущест-вовать без другого. Эта связь между разными живыми пленками и сгущениями и неизменный их характер есть извечная черта механизма земной коры, проявляющаяся в ней в течение всего геологического времени'3. С особенной определенностью эта мысль выражена в следую-щей формуле: 'Биосфера - имеет совершенно определенное строение, определяющее все без исключения в ней происходящее (...). Человек, как 6н наблюдается в природе, как и все живые организмы, как всякое живое существо, есть функция биосферы, в определенном ее пространстве-времени'4.

1 'История научной мысли, научного знания (...) есть одновременно история создания в биосфере новой геологической силы - научной мысли, раньше в биосфере отсутствовавшей' (Вернадский В. И. Размышления натуралиста: Науч-ная мысль как планетарное явление. М., 1977. Кн. 2. С. 22).

2 Вернадский В. И. Биосфера: Избр. труды по биогеохимии. М., 1967. С. 350

3 Вернадский В. И. Избр. соч.: [В 6 т.]. М., 1960. Т. 5. С. 101.

4 Вернадский В. И. Размышления натуралиста... Кн. 2. С. 32.


[13]

Аналогичный подход возможен и в вопросах семиотики. Можно рассматривать семиотический универсум как совокупность отдельных текстов и замкнутых по отношению друг к другу языков. Тогда все здание будет выглядеть как составленное из отдельных кирпичиков. Однако более плодотворным представляется противоположный подход:

все семиотическое пространство может рассматриваться как единый механизм (если не организм). Тогда первичной окажется не тот или иной кирпичик, а 'большая система', именуемая семиосферой. Семиосфера есть то семиотическое пространство, вне которого невозможно само существование семиозиса.

Подобно тому как, склеивая отдельные бифштексы, мы не получим теленка, но, разрезая теленка, можем получить бифштексы, - суммируя частные семиотические акты, мы не получим семиотического универсума. Напротив, только существование такого универсума - семиосферы - делает определенный знаковый акт реальностью.

Семиосфера характеризуется рядом признаков.

Отграниченность.

Понятие семиосферы связано с определенной семио-тической однородностью и индивидуальностью. Оба эти понятия (одно-родность и индивидуальность), как мы увидим, трудно определимы формально и зависят от системы описания, но это не отменяет их реальности и хорошей выделяемости на интуитивном уровне. Оба эти понятия подразумевают отграниченность семиосферы от окружающего ее внесемиотического или иносемиотического пространства.

Одним из фундаментальных понятий семиотической отграниченности является понятие границы. Поскольку пространство семиосферы имеет абстрактный характер, границу ее не следует представлять себе средст-вами конкретного воображения. Подобно тому как в математике границей называется множество точек, принадлежащее одновременно и внутрен-нему, и внешнему пространству, семиотическая граница - сумма билингвиальных переводческих 'фильтров', переход сквозь которые переводит текст на другой язык (или языки), находящиеся вне данной семио-сферы. 'Замкнутость' семиосферы проявляется в том, что она не может соприкасаться с иносемиотическими текстами или с не-текстами. Для того чтобы они для нее получили реальность, ей необходимо перевести их на один из языков ее внутреннего пространства или семиотизировать факты. Таким образом, точки границы семиосферы можно уподобить чувствен-ным рецепторам, переводящим внешние раздражители на язык нашей нервной системы, или блокам перевода, адаптирующим данной семиоти-ческой сфере внешний для нее мир.

Из сказанного очевидно, что понятие границы соотносительно понятию семиотической индивидуальности. В этом смысле можно сказать, что семиосфера есть 'семиотическая личность' и разделяет такое свой-ство личности, как соединение эмпирической бесспорности и интуитивной очевидности этого понятия с чрезвычайной трудностью его формального определения. Известно, что граница личности как явления историко-культурной семиотики зависит от способа кодирования. Так, например, жена, дети, несвободные слуги, вассалы могут в одних системах вклю-чаться в личность мужа, хозяина и патрона, не имея самостоятельной индивидуальности, а в других - рассматриваться как отдельные лич-ности. Это ясно обнаруживается в релятивности юридической семиотики. Когда Иван Грозный казнил вместе с опальным боярином не только семью, но и всех его слуг, это было продиктовано не мнимой боязнью мести (как будто холоп из провинциальной вотчины мог быть опасен царю!), а представлением о том, что юридически все они составляют одно лицо


[14]

с главой дома и, следовательно, казнь естественно на них распростра-няется. Русские люди видели 'грозу' - жестокость царя - в том, что он широко применял казни к своим людям, но включение в число опальной единицы всех представителей рода было для них естественным. Ино-странцы же возмущались тем, что за вину одного человека страдает другой. Еще в 1732 г. жена английского посла леди Рондо (совсем не враждебная русскому двору и описывающая в своих посланиях доброту и чувствительность Анны Иоанновны и благородство Бирона), сообщая своей европейской корреспондентке о ссылке семьи Долгоруковых, писала: 'Вас, может быть, удивит ссылка женщин и детей; но здесь, когда глава семейства впадает в немилость, то все семейство подвергается преследованию'5. То же понятие коллективной (в данном случае - родовой), а не индивидуальной личности лежит, например, в основе кровной мести, когда весь род убийцы воспринимается как юридически ответственное лицо. С. М. Соловьев убедительно связал местничество с представлением о коллективной родовой личности: 'Понятно, что при такой крепости родового союза, при такой ответственности всех членов рода один за другого, значение отдельного лица необходимо исчезало пред значением рода; одно лицо было немыслимо без рода: известный Иван Петров не был мыслим как один Иван Петров, а был мыслим как только Иван Петров с братьями и племянниками. При таком" слиянии лица с родом, возвышалось по службе одно лицо - возвышался целый род, с понижением одного члена рода - понижался целый род'6.

Граница семиотического пространства - важнейшая функциональная и структурная позиция, определяющая сущность ее семиотического механизма. Граница - билингвиальный механизм, переводящий внешние сообщения на внутренний язык семиосферы и наоборот. Таким образом, только с ее помощью семиосфера может осуществлять контакты с не-семиотическим и иносемиотическим пространством. Как только мы пере-ходим к области семантики, нам приходится апеллировать к внесемиотической реальности. Однако не следует забывать, что эта реальность становится для д.шной семиосферы 'для себя реальностью' только в той мере, в какой она переводима на ее язык (подобно тому как внешние химические вещества могут усваиваться клеткой, только если переведены в свойственные ей биохимические структуры: оба случая - частные проявления одного и того же закона).

Функция любой границы и пленки - от мембраны живой клетки до био-сферы как (по Вернадскому) пленки, покрывающей нашу планету, и границы семиосферы - сводится к ограничению проникновения, филь-трации и адаптирующей переработке внешнего во внутреннее. На разных уровнях эта инвариантная функция реализуется различным образом. На уровне семиосферы она означает отделение своего от чужого, фильтра-цию внешних сообщений и перевод их на свой язык, равно как и превра-щение внешних не-сообщений в сообщения, т. е. семиотизацию посту-пающего извне и превращение его в информацию.

С этой точки зрения, все механизмы перевода, обслуживающие внешние контакты, принадлежат к структуре семиосферы.

В случаях, когда культурное пространство имеет территориальный характер, граница обретает пространственный смысл в элементарном значении. Однако смысл буферного механизма, трансформирующего

5 Письма леди Рондо, жены английского резидента при русском дворе в царство-вание имп. Анны Иоановны / Ред. и прим. С. Н. Шубинского. Спб., 1874. С. 46. 6 Соловьев С. М. История России с древнейших времен. Спб., б. г. Кн. 3. Стб. 679.


[15]

информацию, своеобразного блока перевода, она сохраняет и в этом случае. Так, например, когда семиосфера отождествляется с освоенным 'культурным' пространством, а внешний по отношению к ней мир - с царством хаотических, неупорядоченных стихий, то пространственное размещение семиотических образований в ряде случаев получает следую-щий вид: лица, которые в силу особого дарования (колдуны) или типа занятий (кузнец, мельник, палач) принадлежат двум мирам и являются как бы переводчиками, поселяются на территориальной периферии, на границе культурного и мифологического пространства, между тем как святилище 'культурных', организующих мир божеств располагается в центре. Ср. в культуре XIX в. противопоставление центра города, вопло-щающего господствующую социальную структуру, 'разрушительной' стихии пояса окраин, причем окраина выступает, например, в поэме Цветаевой ('Поэма заставы') и как часть города, и как принадлежащая миру, разрушающему город. Природа ее двуязычна.

Все великие империи, граничащие с кочевниками, 'степью' или 'варварами', селили на своих границах племена тех же кочевников или 'варваров', нанятые на службу охраны границы. Эти поселения образовывали зону культурного билингвизма, обеспечивающего семиоти-ческие контакты между двумя мирами. Ту же функцию границ семио-сферы выполняют районы разнообразных культурных смешений: города, торговые пути и другие области образований койне и креолизованных семиотических структур.

Типичным механизмом границы является ситуация 'пограничного романа' типа византийского эпоса о Дигенисе или та, на которую содержится намек в 'Слове о полку Игореве'. Вообще, сюжет типа 'Ромео и Джульетта' о любовном союзе, соединяющем два враждебных культурных пространства, ясно вскрывает сущность 'пограничного механизма'.

Надо иметь, однако, в виду, что если с точки зрения своего имманент-ного механизма граница соединяет две сферы семиозиса, то с позиции семиотического самосознания (самоописания на метауровне) данной семиосферы она их разделяет. Осознать себя в культурно-семиотиче-ском отношении - значит осознать свою специфику, свою противо-поставленность другим сферам. Это заставляет акцентировать абсолют-ность той черты, которой данная сфера очерчена.

В разные исторические моменты развития семиосферы тот или иной аспект может доминировать, заглушая или полностью подавляя другой.

Граница имеет и другую функцию в семиосфере: она - область ускоренных семиотических процессов, которые всегда более активно протекают на периферии культурной ойкумены, чтобы оттуда устремиться в ядерные структуры и вытеснить их.

Поскольку граница - необходимая часть семиосферы, семиосфера нуждается в 'неорганизованном' внешнем окружении и конструирует его себе в случае отсутствия. Культура создает не только свою внутреннюю организацию, но и свой тип внешней дезорганизации. Античность конструирует себе 'варваров', а 'сознание' - 'подсознание'. При этом безразлично, что эти 'варвары', во-первых, могли обладать культурой значительно более древней и, во-вторых, конечно, не представляли единого целого, образуя культурную гамму от высочайших цивилизаций древности До племен, находящихся на весьма примитивной стадии развития. Тем не менее античная цивилизация могла осознать себя как культурное целое, только сконструировав этот якобы единый 'варварский' мир, основным признаком которого было отсутствие общего языка с античной


[16]

культурой. Внешние структуры, расположенные по ту сторону семиоти-ческой границы, объявляются не-структурами.

Оценка внутреннего и внешнего пространства не заданна. Значимым является сам факт наличия границы. Так, в робинзонадах XVIII в. мир 'дикарей', находящихся вне семиотики цивилизованного общества (ему могут приравниваться столь же искусственно сконструи-рованные миры животных или детей - по признаку расположенности вне 'условностей' культуры, т. е. ее семиотических механизмов), оцени-вается положительно.

Семиотическая неравномерность. Из сказанного в первом пункте видно, что 'не-семиотическое' пространство фактически может оказаться пространством другой семиотики. То, что с внутренней точки зрения данной культуры выглядит как внешний, не-семиотический мир, с позиции внешнего наблюдателя может представиться ее семиотической перифе-рией. Таким образом, то, где проходит граница данной культуры, зависит от позиции наблюдателя.

Вопрос этот осложняется обязательной внутренней неравномерностью как законом организации семиосферы. Семиотическое пространство характеризуется наличием ядерных структур (чаще нескольких) с выявленной организацией и тяготеющего к периферии более аморфного семиотического мира, в который ядерные структуры погружены. Если одна из ядерных структур не только занимает доминирующее положение, но и возвышается до стадии самоописания и, следовательно, выделяет систему метаязыков, с помощью которых она описывает не только самое себя, но и периферийное пространство данной семиосферы, то над неравномерностью реальной семиотической карты надстраивается уровень идеального ее единства. Активное взаимодействие между этими уровнями становится одним из источников динамических процессов внутри семиосферы.

Неравномерность на одном структурном уровне дополняется смеше-нием уровней. В реальности семиосферы иерархия языков и текстов, как правило, нарушается: они сталкиваются как находящиеся на одном уровне. Тексты оказываются погружены в не соответствующие им языки, а дешифрующие их коды могут вовсе отсутствовать. Представим себе залу музея, где в разных витринах выставлены экспонаты разных веков, надписи на известных и неизвестных языках, инструкции по дешифровке, составленный методистами пояснительный текст к выставке, схемы маршрутов экскурсий и правила поведения посетителей. Если мы сюда поместим еще самих посетителей с их семиотическим миром, то получится нечто напоминающее картину семиосферы.

Структурная неоднородность семиотического пространства образует резервы динамических процессов и является одним из механизмов выработки новой информации внутри сферы. В периферийных участках, менее всего организованных и обладающих гибкими, 'скользящими' конструкциями, динамические процессы встречают меньше сопротивления и, следовательно, развиваются быстрее. Создание метаструктурных самоописаний (грамматик) является фактором, резко увеличивающим жесткость структуры и замедляющим ее развитие. Между тем участки, не подвергшиеся описанию или описанные в категориях явно неадекватной им 'чужой' грамматики, развиваются быстрее. Это подготавливает в будущем перемещение функции структурного ядра на периферию предшествующего этапа и превращение бывшего центра в периферию. Наглядно процесс этот можно проследить на географическом переме-щении центров и 'окраин' мировых цивилизаций.


[17]

Деление на ядро и периферию - закон внутренней организации семиосферы. В ядре располагаются доминирующие семиотические системы. Однако если факт такого разделения абсолютен, то формы, в которые он облекается, семиотически релятивны и в значительной степени определены избранным метаязыком описания - зависимостью от того, имеем ли мы дело с самоописанием (описанием с внутренней точки зрения и в терминах, выработанных в процессе саморазвития данной семиосферы), или оно ведется внешним наблюдателем в категориях другой

системы.

Периферийные семиотические образования могут быть представлены не замкнутыми структурами (языками), а их фрагментами или даже отдельными текстами. Выступая в качестве 'чужих' для данной системы, эти тексты выполняют в целостном механизме семиосферы функцию катализатора. С одной стороны, граница с чужим текстом всегда является областью усиленного смыслообразования. С другой, любой обломок семиотической структуры или отдельный текст сохраняет механизмы реконструкции всей системы. Именно разрушение этой целостности вызы-вает ускоренный процесс 'воспоминания' - реконструкции семиотиче-ского целого по его части. Эта реконструкция утраченного уже языка, в системе которого данный текст приобрел бы осмысленность, всегда практически оказывается созданием нового языка, а не воссозданием старого, как это выглядит с точки зрения самосознания культуры.

Постоянное наличие в культуре определенного запаса текстов с утра-ченными кодами приводит к тому, что процесс создания новых кодов субъективно часто воспринимается как реконструкция ('припоминание').

Структурная неравномерность внутренней организации семиосферы определяется, в частности, тем, что, будучи гетерогенной по природе, она развивается с различной скоростью в различных своих участках. Разные языки имеют различное время и различную величину циклов; так, естест-венные языки развиваются значительно медленнее, чем ментально-идеологические структуры. Поэтому о синхронности протекающих в них процессов не может быть и речи.

Таким образом, семиосфера многократно пересекается внутренними границами, специализирующими ее участки в семиотическом отношении. Информационная трансляция через эти границы, игра между различными структурами и подструктурами, направленные непрерывные семиотиче-ские 'вторжения' той или иной структуры на 'чужую территорию' образуют порождения смысла, возникновение новой информации.

Внутреннее разнообразие семиосферы подразумевает ее целостность. Части входят в целое не как механические детали, а как органы в организм. Существенной особенностью структурного построения ядерных механизмов семиосферы является то, что каждая ее часть сама пред-ставляет собой целое, замкнутое в своей структурной самостоятельности. Связи ее с другими частями сложны и отличаются высокой степенью деавтоматизации. Более того, на высших уровнях они приобретают характер поведения, т. е. получают способность самостоятельного выбора программы деятельности. По отношению к целому они, находясь на других уровнях структурной иерархии, обнаруживают свойство изомор-физма. Таким образом, они являются одновременно и частью целого, и его подобием. Для прояснения этого отношения можно прибегнуть к образу, использованному в другой связи в конце XIV в. чешским писателем Томашем Штитным. Подобно тому как лицо, целиком отражаясь в зеркале, отражается так же и в любом из его осколков, которые, таким образом, оказываются и частью, и подобием целого зеркала, в целостном


[18]

семиотическом механизме отдельный текст в определенных отношениях изоморфен всему текстовому миру и существует отчетливый параллелизм между индивидуальным сознанием, текстом и культурой в целом. Верти-кальный изоморфизм, существующий между структурами, расположен-ными на разных иерархических уровнях, порождает количественное возрастание сообщений. Подобно тому как объект, отраженный в зеркале, порождает сотни отражений в его осколках, сообщение, введенное в целостную семиотическую структуру, тиражируется на более низких уровнях. Система способна превращать текст в лавину текстов.

Однако выработка принципиально новых текстов требует иного меха-низма. Здесь необходимы контакты принципиально иного типа. Механизм изоморфизма строится здесь иным образом. Поскольку имеется в виду не простой акт передачи, а  о б м е н, то между его участниками должно быть не только отношение подобия, но и определенное различие. Можно было бы сформулировать простейшее условие этого вида семиозиса следующим образом: участвующие в нем субструктуры должны быть не изоморфны друг другу, но порознь изоморфны третьему элементу более высокого уровня, в систему которого они входят. Так, например, словесный и иконический язык рисованных изображений не изоморфны друг другу. Но каждый из них, в разных отношениях, изоморфен внесемиотическому миру реальности, отображением которого на неко-торый язык они являются. Это делает возможным, с одной стороны, обмен сообщениями между этими системами, а с другой, нетривиальную трансформацию сообщений и процессов их перемещения.

Наличие двух сходных и одновременно различных партнеров комму-никации - важнейшее, но не единственное условие возникновения диалогической системы. Диалог включает в себя взаимность и обоюдность в обмене информацией. Но для этого нужно, чтобы время передачи сменялось временем приема7. А это подразумевает дискретность - воз-можность делать перерывы в информационной передаче. Способность выдавать информацию порциями является всеобщим законом диалогиче-ских систем - от выделения собаками пахучих веществ в моче до обмена текстами в человеческой коммуникации. Следует иметь в виду, что дискретность может возникать на уровне структуры там, где в материаль-ной ее реализации существует циклическая смена периодов высокой активности и периодов максимального ее снижения. Фактически можно сказать, что дискретность в семиотических системах возникает при описании циклических процессов языком дискретной структуры. Так, например, в истории культуры можно выделить периоды, когда то или иное искусство, находясь на высшей точке активности, транслирует свои тексты в другие семиотические система. Однако периоды эти сменяются другими, когда данный род искусства как бы переходит 'на прием'. Это не означает, что при описании изолированной истории данного искусства мы сталкиваемся здесь с перерывом: изучаемое имманентно, оно будет выглядеть как непрерывное. Но стоит нам задаться целью описать ансамбль искусств в рамках какой-либо эпохи, как мы отчетливо обнаружим экспансию одних и 'как бы перерыв' в истории других. Этот же феномен может объяснять еще одно, хорошо известное историкам культуры, но теоретически не осмысленное явление: согласно большин-

7Cм.: Newson S. Dialogue and Development // Action, Gesture and Symbol: The Emergence of Language / Ed. by A. Lock. London; New York; San Francisco, 1978. P. 33.


[19]

ству культурологических теорий, такие явления, как Ренессанс, барокко. классицизм или романтизм, будучи порождены универсальными для данной культуры факторами, должны диагностироваться синхронно в области разных художественных - и, шире, интеллектуальных проявлений. Однако реальная история культуры дает совсем иную картину: время наступления подобных эпохальных явлений в разных родах искусств выравнивается лишь на метауровне культурного самосоз-нания, переходящего потом в исследовательские концепции. В реальной же ткани культуры несинхронность выступает не как случайное откло нение, а как регулярный закон. Транслирующее устройство, находящееся в апогее свой активности, вместе с тем проявляет черты новаторства и динамизма. Адресаты, как правило, еще переживают предшествующий культурный этап. Бывают и другие, более сложные отношения, но неравно-мерность имеет характер универсальной закономерности. Именно благо-даря ей непрерывные, с имманентной точки зрения, процессы развития с общекультурной позиции выступают как дискретные.

То же можно наблюдать и в отношении больших ареальных куль турных контактов: процесс культурного воздействия Востока на Запад и Запада на Восток связан с несинхронностью синусоид их имманентного развития и для внешнего наблюдателя представляется дискретной сменой разнонаправленных активностей.

Такая же система отношений наблюдается и в других разнообразных диалогах, например, центра и периферии культуры, ее верха и низа.

То, что пульсация активности на более высоком структурном уровне выступает как дискретность, не будет нас удивлять, если мы вспомним, что границы между фонемами существуют лишь на фонологическом, но отнюдь не на фонетическом уровне и не существуют на звуковой осциллограмме речи. То же можно сказать и относительно других структурных границ, например, между словами.

Наконец, диалог должен обладать еще одним свойством: поскольку транслируемый текст и полученный на него ответ должны образовывать, с некоторой третьей точки зрения, единый текст, а при этом каждый из них, со своей точки зрения, не только представляет отдельный текст, но имеет тенденцию быть текстом на другом языке, транслируемый текст должен, упреждая ответ, содержать в себе элементы перехода на чужой язык. Иначе диалог невозможен. Джон Ньюсон в цитированной выше статье показал, как в диалоге между кормящей матерью и грудным младенцем происходит взаимный переход на язык чужой мимики и рече-вых сигналов. В этом, кстати, отличие диалога от односторонней дрессуры.

С этим связано, например, то, что литература XIX в. для того чтобы оказать мощное воздействие на живопись, должна была включить в свой язык элементы живописности. Аналогичные явления происходят и при ареальных культурных контактах.

Диалогический (в широком смысле) обмен текстами не является факультативным явлением семиотического процесса. Утопия изолиро-ванного Робинзона, созданная мышлением XVIII в., противоречит совре-менному представлению о том, что сознание есть обмен сообщениями - от обмена между полушариями большого мозга человека до обмена между культурами. Сознание без коммуникации невозможно. В этом смысле можно сказать, что диалог предшествует языку и порождает его.

Именно это и лежит в основе представления о семиосфере: ансамбль семиотических образований предшествует (не эвристически, а функцио-нально) отдельному изолированному языку и является условием сущест-


[20]

вования последнего. Без семиосферы язык не только не работает, но и не существует. Различные субструктуры семиосферы связаны во взаимо-действии и не могут работать без опоры друг на друга.

В этом смысле семиосфера современного мира, которая, неуклонно расширяясь в пространстве на протяжении веков, приняла ныне глобаль-ный характер, включает в себя и позывные спутников, и стихи поэтов, и крики животных. Взаимосвязь этих элементов семиотического пространства не метафора, а реальность.

Семиосфера имеет диахронную глубину, поскольку она наделена сложной системой памяти и без этой памяти функционировать не может. Механизмы памяти имеются не только в отдельных семиотических субструктурах, но и у семиосферы как целого. Несмотря на то что нам, погруженным в семиосферу, она может представляться хаотическим неурегулированным объектом, набором автономных элементов, следует предположить наличие у нее внутренней урегулированности и функциональной связанности частей, динамическое соотнесение которых образует поведение семиосферы. Предположение это отвечает принципу экономии, т. к. без него очевидный факт отдельных комму-никаций делается трудно объяснимым.

Динамическое развитие элементов семиосферы (субструктур) направ-лено в сторону их спецификации и, следовательно, увеличения ее внутреннего разнообразия. Однако целостность ее при этом не разру-шается, поскольку в основе всех коммуникативных процессов лежит инвариантный принцип, делающий их подобными между собой. Этот принцип строится на сочетании симметрии-асимметрии (на уровне языка эта структурная черта была охарактеризована Соссюром как 'механизм сходств и различий') с периодической сменой апогеев и затуханий в протекании всех жизненных процессов в любых их формах. По сути и эти два принципа могут быть сведены к более общему единству:

симметрия-асимметрия может рассматриваться как расчленение не-которого единства плоскостью симметрии, в результате чего возникают зеркально отраженные структуры - основа последующего роста разно-образия и функциональной спецификации. Цикличность же имеет в основе своей вращательное движение вокруг оси симметрии.

Сочетание этих двух принципов наблюдается на самых разных уров-нях - от противопоставления цикличности (осевой симметрии) в мире космоса и атомного ядра однонаправленному движению, господствую-щему в животном мире и являющемуся результатом плоскостной симмет-рии, до антитезы мифологического (циклического) и исторического (направленного) времени.

Поскольку сочетание этих принципов имеет структурный характер, выходящий за рамки не только человеческого общества, но и живого мира, и позволяет установить подобие самых общих структур, например, поэтическому произведению, то, естественно, напрашивается вопрос:

не является ли весь универсум сообщением, входящим в еще более общую семиосферу? Не подлежит ли вселенная прочтению? Ответить на этот вопрос мы вряд ли будем когда-либо способны. Возможность диалога подразумевает одновременно и разнородность, и однородность элементов. Разнородность семиотическая подразумевает разнородность структурную. В этом отношении структурное разнообразие семиосферы составляет основу ее механизма. Вероятно, так применительно к интере-сующей нас проблематике следует истолковать принцип, который В. И. Вернадский назвал 'принципом П. Кюри-Пастера' и считал одним 'из основных принципов логики науки - понимания природы':


[21]

'Диссимметрия может вызываться только причиной, которая сама уже обладает этой диссимметрией'8.

Наиболее простым и одновременно распространенным случаем соеди-нения структурного тождества и различия является энантиоморфизм, зеркальная симметрия, при которой обе части зеркально равны, но неравны при наложении, т. е. относятся друг к другу как правое и левое. Такое отношение создает то соотносимое различение, которое отличается и от тождества, делающего диалог бесполезным, и от несоотно-симого различия, делающего его невозможным. Если диалогические коммуникации - основа смыслообразования, то энантиоморфные раз-деления единого и сближения различного - основа структурного соотношения частей в смыслопорождающем устройстве9.

Зеркальная симметрия создает необходимые отношения структурного разнообразия и структурного подобия, которые позволяют построить диалогические отношения. С одной стороны, системы не тождественны и выдают различные тексты, а с другой, они легко преобразуются друг в друга, что обеспечивает текстам взаимную переводимость. Если можно сказать, что для того, чтобы диалог был возможен, участники его должны одновременно быть различными и иметь в своей структуре семиотический образ контрагента10, то энантиоморфизм является элемен-тарной 'машиной' диалога.

Доказательством того, что простая зеркальная симметрия коренным образом меняет функционирование семиотического механизма, является палиндром. Явление это мало изучалось, т. к. рассматривалось как поэтическая забава - плод 'игрового словесного искусства'11, порой открыто пейоративно как 'жонглирование словом'12. Между тем даже поверхностное рассмотрение этого явления позволяет выявить весьма серьезные проблемы. Нас в данном случае интересует не свойство палиндрома сохранять смысл слова или группы слов при чтении как в прямом, так и в обратном направлении, а то, как меняются при этом механизмы текстообразования и, следовательно, сознания.

Напомним анализ китайского палиндрома, проведенный академиком В. М. Алексеевым. Указав, что китайский иероглиф, взятый изоли-рованно, дает представление лишь о смысловом гнезде, а конкретно-семантические и грамматические его характеристики раскрываются лишь в соотношении с текстовой цепочкой и что без порядка слов-знаков нельзя определить ни их грамматических категорий, ни реального смыслового наполнения, конкретизирующего очень общую абстрактную семантику изолированного иероглифа, В. М. Алексеев показывает пора-зительные грамматико-смысловые сдвиги, которые происходят в китай-ском палиндроме в зависимости от того, в каком направлении его читать. В китайском 'палиндроме (т. е. обратном порядке слов нормального стиха) все китайские слого-слова, оставаясь пунктуально на своих местах, призваны играть уже другие роли, как синтаксические, так и

 

8 Вернадский В. И. Правизна и левизна // Вернадский В. И. Размышления натуралиста... Кн. 2. С. 149.

9 См.: Иванов Вяч. Вс. Чет и нечет: Асимметрия мозга и знаковых систем. М., 1978.

10 См. об этом: Падучева Е. В. Тема языковой коммуникации в сказках Льюиса Кэрролла // Семиотика и информатика. М., 1982. Вып. 18.

11 Кмткииский А. П. Поэтический словарь. М., 1966. С. 190.

12 Словарь литературоведческих терминов / Ред.-сост. Л. И. Тимофеев и С. В. Тураев. М., 1974. С. 257.


[22]

семантические'13. Из этого В. М. Алексеев делал интересный вывод методического характера: именно палиндром представляет собой бес-ценный материал для изучения грамматики китайского языка. 'Выводы ясны: 1). Палиндром есть наилучшее из возможных средств иллюстри-ровать взаимосвязь китайских слого-слов, не прибегая к искусственному же, но не искусному, бездарному, грубо аудиторному опыту перемещений и сочетаний для упражнения учащихся в китайском синтаксисе. 2). Палинд-ром является <...) наилучшим китайским материалом для построения теории китайского (а может быть, и не только китайского) слова и про-стого предложения'14.

Наблюдения над русским палиндромом подводят к другим выводам. С. Кирсанов в небольшой заметке сообщает исключительно интересные самонаблюдения над проблемой психологии автора русских палиндромов. Он сообщает, как 'еще гимназистом' он 'непроизвольно сказал про себя:

'Тюлень не лют' - вдруг заметил, что эта фраза читается и в обратном порядке. С тех пор я часто стал ловить себя на обратном чтении слов'. 'Со временем я стал видеть слова 'целиком', и такие саморифмующиеся слова и их сочетания возникали непроизвольно'15.

Итак, механизм русского палиндрома состоит в том, чтобы слово видеть. Это позволяет его потом читать в обратном порядке. Про-исходит весьма любопытная вещь: в китайском языке, где слово-иероглиф как бы скрывает свою морфо-грамматическую структуру, чтение в проти-воположном порядке способствует выявлению этой скрытой конструк-ции, представляя целостное и зримое как скрытый последовательный набор структурных элементов. В русском же языке он требует способности 'видеть слова целиком', т. е. воспринимать их как целостный рисунок, своего рода иероглиф. Китайский палиндром переводит зримое и целостное в дискретное и аналитически дифференци-рованное, русский - активизирует прямо противоположное: зримость и целостность. То есть чтение в противоположном направ-лении активизирует механизм другого полушар-ного сознания. Элементарный факт энантиоморфического пре-образования текста меняет тип соотнесенного с ним сознания.

Таким образом, восприятие палиндрома как бесполезного 'жонглер-ства', бессмысленного штукарства напоминает мнение петуха из басни Крылова о жемчужном зерне. Уместно вспомнить и мораль этой басни:

Невежи судят точно так:

В чем толку не поймут, то все у них пустяк16.

Палиндром активизирует скрытые пласты языкового сознания и является исключительно ценным материалом для экспериментов по проблемам функциональной асимметрии мозга. Палиндром не бессмыслен17, а много-смыслен. На более высоких уровнях противоположному чтению припи-

13 Алексеев В. М. Китайский палиндром в его научно-педагогическом использо-вании // Памяти академика Льва Владимировича Щербы. Л., 1951. С. 95.

14 Там же. С. 102.

15Кирсанов С. Поэзия и палиндромон // Наука и жизнь. 1966. ?7. С. 76.

16 Крылов И. А. Пол', собр. соч.: [В 3 т.]. М., 1946. Т. 3. С. 51.

17 С. Калачева в заметке, написанной с позиции крыловского персонажа, так комментирует поэму Хлебникова 'Разин': 'Значение, смысл слов и словосочетаний перестает интересовать автора (...). Набор этих строк мотивирован лишь тем, что его можно с одинаковым успехом читать справа налево и слева направо' (Словарь литературоведческих терминов. М., 1974. С. 441).


[23]

сывается магическое, сакральное, тайное значение. Текст при 'нормаль-ном' чтении отождествляется с 'открытой', а при обратном - с эзотери-ческой сферой культуры. Показательно использование палиндромов в заклинаниях, магических формулах, надписях на воротах и могилах, т. е. в пограничных и магически активных местах культурного простран-ства - районах столкновения земных (нормальных) и инфернальных (обратных) сил. А авторство известного латинского палиндрома епископ и поэт Сидоний Аполлинарий приписывал самому дьяволу:

Signa te signa, temere me tangis et angis.

Roma tibi subito motibus ibit amor.

(Крестись, крестись, того не зная, ты этим меня задеваешь и давишь. Рим, этими знаками-жестами ты внезапно призываешь к себе любовь.)

Зеркальный механизм, образующий симметрично-асимметричные пары, имеет столь широкое распространение во всех смыслопорождающих механизмах, что его можно назвать универсальным, охватывающим молекулярный уровень и общие структуры вселенной, с одной стороны, и глобальных созданий человеческого духа, с другой. Для явлений, охватываемых понятием 'текст', он, бесспорно, универсален. Для парал-лели к антитезе сакрального (прямого) и инфернального (обратного) построения характерна пространственная зеркальность выпуклого Чистилища и вогнутого Ада, которые повторяют у Данте конфигурацию друг друга как форма и ее заполнение. Как палиндромное построение сюжета можно рассматривать композицию 'Евгения Онегина', где при движении в одном направлении 'она' любит 'его', выражает свою любовь в письме, но встречает холодную отповедь, а при противо-положном отражении 'он' любит 'ее', выражает свою любовь в письме и встречает, в свою очередь, отповедь. Подобное повторение сюжета характерно для Пушкина18. Так, в 'Капитанской дочке' сюжет склады-вается из двух путешествий: Гринева к мужицкому царю для спасения попавшей в беду Маши, а затем Маши - к дворянской царице для спасения Гринева19. Аналогичными механизмами на уровне персонажей являются наводнившие романтическую и постромантическую литературу Европы XIX в. двойники, часто непосредственно связанные с темой зеркала и отражения.

Разумеется, все эти симметрии-асимметрии - лишь механизмы смы-слопорождения, и, как билатеральная асимметрия человеческого мозга, характеризуя механизм мышления, не предопределяет его содержания, они определяют семиотическую ситуацию, но не содержание того или иного сообщения.

Приведем еще один пример того, как зеркальная симметрия меняет природу текста. Н. Тарабукин открыл закон живописной композиции, согласно которому ось диагонали из правого нижнего в левый верхний угол картины создает эффект пассивности, а противоположная - из левого нижнего в правый верхний - активности и напряженности. 'Интересна с рассматриваемой точки зрения общеизвестная картина Жерико 'Плот Медузы'. Композиция ее построена на двух перемежаю-щихся диагоналях - пассивной и активной. Линия движения плота, гони-мого ветром, намечена справа налево в глубину. Она олицетворяет стихийные силы природы, которые увлекают горсточку беспомощных

18 См.: Благой Д. Д. Мастерство Пушкина. М., 1955. С. 101 и след.

19 См.: Логман Ю. М. Идейная структура 'Капитанской дочки' // Пушкин-ский cборник. Псков, 1962.


[24]

людей, потерпевших кораблекрушение. По противоположной, активной линии, художник расставил несколько человеческих фигур, которые собирают последние усилия, чтобы выбраться из трагического положения. Они не прекратили борьбы. Подняв высоко над собою одного человека, они заставляют его размахивать платком, чтобы привлечь к себе внимание корабля, проходящего вдали на горизонте'20. Из сказанного вытекает экспериментально подтвержденный факт: одна и та же картина, пере-веденная при отпечатке гравюры в зеркальную симметрию, меняет эмоционально-смысловой акцент на противоположный.

Причина отмеченных явлений в том, что отражаемые объекты имеют в своей внутренней структуре плоскости симметрии и асимметрии. При энантиоморфическом преобразовании плоскости симметрии нейтрали-зуются и ничем себя не проявляют, а асимметрии становятся структур-ным признаком. Поэтому зеркально-симметричная парность является эле-ментарной структурной основой диалогического отношения.

Закон зеркальной симметрии - один из основных структурных принципов внутренней организации смыслопорождающего устройства. К нему относятся на сюжетном уровне такие явления, как параллелизм 'высокого' и комического персонажей, появление двойников, параллель-ные сюжетные ходы и другие хорошо изученные явления удвоений внутритекстовых структур. С этим же связаны магическая функция зеркала и роль мотива зеркальности в литературе и живописи. Такую же природу имеет и явление 'текста в тексте'21. С этим же можно сопоставить рассмотренное нами в другом месте явление, наблюдаемое на уровне целостных национальных культур: процесс взаимного ознакомления и включения в некоторый общий культурный мир вызывает не только сближение отдельных культур, но и их специализацию - войдя в неко-торую культурную общность, культура начинает резче культивировать свою самобытность. В свою очередь, и другие культуры кодируют ее как 'особую', 'необычную'. Изолированная культура 'для себя' всегда 'естественна' и 'обычна'. Лишь сделавшись частью более обширного целого, она усваивает внешнюю точку зрения на себя как специфическую. При этом культурные общности типа 'Запад' и 'Восток' складываются в энантиоморфные пары с 'работающей' функциональной асимметрией.

Поскольку все уровни семиосферы - от личности человека или отдельного текста до глобальных семиотических единств - являют собой как бы вложенные друг в друга семиосферы, каждая из них представляет собой одновременно и участника диалога (часть семиосферы) и

[[ здесь строка в книге просто пропущена т.е. ее не видно ни глазом, ни сканером yanko_slava@yahoo.com ]]

правизны или левизны и включает в себя на более низком уровне правые и левые структуры.

Выше мы определили основу структурного построения семиосферы как пересечение пространственной симметрии-асимметрии и синусоидной смены интенсивности и затухания временных процессов, что порождает дискретность. После всего сказанного мы можем свести эти две оси к одной: проявлению правизны-левизны, что от генетико-молекулярного уровня до самых сложных информационных процессов является базой диалога - основы всех смыслопорождающих процессов.

20 Тарабукин Н. Смысловое значение диагональных композиций в живописи // Труды по знаковым системам, Тарту, 1973. Т. 6. С. 479. (Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Вып. 308).

21 См. статьи Вяч. Be. Иванова, П. X. Торопа, Ю. И. Левина, Р. Д. Тименчика л автора этих строк в сб. 'Текст в тексте' (Труды по знаковым системам. Тарту, 1981. Т. 14; Учен. зап. Тарт.  гос. ун-та. Вып. 567).


 

[25]

Мозг - текст - культура искусственный интеллект

Нам говорят: безумец и фантаст, Но, выйдя из зависимости грустной, С годами мозг мыслителя искусный Мыслителя искусственно создаст.

Гете. Фауст. II часть (Пер. Б. Пастернака)

1. Вопросы моделирования искусственного интеллекта весьма ослож-няются неопределенностью самого понятия 'интеллект'. Здесь невольно приходит на память эпизод, рассказанный Андреем Белым. Его отец, известный математик Н. В. Бугаев, однажды председательствовал 'на заседании, где читался доклад об интеллекте животных. Отец, председатель, прервал референта вопросом, знает ли он, что такое интел-лект; обнаружилось: референт не знает; тогда отец начал спрашивать сидящих в первом ряду:

-Вы?

-Вы?

Никто не знал. Отец объявил: 'В виду того, что никто не знает, что есть интеллект, не может быть речи об интеллекте животных. Объявляю заседание закрытым'1.

Неопределенность, которая царит до сих пор в этом вопросе, в значительной мере связана с тем, что единственным реально данным нам интеллектуальным объектом до сих пор предполагался механизм индивидуального сознания человека. Поскольку объект этот не вклю-чается ни в какой ряд, оставаясь уникальным, изучение его чрезвычайно затруднялось: что в нем принадлежит сознанию как таковому, а что следует отнести за счет случайной и частной его формы - человеческого сознания - оказывалось практически невыяснимым. Неясность исходного понятия - 'интеллект' - влечет за собой ряд последствий. В частности, открытым остается вопрос о том, в какой мере, моделируя отдельные элементарные звенья мыслительного процесса или формализуя отдель-ные аспекты логического сознания, мы действительно приближаемся к построению искусственного автономного интеллекта. Накапливая и складывая отдельные кирпичики (что, конечно, само по себе, безо всякого сомнения, имеет научную ценность), получим ли мы в конечном итоге 'мыслящее устройство', или же перед нами окажется лишь усовершенствованный придаток к интеллекту человека?

2. Рассматривая реально данные в человеческой культуре виды коммуникаций и текстов, мы можем выделить две группы ситуаций:

а) ситуации, когда целью коммуникативного акта является передача константной информации. В этих случаях ценность всей системы опреде-ляется тем, в какой мере текст - без потерь и искажений - передается от адресанта к адресату. Следовательно, вся система ориентирована на максимальное понимание, всякое несовпадение между кодом гово-рящего и слушающего - источник непонимания - будет рассматриваться как помеха. Текст в этом случае - некий пассивный носитель вложенного

1 Белый А. На рубеже лв\\ столетий. 2-е изд.М.; Л., 1931. С. 71-72.


[26]

в него смысла, выполняющий роль своеобразной упаковки, функция которой - донести без потерь и изменений (всякое изменение есть потеря) некоторый смысл, который в абстракции предполагается суще-ствующим еще до текста. В структурном отношении текст в данном его аспекте - материализация языка: все, что нерелевантно для языка, является в тексте случайным и не может быть носителем смысла.

Изменения, которым может подвергаться текст в процессе коммуни-кации, в этих случаях делятся на закономерные и незакономерные. Первые совершаются в соответствии с заложенными в структуре коммуни-кации алгоритмами и имеют обратимый характер. Из любой формы трансформации можно однозначно получить текст в его исходном виде. Вторые - ошибки, описки - являются коммуникативными паразитами и 'снимаются' как неструктурные. Исходная структура языка выступает как механизм устойчивости, гарантирующий текст от искажений. К неза-кономерным трансформациям относятся не только все виды шума, но все виды непонимания. Индивидуальная вариативность кодирующих уст-ройств, затрудняющая адекватность понимания, также рассматри-вается как вульгарная помеха, для снятия которой должны быть мобили-зованы механизмы языковой устойчивости.

Идеальным видом такой коммуникации является общение с помощью метаязыков или пользование искусственными языками, а идеальным текстом, с этой точки зрения, будет текст на мета- или искусственном языке. Все остальные тексты (тексты на естественных языках и, особенно, на языках искусства) в этом аспекте будут выглядеть как 'неэффек-тивные';

б) ситуации, когда целью коммуникационного акта является выработка новой информации. Здесь ценность системы определяется нетривиаль-ным сдвигом значения в процессе движения текста от передающего к принимающему. Нетривиальным мы называем такой сдвиг значения, который однозначно не предсказуем и не задан определенным алгоритмом трансформации текста. Текст, получаемый в результате такого сдвига, мы будем называть новым. Возможность образования новых текстов определяется как случайностями и ошибками, так и различием и непере-водимостью кода исходного текста и того, в направлении которого совершается перекодировка. Если между кодом исходного текста и кодом перевода нет однозначного соответствия, а существует лишь условная эквивалентность (без этого перевод вообще невозможен), то возникаю-щий в результате такой трансформации текст будет в определенном отношении предсказуем, но одновременно и непредсказуем. Коды будут здесь выступать не как жесткие системы, а в качестве сложных иерархий, причем определенные уровни у них должны быть общими и образовы-вать пересекающиеся множества, но на других уровнях нарастает гамма непереводимости, разнообразных конвенций с разной степенью услов-ности. Это исключает возможность при обратном переводе получить исходный текст, что и есть механизм возникновения новых текстов.

Нетрудно заметить, что сами понятия коммуникации и текста в этих ситуациях имеют различное содержание. В первой коммуникация мыс-лится как моноязычная (одноканальная) система, а текст - материа-лизация некоторого одного языка. Во второй минимальное условие - наличие двух языков, достаточно близких, чтобы перевод был воз-можен, и настолько далеких, чтобы он не был тривиальным, а текст - многоязычное, многократно зашифрованное образование, которое в рамках любого из отдельно взятых языков раскрывается лишь час-тично. Текст в том значении, которое вкладывается в него в ситуациях


[27]

'б', богаче и сложнее любого из языков, поскольку представляет собой устройство, в котором сталкиваются и сополагаются языки.

3. Текст в этом втором значении обладает семиотической неодно-родностью и, как следствие этого, способностью генерировать новые сообщения. Роль его отличается активностью: он всегда 'знает больше', чем исходное сообщение.

В ситуациях 'а' информационный процесс мыслится по следующей схеме: некоторый 'смысл' кодируется с помощью определенной языковой системы и получает материальное бытие в виде текста. Текст передается адресату, который декодирует его по той же системе и получает исходный смысл. В случае 'б' схема приобретает иной вид. Простейшей формой является следующая: в коммуникационную цепь вводится текст T1, т. е. текст простейшего типа. Он поступает в блок нетривиального перевода (БНП), где трансформируется в T1. БНП представляет собой двуязычное устройство с нежесткими правилами эквивалентностей между языками. Одним из реально данных нам БНП является текст Т2, т. е. текст в значе-нии 'б'. В качестве примера Т2 можно назвать художественный текст - многоязычное устройство со сложными и нетривиальными отношениями между субтекстами (структурными аспектами, которые высвечиваются на фоне какого-либо одного из языков). Будучи вырван из коммуникацион-ных связей, Т2 'не работает'. Но стоит включить его в коммуникационную структуру, начать пропускать через него внешние сообщения, как он начинает функционировать как генератор новых сообщений и текстов. Стоит снять с полки 'Гамлета', прочесть его или поставить на сцене, подключив к нему читателя или зрителя, как он начнет функционировать в качестве генератора новых и по отношению к автору, и по отношению к аудитории, и по отношению к нему самому сообщений. Последнее качество настолько важно, с одной стороны, и поразительно, с другой, что в него стоит вдуматься.

Частным следствием различия между Т1 и Т2 является то, что для последнего различение системного и внесистемного приобретает исключи-тельно релятивный характер. Более того. Т2 выступает не только как генератор текстов, но и, превращая индивидуальные черты своего текста в новый резерв полиглотизма, - как генератор языков. Если в ситуации 'а' язык порождает текст, то в ситуации 'б' текст может порождать новые языки. В реальной истории культуры мы неоднократно сталкиваемся со случаями, когда появление текста предшествует появлению языка и стимулирует это последнее.

4. Следует отметить, что текст типа Т2 обнаруживает черты интеллек-туального устройства: он обладает памятью, в которой он может концент-рировать свои предшествующие значения, и одновременно он проявляет способность, включаясь в коммуникативную цепь, создавать новые нетри-виальные сообщения. Если принять определение разумной души, которое дал Гераклит Эфесский: 'Психее присущ самовозрастающий логос', то Т2 может рассматриваться как один из объектов, обладающих этим свойством.

Вопрос о 'памяти текста', несмотря на его исключительную сложность, уже находится в определенной - хотя все еще начальной - стадии рассмотрения (ср. введенное М. М. Бахтиным понятие 'память жанра'). Более неожиданным может показаться представление о тексте как мысля-щем устройстве. Основным возражением здесь может быть указание на то, что текст сам по себе, взятый изолированно, не вырабатывает новых сообщений и что для этого сквозь него должен быть пропущен какой-либо другой текст, что практически реализуется, когда к тексту


[28]

'подключается' читатель, хранящий в памяти некоторые предшествую-щие сообщения.

Это возражение нетрудно отвести. 'Самовозрастающий логос' не подразумевает, а исключает изолированность. Мыслящее устройство не может работать в изоляции. Это подтверждается и индивидуальным 'естественным разумом' (в значении, параллельном термину 'естествен-ный язык'), и вторичным коллективным разумом культуры. Все известные науке случаи вырастания детей в полной изоляции от человеческого коллектива и поступающих извне человеческих текстов убеждают, что физиологически совершенно исправная машина мышления в этих случаях остается не запущенной в работу. Роль пускового механизма играет поступающий извне текст, который приводит индивидуальное сознание в движение. В этом смысле парадокс: 'Сознанию должно предшествовать сознание' - звучит как тривиальная истина. Вопрос этот фактически был уже детально обсужден в споре госпожи Простаковой с ее крепостным, портным Тришкой: 'Г-жа Простаков а:

...Портной учился у другого, другой у третьего, да перво-ет портной у кого же учился? Говори, скот. Тришка: Да перво-ет портной, может быть, шил хуже и моего'2. Т. е. 'первый портной' еще не был портным. Для того чтобы появился 'портной', нужно, чтобы до него 'портной' уже был. Здесь выступает альтернатива мелких количественных накоплений, характер которых в процессе зарождения сознания для нас остается довольно темным, и быстрой цепной реакции интеллектуального развития, которая порождается введением извне текста. Темпы первого и второго несравнимы. Но важно отметить еще и другое: для того чтобы появилась возможность ввести извне текст в систему, которая по своему имманент-ному устройству может быть мыслящей, необходимы по крайней мере два условия. Во-первых, текст этот должен существовать, а во-вторых, система должна быть способна распознать, что это за текст, т. е. между системой и поступающими извне раздражителями должна сложиться семиотическая   ситуация, что подразумевает взрывной переход от состояния Природы к состоянию Культуры. Представление о том, что постепенно усовершенствуемая машина 'вдруг' начнет 'сама собою' мыслить, так же иллюзорно, как противоположное, согласно которому текст, введенный извне в пассивное устройство, породит феномен мысли. Мышление есть акт обмена и, следовательно, подразумевает двустороннюю активность. Текст, введенный извне, стимулирует, 'вклю-чает' сознание. Но для того чтобы это 'включение' состоялось, включае-мое устройство должно иметь в своей памяти фиксацию семиотического опыта, т. е. такой акт не может быть 'первым'. Модели 'статическое состояние - запуск - действие' противостоит модель кругового, взаимо-стимулирующего обмена. В реальном человеческом коллективе это обеспечивается интеллектуальной, физической, эмоциональной неравно-значностью его членов. Не абсолютные 'достижения', а степень расстоя-ния между полюсами обеспечивает интеллектуальную динамику. Явление это находит подтверждение и на уровне коллективного сознания. Здесь сформулированный выше парадокс можно было бы перефразировать таким образом: 'Развитой цивилизации должна предшествовать раз-витая цивилизация'. Всякий раз, когда археологи обнаруживают 'пер-вую' и 'древнейшую' цивилизацию, им приходится через некоторое время убеждаться, что ей предшествовала (часто в прямом смысле, распола-гаясь под ней в более древних пластах раскопок) еще более ранняя,

2 Фонвизин Д. И. Собр. соч.: В 2 т. М.; Л., 1959. Т. 1. С. 108.


[29]

но и иногда даже более развитая цивилизация. Переход от примитивных архаических культур, находящихся в состоянии многовекового равно-весия, к динамическим текстопорождающим цивилизациям также не позволяет обнаружить плавности и промежуточных звеньев.

5. Основываясь на сказанном выше, мы можем выделить по крайней мере три класса интеллектуальных объектов: естественное сознание человека (отдельной человеческой единицы), текст (во втором значении), культуру как коллективный интеллект3.

Между всеми этими объектами можно установить структурное и функциональное подобие. В структурном отношении все они будут харак-теризоваться семиотической неоднородностью. Правое и левое полушария головного мозга человека, разноязычные субтексты текста, принципиаль-ный полиглотизм культуры (минимальной моделью является двуязычие) образуют единую инвариантную модель: интеллектуальное устройство состоит из двух (или более) интегрированных структур, принципиально разным образом моделирующих внележащую реальность. Эволюционно это явление можно представить как вырастающее из парности органов чувств. Однотипно преобразуя внешние раздражения, парные органы чувств, однако, пространственно разнесены и 'смотрят' на мир под разными углами зрения. Это придает создаваемой ими картине стереоско-пичность. Следующим в структурном отношении шагом является возник-новение структурно контрастных пар: взгляд на объект с одной и другой точки зрения одновременно легче связывается в единую картину, чем интеграция зрительного и слухового образов мира. Но именно потому, что образы эти рационально не взаимопереводимы и интеграция их требует напряжения, они представляют важный этап на пути к возникновению асимметрии мозговых полушарий. Аналогична структура и других систем смыслообразования.

Инвариантом всех этих систем будет биполярная структура, на одном полюсе которой помещен генератор недискретных текстов, а на другом полюсе - дискретных. На выходе системы эти тексты смешиваются, образуя единый многослойный текст с многообразными внутренними переплетениями взаимно не переводимых кодов. Пропуская через эту систему какой-либо текст, мы получим лавинообразное самовозрастание смыслов. Если подключить к такому устройству блок новых сообщений, которые в соответствии с какими-либо правилами будут признаны 'целе-сообразными', и запоминающее устройство, призванное сохранить такие сообщения, то мы получим инвариантный каркас.

Одно из определяющих различий между полярными текстопорождающими устройствами - разница в способности увеличения объема текста: генератор дискретных текстов увеличивает текст по принципу линейного присоединения сегментов, генератор недискретных - по прин-ципу аналогового расширения (типа кругов на воде или вкладывающихся Друг в друга матрешек). Различие это будет иметь фундаментальные последствия. Линейная организация текста, с ее 'до' и 'после', порождает концепцию линейного времени, правило причинности, чувство историзма и другие основополагающие для целых типов культуры представления.

Идея подобия связывается с циклическим временем и разнообразными формами аналогового мышления - от мистических тезисов 'мир полон соответствий', 'подобное познается подобным' до математических

3 Лотман Ю. М. Культура как коллективный интеллект и проблемы искусствен-ного разума. М.. 1977; см. также статью 'Феномен культуры' в настоящей книге.


[30]

понятий изо-, гомо- и гомеоморфизма. Топологическое мышление, с этой позиции, представляется столь же естественным, сколь историческое - с предшествующей.

При очевидной взаимной непереводимости этих концепций и типов текстов столь же очевидно, что именно на их пересечении рождается творческое (т. е. создающее новые тексты) сознание.

6. Выделение инварианта 'мыслящего устройства' позволяет по-новому поставить вопрос о структуре искусственного интеллекта. Речь должна идти не о моделировании той или иной атомарной разновидности разум-ной деятельности либо того или иного частного акта, напоминающего поведение человека, а о моделировании интеллектуального инварианта как такового. При этом на настоящем этапе науки моделирование звеньев 'текст - культура' приобретает особое значение, так как, в отличие от изучения работы человеческого мозга, мы обладаем здесь огромным, прекрасно документированным материалом, позволяющим проникнуть в такие глубины интеллектуальной деятельности, которые для исследова-телей мозговой асимметрии, работающих на пока еще ограниченном экспериментальном материале, остаются недоступными.

В этом смысле резко возрастает общенаучное значение гуманитарных знаний. Распространенное представление о том, что 'серьезные люди', занимающиеся вопросами точных наук - и, тем более, создающие новую технику, - могут быть круглыми невеждами в вопросах структур-ного моделирования художественных и культурных объектов, грозит сделаться реальным тормозом научно-технического прогресса.

7. В основе мыслящего устройства заложено структурное противо-речие: устройство, способное вырабатывать новую информацию, должно одновременно быть единым и двойственным. Это означает, что каждая из двух бинарных его структур должна быть одновременно и целым, и частью целого. Идеальной моделью становится триединство, в котором всякое целое есть часть целого более высокого порядка, а всякая часть есть целое на более низком уровне. Наращивание устройства достигается не присоединением к нему способом аккумуляции новых звеньев, а включе-нием его - сверху - в единство высших уровней в качестве их части, а снизу - путем превращения его частей в имманентные самостоятельно функционирующие на своем уровне структуры, распадающиеся, в свою очередь, на имманентно организованные и самостоятельно функционирующие субструктуры. Способность части любого уровня функционировать как целое, а любого целого - как часть создает высокую концентрацию информации и практически неистощимые резервы нового смыслообразования.

То, что на любом уровне смыслообразования наличествуют как минимум две различные системы кодирования, между которыми сущест-вует отношение непереводимости, придает трансформации текста, пере-мещаемого из одной системы в другую, не до конца предсказуемый характер, а если трансформированный текст становится для системы более высокого уровня программой поведения, то поведение это приобре-тает характер, не предсказуемый автоматически. Существенно отметить, что поскольку между кодами двух подсистем нет взаимно-однозначных соответствий, то в процессе перекодирования текста образуется не один перевод, а некоторый набор 'правильных' (возможных) переводов, что делает необходимым существование механизма коррекции. Поскольку процесс смыслообразования совершается на многих уровнях, то и механизм коррекции и выбора нужных текстов имеет много-ступенчатый характер.


[31]

То, что устройство такого рода может генерировать новые тексты, причем поведение его регулируется не автоматическими алгоритмами, а выбором из двух или нескольких альтернатив, т. е. оно свободно, делает его разумным. Разумность заключается не в том, что устройство выби-рает 'целесообразные', 'хорошие' или 'нравственные' решения, а в том, что оно выбирает. Какая из этих квалификаций окажется приме-ненной или непримененной, зависит от совершенства механизма коррек-ции. Отметим лишь, что человечество за всю свою историю еще не смогло удовлетворительно отрегулировать этот механизм на уровне естествен-ного интеллекта. Однако ни дурак, ни преступник, ни даже сумасшедший, действия которых не могут быть признаны ни целесообразными, ни хорошими, ни нравственными, не становятся от этого автоматами, лишенными самостоятельного интеллекта и поведения. Мы можем сказать, что набор альтернативных решений в их сознании беден или отбор, с нашей точки зрения, неправилен. Но мы не можем не видеть отличия их поведения от автоматического устройства, не способного уклониться от алгоритма поведения, заданного ему.

Разницу между механизмами трансформации текста и последующей коррекции удобно описывать в лингвистических терминах 'правильности' и 'нормы'.

8. Степень деавтоматизации процесса сознания, непредсказуемости конечного текста зависит от удаленности кодов двух альтернативных субструктур и, следовательно, от деавтоматизации самого акта перевода, от возможности и наибольшего числа равноценных и 'правильных' трансформаций. Это влечет за собой такие процессы, как специализация кодов правого и левого полушарий, центробежное расширение и удаление друг от друга различных языков искусств и других семиотических субструктур культуры или - на уровне текста - создание в культуре барокко или авангарда несовместимых гибридов типа светомузыки или словоживописи.

Предельным случаем такой дифференциации является образование на одном полюсе кодов естественного языка, а на другом - недискретных кодирующих систем. Следует отметить, что, хотя мы постоянно сталки-ваемся с текстами типа сон, немонтажный кинематограф, некоторые разновидности изобразительных искусств, балет или пантомима, в которых несомненная знаковость их природы сочетается с трудностью выделения дискретных знаков, сколь-либо удовлетворительного описания недискретных семиотических систем мы до сих пор не имеем. В значи-тельной мере неясной остается для нас деятельность правого полушария головного мозга, хотя в важности ее сейчас уже нельзя сомневаться.

Трудности эти в значительной мере вызваны тем, что любой из существующих сейчас способов описания такой системы связан с пере-сказом ее средствами дискретного метаязыка, что приводит к коренной трансформации самого объекта, который получает квази-иррациональный характер. Представления, согласно которым дискретно-словесные ('левополушарные') тексты имеют рациональный и интеллегибельный характер, а недискретные ('правополушарные') - иррациональный, нуждаются в корректировке. Каждый из этих видов текстов имеет свою грамматику, т. е., с собственной точки зрения, логичен и последователен (конечно, сам характер логики может быть различен). Иррациональность возникнет при переводе текстов одного типа на язык другого, ибо здесь исходно задается ситуация непереводимости. Каждый из видов текстов имма-нентно рационален 'для себя' и иррационален с позиции другого типа текстов. Но, поскольку метаязык науки (по крайней мере, в традиции


[32]

европейской цивилизации) задается принципами естественного языка и вырастает на его основе, само изучение недискретных текстов как бы подразумевает взгляд на них 'с другого берега'. В результате возникает аберрация, представляющая эти тексты онтологически иррациональными.

9. Метаязыки принадлежат науке. Следовательно, если мы говорим о науке, познающей сознание (текст, культуру), то метаязык должен находиться вне этих феноменов. Между тем метаязыки науки (равно как и сама наука) лишь отчасти находятся вне этих объектов, в опреде-ленном смысле принадлежа им и располагаясь внутри них. Мы уже показали, что интересующие нас объекты включают механизмы, разъединяющие их на подструктуры и затрудняющие общение между ними. Этот процесс должен уравновешиваться противоположным: механизмом интеграции, соединяющим разрозненное в одно целое и облегчающим общение между частями. Если в первом случае личность (о нашем наполнении этого понятия см. ниже) возникает в результате разделения некоего целого на автономные части, то во втором - оформле-ние ее связано со слиянием самостоятельных единиц в целое высшего порядка.

Метаязыки составляют необходимое условие семиотического функ-ционирования интересующих нас систем. Только с их помощью системы сознают себя и осознают себя как целостности. Очерчивая границы набора семиотических систем и превращения их в единую систему, метаязыковая структура работает в двух направлениях. С одной стороны, она более жестко доорганизовывает этот гетерогенный семиотический мир, частично переводя его на свой язык, частично исключая из своих пределов. Именно в этом процессе складываются 'рациональный' облик культуры и противостоящей ей иррациональной 'антикультуры'. Последняя чаще всего оттесняется в эволюционный резерв системы, обеспечивая ее динамизм. С другой стороны, ни один из реально данных нам текстов не является продуктом какого-либо одного механизма порождения. Такие тексты были бы бесполезны как генераторы новых смыслов. Даже научные тексты, которые должны были бы создаваться в пределах 'чистых' метаязыков, 'засоряются' аналогиями, образами и другими заимствованиями из иных, чуждых им, семиотических сфер. Что же касается других текстов, то гетерогенность их очевидна. Все они представляют собой плоды креолизации дискретных, недискрет-ных языков и метаязыков, лишь с определенной доминацией в ту или иную сторону.

Приведем пример. Когда 'западная' цивилизация сталкивается с 'восточной' не как с чем-то культурно 'несуществующим', а как с партнером, отныне включаемым в целое под названием 'мировая культура', цивилизация прежде всего пересказывает необычные для нее тексты с помощью метаязыков своей философии или науки. Поскольку тексты адекватно не переводились в эту систему, они приобретали характер иррациональности. Сложилась парадигма: рациональный Запад и иррациональный Восток (при этом из западной традиции были изъяты и преданы забвению иррациональные концепции, а из восточной - столь обильные в ней рационалистические традиции). Одновременно начали возникать гетерогенные тексты из смешения этих культурных тенденций, образующие некий многоплановый культурный континуум, способный генерировать новые, с точки зрения обеих традиций, тексты.

Другим примером может быть сон во фрейдистской его обработке: исследователь работает со словесными пересказами снов, не ставя даже вопроса о том, в какой мере его объект трансформируется в процессе


[33]

такой обработки. При этом чем рациональнее метаязык, тем иррациональ-нее делается пересказываемый его средствами и лежащий в других культурных измерениях объект. Не удивительно, что сон перемещается по другую сторону сознательного. Между тем гетерогенные тексты типа словесной фантастики (особенно в гоголевско-булгаковском ее варианте) или такие повествовательные тексты, какие мы находим в современном кинематографе, заимствуя многое у логики сна, раскрывают нам его не как 'бессознательное', а в качестве весьма существенной формы дру-гого сознания.

10. Поскольку сознание 'без партнера' невозможно, то естественно возникает вопрос о природе этого партнерства. Партнер может находиться на другом иерархическом уровне, чем субъект сознания, или распола-гаться на том же уровне. В первом случае это, как правило, культурно-семиотический конструкт: партнер по диалогу располагается внутри моего 'я', являясь его частью, или мое 'я' включается как часть в него. Рассмотрение этих коллизий увело бы нас в сторону от нашей темы. Существеннее остановиться на случае одноуровневого общения. Потреб-ность 'другого' есть потребность в своей самобытности, так как 'другой' нужен именно потому, что он дает иную модель той же реальности, и иной язык моделирования, и иную трансформацию того же текста. Следовательно, индивидуализация кодирующих устройств входит в ту же систему повышения внутреннего разнообразия, без которого устройство не может быть думающим. Из этого вытекает, что феномен сознания связан с фактором индивидуализации. Для того чтобы система была 'интеллектуальной', ей надо быть индивидуальностью и состоять из индивидуальностей. Такая индивидуальность, заключающаяся в обла-дании набором кодирующих структур и памяти, которые, будучи общими с другими аналогичными устройствами (условие общения), индиви-дуальны (условие, одновременно затрудняющее общение и делающее его интеллектуально плодотворным), определяется нами как семиотиче-ская личность. Думающее устройство само должно быть семиотической личностью и нуждается в другой семиотической личности.

Если мы определяем думающее устройство как интеллектуальную машину, то идеалом такой машины будет совершенное художественное произведение, решающее парадоксальную задачу соединения повторяе-мости и неповторимости. Фактически эволюцию живых организмов к сознанию можно описать как эволюцию по пути углубления значимой индивидуализации каждой особи и одновременной ее деиндивидуализации как включенной в надличностные структуры.

11. Из сказанного вытекает, что если человеку удастся создать полно-ценный искусственный разум, то мы менее всего заинтересованы, чтобы этот разум был точной копией человеческого. Определение Тьюринга, согласно которому разумным следует признать такое устройство, при сколь угодно длительном общении с которым мы не отличим его от чело-века, психологически понятно в своем антропоцентризме, но теоретически малоубедительно. Возникает насущная потребность сравнительного моделирования разных форм интеллектуальной и интеллектуально-подобной деятельности (зоосемиотика и семиотическая культурология, равно как и теория художественного текста, займут в этой науке почетные места). Только тогда мы в поисках искусственного интеллекта выйдем из положения того сказочного героя, который получил инструкцию: 'Пойди туда, не знаю куда, и принеси то, не знаю что', а Н. В. Бугаеву, если бы он председательствовал на очередном совещании по искусствен-ному интеллекту, не пришлось бы объявлять заседание закрытым.


[34]

Феномен культуры

Общепринятого удовлетворительного определения понятий 'интеллект' и 'интеллектуальное поведение' не существует. Не может быть принято отождествление понятий 'интеллектуальный' (разумный) и 'человеко-подобный', с одной стороны, и 'интеллектуальный' и 'логический', с другой. Примером первого можно было бы считать определение Тью-ринга, который склонен относить к интеллектуальным реакциям такие, которые мы в процессе длительного общения не можем отличить от человеческих. Примером второго могут явиться многочисленные попытки конструирования моделей искусственного интеллекта на основе усложне-ния некоторых исходных простых логических актов (например, решения задач или доказательства теорем).

Не ставя перед собой задачи дать исчерпывающее или точное опреде-ление и ограничиваясь целью выработки практически удобной формулы, можно было бы определить мыслящий объект как такой, который может:

1) хранить и передавать информацию (имеет механизмы коммуника-ции и памяти), обладает языком и может образовывать правильные сообщения;

2) осуществлять алгоритмизированные операции по правильному преоб-разованию этих сообщений;

3) образовывать новые сообщения. Сообщения, образуемые в результате операций, предусмотренных вторым пунктом, новыми не являются, выступая лишь как закономерные трансформации исходных текстов в соответствии с некоторыми прави-лами. В определенном смысле все сообщения, полученные в результате закономерных преобразований какого-либо исходного текста, могут рассматриваться как один и тот же текст.

Таким образом, новые тексты - это тексты 'незакономерные' и, с точки зрения существующих уже правил, 'неправильные'. В общей культурной перспективе, однако, они предстают как полезные и необхо-димые. На их основе могут быть в дальнейшем сформулированы будущие правила образования высказываний. Можно предположить, что наряду с образованием текстов в соответствии с некоторыми заданными правилами имеет место формулировка правил на основании некоторых универсальных текстов (такую роль могут играть случайно образованные или попавшие из других культур, а также поэтические тексты). В этом случае мы имеем дело с 'неправильными' или непонятными текстами, относительно которых предполагается презумпция осмысленности.

Между мыслительными операциями, охарактеризованными в первых двух пунктах, с одной стороны, и теми, о которых идет речь в третьем, существует противоречие. Коммуникативные связи реализуются в форме передачи некоего сообщения в определенной системе. Целью такой пере-дачи является перемещение сообщения от адресанта к адресату. Опти-мальным считается, чтобы в процессе передачи не произошло никакой утраты или сдвига смысла и текст отправленный был полностью идентичен тексту полученному. Все изменения, которым подвергается текст в процес-се передачи, трактуются как искажения - результат технического не-совершенства и помех в канале связи. Операции закодирования и деко-дирования симметричны, и все изменения касаются лишь сферы выра-жения.


[35]

Операции по трансформации сообщения, предусмотренные вторым пунктом, осуществляются в соответствии с определенными алгоритмиче-скими правилами. Это приводит к тому, что если изменить направление операции, то мы получим исходный текст. Трансформации текста обратимы.

Для получения нового сообщения требуется устройство принци-пиально иного типа. Новыми сообщениями мы будем называть такие, которые не возникают в результате однозначных преобразований и, следовательно, не могут быть автоматически выведены из некото-рого исходного текста путем приложения к нему заранее заданных правил трансформации. Система типа:

внешний объект (текст действитель-ности)

==>

автоматически фотографирующее устройство

==>

текст (фотография)

 

в нашем смысле нового сообщения не создает, и сама по себе, сколь ее ни усложняй количественно, акта мысли не способна моделировать, даже если присоединить к ней систему 'импульс - действие'.

Только творческое сознание способно вырабатывать новые мысли. А для реконструкции творческого сознания необходима модель принци-пиально иного рода.

Представим себе два языка, l1 и L2, устроенные принципиально столь различным образом, что точный перевод с одного на другой представ-ляется вообще невозможным. Предположим, что один из них будет языком с дискретными знаковыми единицами, имеющими стабильные значения, и с линейной последовательностью синтагматической организации текста, а другой будет характеризоваться недискретностью и простран-ственной (континуальной) организацией элементов. Соответственно и планы содержания этих языков будут построены принципиально различным образом. В случае, если нам потребуется передать текст на языке L1 средствами языка L2, ни о каком точном переводе не может идти речи. В лучшем случае возникнет текст, который в отношении к некоторому культурному контексту сможет рассматриваться как адекватный первому.


[36]

Предположим, что речь идет о переводе с естественного словесного языка на иконический язык живописи XIX в. Если потом произвести обратный перевод на l1, то мы, естественно, не получим исходного текста. Полученный нами текст будет по отношению к исходному новым сообщением.

Структура условно-адекватных переводов может выступать в качестве одной из упрощенных моделей творческого интеллектуального процесса.

Из сказанного вытекает, что никакое мыслящее устройство не может быть одноструктурным и одноязычным: оно обязательно должно включать в себя разноязычные и взаимонепереводимые семиотические образования. Обязательным условием любой интеллектуальной структуры является ее внутренняя семиотическая неоднородность.

Моноязычная структура может объяснить систему коммуникативных связей, процесс циркуляции некоторых уже сформулированных сообще-ний, но отнюдь не образование новых. Для возникновения той законо-мерной и целесообразной неправильности, которая и составляет сущность нового сообщения или нового прочтения старого (что дает толчок возникновению нового языка), необходима как минимум двуязычная структура. Это объясняет в иных отношениях загадочный факт гетерогенности и полиглотизма человеческой культуры, а также любого интеллектуального устройства. Наиболее универсальной чертой структурного дуализма человеческих культур является сосуществование словесно-дискретных языков и иконических, различные знаки в системе которых не складываются в цепочки, а оказываются в отношениях гомео-морфизма, выступая как взаимоподобные символы (ср. мифологическое представление о гомеоморфизме человеческого тела, общественной и космической структур). Хотя на различных этапах человеческой истории та или иная из этих универсальных языковых систем предъявляет претензии на глобальность и действительно может занимать доминирую-щее положение1, двуполюсная организация культуры при этом не уничто-жается, принимая лишь более сложные и вторичные формы. Более того, на всех уровнях мыслящего механизма - от двуполушарной структуры человеческого мозга до культуры на любом из ее уровней организации - мы можем обнаружить биполярность как минимальную структуру семио-тической организации.

Проследим это на одном примере. Мифологическое сознание характери-зуется замкнуто-циклическим отношением ко времени. Годичный цикл подобен суточному, человеческая жизнь - растительной, закон рожде-ния - умирания - возрождения господствует над всем. Универсальным законом такого мира является подобие всего всему, основное организую-щее структурное отношение - отношение гомеоморфизма. Осень~ ~вечер~старость; зачатие~посев зерна в землю~всякое вхождение в темное и закрытое пространство~погребение покойника~поедание. Сле-довательно, 'мертвец~семя~зерно' (знак '~' читается 'подобно'), а смерть столь же необходима для воскресения, как посев для всходов; аналогическим мышлением объясняется представление о том, что пытка, разъятие тела на части и разбрасывание их по земле - или разрывание и поедание - есть то же самое, что посев, и поэтому способствует

1 Так, в европейской культуре XVII-XIX вв. явно доминирует словесно-дискретная система. Естественный язык и логические метаязыки становятся моделями культуры как таковой. Однако именно в эпохи доминирования той или иной системы делается очевидной невозможность превращения ее в единственную.


[37]

воскрешению и возрождению. Это мощное уподобление, лежащее в основе сознания данного типа, заставляет видеть в разнообразных явлениях реального мира знаки Одного явления, а во всем разнообразии объектов одного класса просматривать Единый Объект. Все многообразие челове-ческих коллизий сводится к истории главной пары - Мужчины и Женщины. Женщина, в силу своей единственности, оказывается и Матерью, и Женой единственному Мужчине. Мужчина же циклически умирает в акте зачатия и возрождается в акте рождения, оказываясь сам себе сыном.

Следует иметь в виду, что все известные нам тексты мифов доходят до нас как трансформации - переводы мифологического сознания на словесно-линейный язык (живой миф иконически-пространствен и знаково реализуется в действах и панхронном бытии рисунков, в которых, как, например, в пещерных и наскальных изображениях, нет линейной заданности порядка) и на ось линейно-временного исторического сознания. Отсюда представление о поколениях и этапах, все эти 'сначала' и 'потом', которые организуют известные нам записи и пересказы, но при-надлежат не самому мифу, а его переводу на немифологический язык. То, что в пересказе на языке линейного мышления превращается в последовательность, в мифологическом мире представляет бытие, располагающееся на концентрических кругах, между которыми сущест-вует отношение гомеоморфизма. Этому не противоречит то, что персонаж, единый в пределах одного круга, может на другом распадаться на антагонистические и борющиеся персонажи2. Однако мифологический мир ни на какой стадии существования человеческого общества не мог быть единственным организатором человеческого сознания (как ни на какой стадии люди не могли пользоваться только стихами или полностью не знать их употребления). Мир эксцессов, случайных (с позиции мифа) происшествий, человеческих деяний, не имеющих параллелей в глубинных циклических законах, накапливался в виде рассказов в словесной форме, текстов, организованных линейно-временной последовательностью. В отличие от мифа, повествующего о том, что должно происходить, он рассказывал о том, что действительно произошло, панхронности мифа он противопоставлял реально-прошедшее время. Миф смотрел как на несу-ществующие на те черты реальных событий, которые не имели соответ-ствий в глубинно-циклическом мире; хроникально-исторический мир отбрасывал те глубинные закономерности, которые противоречили наблюдаемым событиям. На линейно-временной оси вырастали хроника, бытовой рассказ, история.

Несмотря на заметную антагонистичность и постоянную борьбу этих двух моделирующих языков, реальное человеческое переживание струк-туры мира строится как постоянная система внутренних переводов и перемещения текстов в структурном поле напряжения между этими двумя полюсами. В одних случаях обнаруживаются способность уподоб-лений между явлениями, кажущимися различными, раскрытие аналогий, гомео- и изоморфизмов, существенных для поэтического, частично математического и философского мышления, в других раскрываются последовательности, причинно-следственные, хронологические и логиче-ские связи, характерные для повествовательных текстов, наук логического и опытного циклов. Так, мир детского сознания - по преимуществу

2 См.: Лотман Ю. М. Происхождение сюжета в типологическом освещении // Лотман Ю. М. Статьи по типологии культуры. Тарту, 1973.


[38]

мифологического - не исчезает и не должен исчезать в ментальной структуре взрослого человека, а продолжает функционировать как гене-ратор ассоциаций и один из активных моделирующих механизмов, игнорируя который, невозможно понять поведение взрослого человека.

Наблюдая биполярную организацию на самых различных уровнях человеческой интеллектуальной деятельности, можно было бы выделить оппозиционные пары, в которых на одном полюсе будет преобладать дискретно-линейное, а на другом - гомеоморфно-континуальное начало организации, и установить определенную параллель с левополушарным и правополушарным принципами индивидуального мышления человека.

детское сознание

<-------->

взрослое сознание

мифологическое сознание

<-------->

историческое сознание

иконическое мышление

<-------->

словесное мышление

действо

<-------->

повествование

стихи

<-------->

проза

 

Система подобных оппозиций могла бы быть продолжена. Важно под-черкнуть, что стоит выделиться какому-либо уровню семиотического освоения мира, как в рамках его тотчас же наметится оппозиция, которая может быть вписана в приведенный ряд. Без этого данный семиотический механизм оказывается лишенным внутренней динамики и способным лишь передавать, но не создавать информацию.

Невозможность точного перевода текстов с дискретных языков на недискретно-континуальные и обратно вытекает из их принципиально различного устройства: в дискретных языковых системах текст вторичен по отношению к знаку, т. е. отчетливо распадается на знаки. Выделить знак как некоторую исходную элементарную единицу не составляет труда. В континуальных языках первичен текст, который не распадается на знаки, а сам является знаком или изоморфен знаку. Здесь активны не правила соединения знаков, а ритм и симметрия (соответственно аритмия и асимметрия). В случае выделения некоторой элементарной единицы она не распадается на дифференциальные признаки. Так, например, если нам следует опознать некоторое незнакомое нам лицо (например, идентифицировать две фотографии лично не знакомого нам человека), мы будем выделять сопоставляемость отдельных черт. Однако недискретные тексты (например, знакомое лицо) опознаются целостным недифференцированным знанием. Можно было бы также указать на опознание значения образов в сновидении, когда любая трансформация


[39]

не мешает безошибочно знать, какое значение следует приписывать тому или иному явлению3. Ср. в 'Заклинании' Пушкина:

Явись, возлюбленная тень,

Как ты была перед разлукой,

Бледна, хладна, как зимний день,

Искажена последней мукой.

Приди, как дальная звезда,

Как легкой звук иль дуновенье,

Иль как ужасное виденье,

Мне все равно: сюда, сюда!..

При этом речь идет не об условном знаке, при котором 'дальняя звезда', 'легкий звук', 'дуновенье' или 'ужасное виденье' - выражения, которые лишь конвенционально связаны с содержанием 'ты'. Все эти облики суть ипостаси, внешность которых непосредственно связана с содержа-нием. Однако, подобно тому как в топологии куб есть шар, хотя на него и не похож, здесь все эти облики есть 'ты'. В дискретных языках знак соединяется со знаком, в континуальных - трансформируется в другое свое проявление или уподобляется соответственному смысловому пятну на другом уровне.

Естественно, что при столь глубоком различии в структуре языков точность перевода заменяется проблемой смысловой эквивалентности.

Однако тенденция к увеличению специализации языков и к предельному затруднению переводов между ними составляет лишь один аспект тех сложных процессов, совокупность которых образует интеллектуальное целое. Мыслящая структура должна образовывать личность, т. е. интегрировать противоположные семиотические структуры в единое целое. Противоположные тенденции должны сниматься в некотором едином структурном целом. Единство это необходимо для того, чтобы, несмотря на кажущуюся невозможность перевода l1 >< L2, перевод такой постоянно осуществлялся и давал положительные результаты. В тот момент, когда общение между данными языками оказывается действительно невозмож-ным, наступает распад культурной личности данного уровня и она семиотически (а иногда и физически) просто перестает существовать.

Интеграционные механизмы бывают двух родов.

Во-первых, это блок метаязыка. Метаязыковые описания являются необходимым элементом 'интеллектуального целого'. С одной стороны, они, описывая два различных языка как один, заставляют всю

3 Ср. описание сна Л. Н. Толстым: 'Старичок пробивает головой сугроб: он не столько старичок, сколько заяц, и скачет прочь от нас. Все собаки скачут за ним. Советчик, который есть Федор Филиппыч, говорит, чтобы все сели кружком (...) но старичок не старичок, а утопленник' (Толстой Л. Н. Собр. соч.: В 14 т. М., 1951. Т. 2. С. 252-253). Образы-знаки здесь не конвенциональные, поскольку выражение их связано с содержанием безусловно, и не иконические (в последнем случае изменение внешнего образа означало бы скачкообразный переход к другому знаку: заяц, утопленник и старичок, советчик и Федор Филиппыч, если читать их как иконические знаки, суть знаки различные; однако в данном случае заяц- старичок-утопленник опознаются нами как одно и то же). Само наличие конвен-циональных и иконических знаков есть отражение в дискретной системе дуализма 'дискретность <--> недискретность'. При такой транспозиции основного семиотиче-ского дуализма культуры в одну ее часть знаки словесного типа удваиваются (дискретное изображение дискретности), что приводит к тому, что они фактически становятся метаединицами, а иконические знаки делаются гибридным образо-ванием: дискретным изображением недискретности.


[40]

систему восприниматься с субъективной точки зрения в качестве некото-рого единства. Система самоорганизуется, ориентируясь на данное мета-описание, отбрасывая те свои" элементы, которые, с точки зрения мета-описания, не должны существовать, и акцентируя то, что в таком описании подчеркивается. В момент создания метаописания оно, как правило, существует как будущее и желательное, но в дальнейшем эволюционном развитии превращается в реальность, становясь нормой для данного семиотического комплекса.

Одновременно автометаописания заставляют данный комплекс воспри-ниматься с внешней точки зрения как некоторое единство, приписывать ему определенное единство поведения и рассматривать в более широком культурном контексте как целое. Такое ожидание, в свою очередь, стимулирует единство самовосприятия и поведения данного комплекса.

Во-вторых, может иметь место далеко идущая креолизация этих языков. Принципы одного из языков оказывают глубокое воздействие на другой, несмотря на совершенно различную природу грамматик. В реальном функционировании может выступать смесь двух языков, что, однако, как правило, ускользает от внимания говорящего субъекта, поскольку сам он воспринимает свой язык сквозь призму мета-описаний, а эти последние чаще всего возникают на основе какого-либо одного из языков-компонентов, игнорируя другой (другие). Так, современ-ный русский язык функционирует как смесь устного и письменного языков, являющихся, по существу, различными языками, что остается, однако, незаметным, поскольку языковое метасознание отождествляет письменную форму языка с языком как таковым.

Исключительно интересен пример кинематографа. С самого начала он реализуется как двуязычный феномен (движущаяся фотография+письменный словесный текст = немое кино; движущаяся фотография+звучащая словесная речь = звуковое кино; как факультативный, хотя и широко распространенный элемент, существует третий язык - музыка). Однако в воспринимающем сознании он функционирует как одноязычный. В этом отношении характерно, что, хотя кинематограф и театральная драма-тургия в определенном отношении однотипны, представляя собой смесь словесного текста и текста на языке жеста, позы и действия, театр воспринимается зрителем как слова по преимуществу, а кино - как действие par excellence. Показательно, что 'партитура' спектакля - пьеса - фиксирует в основном слова, оставляя действие и жесты в области компетенции исполнительства (т. е. словесный текст инвариантен, а жестово-действенный вариативен), а партитура фильма - сценарий - фиксирует в первую очередь поступки, события, жесты, т. е. язык зримо воспринимаемых образов, оставляя слова в большинстве случаев 'специалистам по диалогу', 'текстовикам' или вообще допуская в этой области широкую вариативность режиссерского произвола. Соответст-венно исследовательские метаописания в театре, как правило, исследуют слова, в кино - зримые элементы языка. Театр тяготеет к литературе как основе метаязыка, кино - к фотографии.

Однако в данной связи нас интересует другое - далеко идущий факт креолизации составных языков-компонентов кино. В период немого монтажного кино воздействие словесного языка проявилось в четкой сегментации фильмового материала на 'слова' и 'фразы', в перенесении на сферу иконических знаков словесного принципа условности отношения между выражением и содержанием. Это породило поэтику монтажа, являющуюся переносом в область изображений принципов словесного искусства эпохи футуризма. Язык движущейся фотографии, приняв в


[41]

себя структурно чуждые ему элементы языка словесной поэзии, сделался языком киноискусства.

В период звукового кино имело место активное 'освобождение' кино-языка от принципов словесной речи. Однако одновременно произошло широкое обратное движение: технические условия киноленты требовали коротких текстов, а сдвиг в эстетической природе фильма, отказ от поэтики мимического жеста привел к ориентации не на театральную или письменно-литературную, а на разговорную речь. Природа кино-ленты повлияла на структуру киноязыка, отобрав из всей его толщи определенный пласт. Наиболее 'кинематографичным' оказался сленг, а также сокращенный, эллиптированный разговорный язык. Одновре-менно введение этого пласта речи в киноискусство повысило его в престижном отношении в культуре в целом, придало ему необходимую фиксированность, культурно эквивалентную письменности. (Кинемато-граф в этом отношении принципиально отличен от литературы: любое литературное произведение изображает устную речь, т. е. дает ее письменный, стилизованный образ, кинематограф же может закрепить и реабилитировать ее в 'природном' виде.) Это привело к широким последствиям уже за пределами кино: возникла сознательная ориентация на 'неправильную речь'. Если прежде 'говорить как в книге' или 'как в театре' ('как в искусстве') было искусством говорить правильно, искусственно, 'по-письменному', то в настоящее время 'говорить как в кино' ('как в искусстве') в ряде случаев стало 'говорить как говорят' - с акцентированной косноязычностью, неправильностями, эллипсами, сленговыми элементами. Нарочитая 'неписьменность' речи стала частью 'современного' стиля. Устное говорение ориентируется в этом случае на свою подчеркнутую специфику как на идеальную культурную норму. Можно было бы привести и другие примеры разно-образных языковых интерференции, приводящих к тому, что большин-ство реально функционирующих языков (а не их моделей и метаописаний) оказываются смесью языков и могут быть расчленены на два или более семиотических компонента (языка).

Таким образом, в толще культуры можно наблюдать два противо-направленных процесса. Запущенный а работу механизм дуальности приводит к постоянному расщеплению каждого культурно активного языка на два, в результате чего общее число языков культуры лавино-образно растет. Каждый из возникающих таким образом языков представляет собой самостоятельное, иммлнентно замкнутое в себе целое. Однако одновременно происходит процесс противоположного направ-ления. Пары языков интегрируются в целостные семиотические образо-вания. Таким образом, работающий язык выступает одновременно и как самостоятельный язык, и как подъязык, входящий в более общий культур-ный контекст как целое и часть целого. Как часть целого более высокого порядка язык получает дополнительную спецификацию в свете исходной асимметрии, лежащей в основе культуры. Приведем пример таких оппозиций:

художественная проза

<==>

поэзия

нехудожественная проза

<==>

художественная проза

 

Очевидно, что 'художественная проза' в первой паре не равна себе самой во второй паре, ибо в первом случае в ней актуализируются сегментированность, дискретность, линейность - то, что свойственно всякой словесной речи и противостоит тенденции поэзии к интеграции


[42]

текста. Во втором случае художественная проза реализуется, наряду с поэзией, как часть художественной речи и только в этом качестве, благодаря своему отличию от нехудожественной прозы, может интегри-роваться с этой последней в структуру 'прозаическая речь на данном языке'. Только неодинаковое может интегрироваться. Рост семиотической спецификации, наблюдающийся как постоянная тенденция в истории культуры, является стимулом для интеграции отдельных языков в единую культуру.

Нам уже приходилось отмечать, что каждая интегрированная семио-тическая пара языков, обладая возможностью вступать в коммуникации, хранить информацию и, что особенно существенно, вырабатывать новую, является мыслящим устройством и в определенном отношении выступает как 'культурная индивидуальность'4. Интегрируясь между собой по все возрастающим уровням, эти 'культурные индивидуальности' на вершине образуют индивидуальность культуры.

*

Природа культуры непонятна вне факта физико-психологического различия между отдельными людьми. Многочисленные теории, вводящие понятие 'человек' как некоторую абстрактную концептуальную единицу, исходят из представления о том, что оно является инвариантной моделью, включающей все существенное для построения социокультурных моделей. То, что отличает одного человека от другого, равно как и природа этих различий, как правило, игнорируется. Основой для этого служит пред-ставление о том, что различия между людьми относятся .к сфере вариативного, внесистемного и, с точки зрения познавательной модели, несущественного. Так, например, при рассмотрении элементарной схемы коммуникации представляется совершенно естественным предположить, что адресант и адресат обладают полностью идентичной кодовой при-родой. Предполагается, что такого рода схема наиболее точно моделирует сущность реального коммуникативного акта. Конечно, любой культуролог знает, что ни один человек не является копией другого, отличаясь психо-физическими данными, индивидуальным опытом, внешностью, характером и т. д. и т. п. Однако предполагается, что в данном случае речь должна идти о 'технических погрешностях' природы, которая в силу ограничен-ности своих 'производственных возможностей' не может наладить серий-ного производства, что все, относящееся к сфере индивидуальных вариан-тов, не касается самой сущности человека как социального и культурного явления. Такой взгляд восходит к античности, но особенно ясно был сформулирован социологами XVIII в. С тех пор он многократно подвер-гался критике, однако как молчаливая презумпция продолжает держаться до настоящего времени.

Мы исходим из противоположного допущения, полагая, что индивиду-альные различия (и наслаивающиеся на них групповые различия культурно-психологического плана) принадлежат к самой основе бытия человека как культурно-семиотического объекта. Именно вариативность человеческой личности, развиваемая и стимулируемая всей историей культуры, лежит в основе многочисленных коммуникативных и культурных действий человека.

4 Лотман Ю. М. Культура как коллективный интеллект и проблема искусствен-ного разума. М., 1977.


[43]

Представим себе некоторый организм (устройство), который для всех внешних раздражений будет иметь лишь две реакции. Предположим, например, что он будет иметь способность фиксировать по степени осве-щенности, происходит ли дело днем или ночью. Различая две ситуации, наше устройство способно и осуществлять двоякие действия: при сигнале 'ночь' включать лампочку, а при сигнале 'день' ее выключать. Соединим данное устройство при помощи связи с другим таким же так, чтобы оно могло передавать адресату сигналы 'ночь' или 'день', в зависимости от чего там также будет включаться или выключаться лампочка.

Такое устройство будет обладать:

1.Всезнанием. Знание будет бедным и неэффективным, поскольку оно не сможет обеспечить даже относительной полноты сведений об окружающей среде, но в пределах заданного алфавита оно будет абсолют-ным. Наше устройство всегда будет способно ответить на тот единствен-ный вопрос, который предусмотрен его конструкцией. Ответ: 'Не знаю' - для него невозможен. В любой ситуации оно выделит параметр 'свет <-> отсутствие света' и, отбросив все остальные как несущественные, прореагирует на него.

2. Отсутствием сомнений и колебаний. Поскольку анализ состояния внешней среды и реакции связаны автоматически, то никаких колебаний в выборе поведения у данного устройства быть не может. Поведение может быть неэффективным, не обеспечивающим данному организму выживание, но оно будет надежно гарантировано. Однозначное определение состояния среды повлечет за собой однознач-ное действие.

3. Полным пониманием между отправителем и получателем сигнала. Одинаковая кодирующая-декодирующая система, связывающая передающее и принимающее устройства, обес-печивает полную идентичность переданного и воспринятого текстов. Непонимание возможно лишь как результат технических неполадок в канале связи.

Представим, однако, что наше устройство должно эволюционировать в направлении повышения способности выживания. Естественно было бы сначала увеличить набор параметров внешней среды, на которые оно способно реагировать, стараясь довести его до максимума. Однако очевидно, что на этом пути качественного сдвига, превращающего реагирующее устройство в сознание, не произойдет.

Факт сознания может быть отмечен тогда, когда в устройстве отображения внешнего мира на алфавит, с помощью которого данный организм идентифицирует состояния внешней среды с внутренним кодом, будет резервирована пустая клетка для будущих, еще не выделенных и не названных состояний. Сегментация внешнего мира, дешифровка его состояний и перевод их на язык своего кода перестают быть данными раз и навсегда, и в каждой новой системе таких классификаций остается резерв неопознанного, такого, что еще предстоит узнать, определить и осмыслить.

С введением таких 'пустых клеток' реагирующий механизм нашего устройства приобретает черты сознания: обретает гибкость, способность саморазвиваться, повышая собственную эффективность, создавая более действенные модели (отображения) внешних ситуаций. Но одновременно он утратит всезнание - автоматическое наличие ответа на любой вопрос - и отсутствие колебаний - столь же авто-матическую связь между поступающей извне информацией и действием. Последнее обстоятельство связано с другим решительным шагом при


[44]

переходе от механического автоматизма к сознательному поведению:

если прежде каждому внешнему раздражителю приписывалась одна и только одна автоматически связанная с ним реакция, то теперь он связан минимально с двумя равноценными в определенном отношении реакциями, что делает необходимым наличие механизма оценки и выбора, т. е. придает реакции не автоматический, а информационно содержатель-ный характер, превращая ее в поступок.

Неизмеримо повышая эффективность действий нашего устройства, которое с этого момента получает собственное поведение, возможность выбора между реакциями неизбежно включает момент колебаний.

Таким образом, в тот момент, когда мы усложнили организацию наблюдаемого нами устройства настолько, что оно может быть квалифи-цировано как обладающее интеллектом, оно, обретя возможность гибко и эффективно реагировать на изменения окружающего мира и ориенти-роваться в нем, строя в своем уме все более действенные модели, одновременно оказалось в положении непрерывно возрастающих незнания и неуверенности. Тем, кто занимается вопросом искусственного интеллекта, не следовало бы забывать, что созданное ими мыслящее устройство (разумеется, если не называть этим именем механические придатки к человеческому интеллекту, лишенные умственной само-стоятельности), в случае, если такое будет создано, сразу же окажется жертвой неврозов, вытекающих из ощущения своей незащищенности, неинформированности и сомнений в том, какую стратегию поведения следует избрать.

Феномен мысли по самой своей природе не может быть самодоста-точным. Как и все великие усовершенствования и открытия, изобретение, устраняющее существующие трудности, само является источником новых, еще более крупных затруднений и требует новых изобретений. Колоссаль-ный скачок в область мысли, сопровождающийся резким повышением устойчивости и выживаемости в окружающем мире, требовал новых открытий, которые помогли бы справиться с трудностями, создаваемыми сознательным существованием.

С одной стороны, естественно было возместить рост неуверенности и незнания обращением к покровительственным существам, обладающим всезнанием. Появление религии, совпадающее стадиально с возникно-вением феномена мысли, конечно, не случайно. Этот вопрос является совершенно самостоятельным и из темы нашего настоящего рассмотрения выпадает. Другим средством преодоления возникших трудностей явилась апелляция к коллективному разуму, т. е. культуре. Культура - сверхинди-видуальный интеллект - представляет собой механизм, восполняющий недостатки индивидуального сознания и, в этом отношении, пред-ставляющий неизбежное ему дополнение.

В этом смысле механизм культуры может быть описан в следующем виде: недостаточность информации, находящейся в распоряжении мысля-щей индивидуальности, делает необходимым для нее обращение к другой такой же единице. Если бы мы могли представить себе существо, действующее в условиях полной информации, то естественно было бы предположить, что оно не нуждается в себе подобном для принятия решений. Нормальной же для человека ситуацией является деятельность в условиях недостаточной информации. Сколь ни распространяли бы мы круг наших сведений, потребность в информации будет развиваться, обгоняя темп нашего научного прогресса. Следовательно, по мере роста знания незнание будет не уменьшаться, а возрастать, деятельность,


[45]

становясь более эффективной, - не облегчаться, а затрудняться. В этих условиях недостаток информации компенсируется ее стереоскопич-ностью - возможностью получить совершенно иную проекцию той же реальности, перевод ее на совершенно другой язык. Польза партнера по коммуникации заключается в том, что он другой. Коллективная выгода участников коммуникативного акта заключается в том, чтобы развивать нетождественность тех моделей, в форме которых отображается внешний мир в их сознании. Это достигается при несовпадении образую-щих их сознание кодов. Чтобы быть взаимно полезными, участники коммуникации должны 'разговаривать на разных языках'. Таким образом, с развитием культуры теряется третье преимущество простой системы - адекватность взаимопонимания между участниками коммуни-кации. Более того, весь механизм культуры, делающий одну индивидуаль-ность необходимой для другой, будет работать в сторону увеличения своеобразия каждой из них, что повлечет за собой естественное затруд-нение в общении.

Для компенсации этой новой возникшей трудности необходимо будет создание метаязыковых механизмов, с одной стороны, и возникновение общего языка - смеси из двух расходящихся и специализирующихся подъязыков, с другой. Личные индивидуальности, сохраняя свою отдельность и самостоятельность, будут включаться в более сложную индивидуальность второго порядка - культуру.

Очевидно, что та же самая система отношений, которая соединяет различные языки (семиотические структуры) в высшее единство, соединяет и различные индивидуальности в мыслящее целое. Совокуп-ность этих двух - однотипных по структуре - механизмов и образует надындивидуальный интеллект - Культуру.

*

Отличие Культуры как сверхиндивидуального единства от сверхиндиви-дуальных единств низшего порядка (типа 'муравейник') в том, что, входя в целое как часть, отдельная индивидуальность не перестает быть целым. Поэтому отношение между частями не имеет автоматиче-ского характера, а каждый раз подразумевает семиотическое напряжение и коллизии, порой принимающие драматический характер. Охарактери-зованный выше структурообразующий принцип работает в обоих направ-лениях. С одной стороны, он приводит к тому, что в ходе развития культуры оказывается возможным возникновение внутри индиви-дуального сознания человека психологических 'личностей' со всеми слож-ностями коммуникативной связи между ними, с другой - отдельные личности с исключительной мощностью интегрируются в семиотические единства.

Богатство внутренних конфликтов обеспечивает Культуре как коллек-тивному разуму исключительную гибкость и динамичность.


[46]

Асимметрия и диалог

Начнем с примера. В статье Н. Н. Николаенко приведены данные об изменении обозначения цветов при одностороннем право- и левополушарном их восприятии, полученные экспериментальным путем1. При одностороннем правополушарном сознании испытуемый пользуется существующими в языке цветоопределениями в их основной и упрощенной форме или отсылает к предметным цветам вещей из простого и обыден-ного вещного обихода. Оттенки вызывают у него трудности, и он их огрубляет или отказывается называть. При одностороннем левополушарном сознании опрашиваемый проявляет тенденцию к изысканной изобретательности в классификации оттенков цвета: появляются 'пале-вый', 'телесный', 'терракотовый', 'цвет белой сливы', 'цвет морской волны', 'лунный'. Мобилизуются данные других чувств: бледно-желтый именуется 'волнистым' или 'бледно-пляжным'. Напрашивается ана-логия. В истории культуры периодически возникают тенденции к изыскан-ному цветообозначению. Так, например, в 'щегольской' культуре XVIII в., являющейся одной из составных частей общеевропейской прециозной культуры рококо, мы можем обнаружить очевидную параллель. 'Были некоторые цвета в моде, - вспоминает Е. П. Янькова, - о которых потом я и не слыхала: hanneton, темно-коричневый на подобие жука, grenouille evanouie, лягушечно-зеленоватый (буквально: цвет лягушки, упавшей в обморок. - Ю. Л.), gorge-de-pigeon, tourterelle (цвет груди голубя, цвет горлицы. - Ю. Л.)'2. Ср. в 'Войне и мире': 'Он был в темно-зеленом фраке, в панталонах цвета cuisse de nymphe effrayee, как он сам говорил'3, - или упомянутые в 'Мертвых душах' сукна 'цветов темных, оливковых или бутылочных с искрою, приближающихся, так сказать, к бруснике' и 'наваринского дыму с пламенем'4.

Однако семантическая игра изысканными цветообозначениями, увле-чение созданием все новых и новых наименований для оттенков, мнимо-предметных по своей природе (никто, конечно, не видал, какого 'на самом деле' цвета бедро испуганной нимфы, как выглядит упавшая в обморок лягушка, равно как Чичиков, выбирая сукно для фрака, не имел перед глазами реального дыма, поднимающегося над Наваринской бухтой), свойственна не только щеголям XVIII в. В пределах того же в хронологиче-ском отношении культурного пласта можно было бы указать, например, на прециозность в немецкой поэзии XVII в. (так называемая 'вторая силезская школа', или 'немецкий маринизм', по терминологии Л. В. Пум-

1 Николаенко Н. Н. Функциональная асимметрия мозга и изобразительные способности // Текст и культура. Тарту, 1983. (Труды по знаковым системам. Т. 16;

Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Вып. 635).

2 Рассказы бабушки. Из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные ее внуком Д. Благово. Спб., 1885. С. 143. Елизавета Петровна Янькова - дочь П. М. Римского-Корсакова и П. Н. Щербатовой. Воспоминания ее содержат исключительно богатый материал по истории русского быта.

3 Цвет бедра испуганной нимфы (фр.). См.: Толстой Л. Н. Собр. соч.: В 14 т. М., 1951. Т. 4. С. 18. Слова Л. Н. Толстой вложил в уста le charmant Hippolyte - модника Ипполита Куракина.

4 Гоголь Н. В. Полн. собр. соч.: В 14 т. М., 1951. Т. 7. С. 235 и 99.


47

пянского5), связанной с такими именами, как Клай или Лоэнштейн. В русской поэзии XVIII в. прежде всего вспоминается в этой связи Державин:

Лазурно-сизы-бирюзовы

На каждого конце пера,

Тенисты круги, волны новы

Струиста злата и сребра...

...Пурпур, лазурь, злато, багрянец, с зеленью тень, слиясь с серебром...6

Как известно, эту черту поэтики Державина пародировал Панкратий Сумароков:

Жемчужно-клюквенно-пожарна

Выходит из-за гор заря;

Из кубка пламенно-янтарна

Брусничный морс льет на моря.

Смарагдо-бисерно светило...7

Приведенный нами частный пример иллюстрирует отношение подобия между механизмом индивидуального сознания и семиотическим меха-низмом культуры. Обычное, 'нормальное' сознание представляет собой компромисс между противонаправленными тенденциями составляющих его однолинейных 'сознании'. Можно высказать предположение, что и наблюдаемое в различных сферах культуры периодическое 'качание' между крайними структурными формами и их компромиссным 'выравни-ванием' вокруг усредненной формы имеет ту же природу. Тенденции эти не только разнонаправленны, но и лежат в разных, трудно переводимых плоскостях. Так, если говорить о цвете, то, как отмечает Н. Н. Николаенко, освобожденные от взаимного контроля и ограничения, правое и левое полушария ведут себя в этом вопросе принципиально различным образом: правое, используя готовые классификации, почерпнутые из сферы естест-венного языка, и предельно упрощая их, переносит цветонаименования на предметы внешнего мира. Левое как бы отключает сцепление с внешними предметами и, работая на холостом ходу, проявляет тенденцию к изощренной изобретательности в области новых наимено-ваний и классификационных категорий. Однако эта деятельность левого полушария, видимо, не бесполезна: оно, освободившись от сковывающего контроля предметности, вырабатывает язык различении. Затем эти разли-чения, уже как факт языкового кода, передаются в правое полушарие, и тогда 'нормальное' сознание начинает видеть те оттенки цветовой гаммы, которые прежде были для него неразличимы. Таким образом, статическое состояние обеспечивается равновесием между активностью обеих подструктур, достигаемым за счет компромисса, а динамика - последовательной активизацией каждой из них и внутренним диалогизмом между ними.

Нечто аналогичное мы можем отметить и в смене состояний культуры. Статические периоды культуры образуются за счет компромиссного равновесия между противонаправленными структурными тенденциями. Однако в определенные моменты происходит динамизация. Одна из тен-

5 См.: Пумпянский Л. В. Тредиаковский и немецкая школа разума // Западный сборник. М.; Л., 1937. Вып. 1. С. 160-167.

6 Державин Г. Р. Стихотворения. Л., 1957. С. 232, 314.

7 Поэты 1790-1810-х годов. Л., 1971. С. 186.


[48]

денций тормозится, а другая реципрокно гипертрофируется. Одна из тенденций, которую можно сопоставить с правополушарной работой индивидуального сознания, отмечена повышенной связью с внетекстовой реальностью, ее семиозис обращен на семантику, а основной ее функцией является содержательная интерпретация семиотических моделей, храня-щихся в памяти данной культуры. В процессе такой интерпретации эти модели, с одной стороны, упрощаются, огрубляются и 'практизируются', но, с другой, наполняются кровью реальных интересов и потребностей человека и общества. Они сами обретают реальное бытие, входя в историю человечества как факты в ряду других фактов. Это семиотика, связниная с реальностью.

'Левополушарная' тенденция среди других аспектов характеризуется самодовлеющим возрастанием семиотичности. Ослабление семантичности расковывает семиотическую игру сознания, поощряя формирование наиболее изощренных и самодовлеющих семиотических моделей. Если в первом случае знаки одного семиотического ряда широко интерпрети-руются не только реальностью, но и соотнесениями с другими видами семиозиса, то во втором господствует тенденция замкнуться в некоем изолированном семиотическом мире, открывающем свободу игре моде-лями и классификациями. Однако возникающие в процессе такого раскованного семиотического творчества конструкты, пропускаясь через механизмы памяти культуры, передаются в семантические механизмы и делаются инструментом более тонкого анализа внесемиотической реальности.

В интересующем нас начальном примере такие культурные образо-вания, как прециозные салоны, кружки маринистов, создатели стиля рококо, а в нижних этажах культуры - щеголи, портные и фабриканты материй создают механизмы игрового генерирования причудливых словообразований, обозначающих оттенки цветов. О Гофмансвальдау его немецкий исследователь (Эттлингер) говорит: 'Абсолютная и грубая власть слов ради слов, поэтический номинализм'8. Когда Тредиаковский в 1735 г. для иллюстрации возможностей 'Российского пентаметра' описывал красоту розы:

...дражайша злата.

Тщалась искусить чрез свои кармины,

И мешая к ним многи краски ины,

Живопись всегда пестра, разноцветна,

Оку токмо в вид одному приметна...9 -

он, конечно, упражнялся в словесной игре и менее всего рассчитывал на 'око'. Но когда Державин описывал краски кавказских ледников или пейзаж Званки, он, опираясь на культуру словесно-цветовой дифферен-циации, видел те краски, которые открывались взору, вооруженному тонким языком цветообозначений:

Как глыба там сизо-янтарна,

Навесясь, смотрит в темный бор;

А там заря злато-багряна

Сквозь лес увеселяет взор10.

То, что Державин никогда на Кавказе не бывал и ледников не видел, не делает для него и для читателей эту картину менее зримой, чем

8 Цит. по: Пумпянский Л. В. Указ. соч. С. 165.

9 Тредиаковский В. К. Избр. произведения. М.; Л., 1963. С. 403-404.

10 Державин Г. Р. Стихотворения. Л., 1957. С. 257.


[49]

описание того, как 'черной тучей' тень бежит 'по копнам, по снопам, коврам желто-зеленым'. Принцип скрепления слова с вещью, знака с вне-знаковым миром приводит к тому, что Державин может свободно создать в своем воображении тот вещный мир, ощущения от которого он так убедительно и детализированно передает стихами. Именно потому, что за плечами Державина стоит культура слова ради слова, маньеризма, поэти-ческой игры Ржевского, немецких маринистов и французских прециозников, всей словесной изощренности поэтов XVII - начала XVIII в., освободивших себя от оков предметности, он как бы заново открыл, что слова имеют вещное значение и как бы впервые - так, как никто до него, - увидел и услышал мир. Когда он говорит:

Смерть мужа праведна прекрасна!

Как умолкающий орган...11 -

то здесь не слова сополагаются со словами, а слова - с увиденной сквозь их код первозданной реальностью.

Сказанное может объяснить некоторые процессы динамики культуры. В культуре имеются механизмы стабилизации и дестабилизации, являю-щиеся ее органами самоорганизации в динамическом или гомеостатическом направлениях. Это те метаописания культурной нормы, которые становятся основой для создания новых текстов, стимулируют текстопорождение и одновременно накладывают запреты на тексты определен-ного вида. Такого рода нормы могут строиться на основе компромисса, канонизирующего некоторое среднее ядро, образуемое пересечением обеих противоположных тенденций. В этом случае возникает ситуация стабили-зации. Однако норма может быть ориентирована и на экстремальное проявление какой-либо одной тенденции. Это вызывает ситуацию, анало-гичную выключению одного полушария в индивидуальном сознании: одна из тенденций полностью или частично подавляется, а другая полу-чает возможности предельного развития. Через некоторый отрезок куль-турного времени накопленные в пределах одной из подсистем культуры тексты начинают передаваться в противоположную, стимулируя ее активизацию и, соответственно, тормозя деятельность первого из семиоти-ческих механизмов. При полном цикле это завершается новой компромис-сной стабилизацией.

Структура эта только эвристически может быть представлена в изоли-рованно-имманентном виде: она работает и может работать только в условиях постоянных импульсов из внесемиотического мира и собствен-ных вторжений в этот мир. Кроме того, любая культура семиотически неоднородна, и постоянный обмен текстами осуществляется не только внутри некоторой семиотической структуры, но и между разными по своей природе структурами. Вся эта система обмена текстами может быть в широком смысле определена как диалог между разноустроенными, но находящимися в контакте генераторами текстов.

Наблюдаемый при унилатеральных припадках реципрокный эффект, заключающийся в том, что при одновременной (т. е. нормальной) работе обоих полушарий головного мозга имеет место известное взаимное торможение активности каждого из них, между тем как выключение одного из полушарий стимулирует активность другого, как бы выходящего временно из-под контроля, вероятно (в определенной мере утрированно), отражает некоторую закономерность сознания. Состояние, именуемое

11 Державин Г. Р. Указ. соч. С. 253.


[50]

вдохновением, равно как и некоторые другие психологические аффекты, свойственные творческому мышлению и творческой деятельности, возмож-но, связаны с целенаправленной дестабилизацией полушарной актив-ности. Однако для нас сейчас важно другое обстоятельство. Наблюдаемые в разных сферах культурной деятельности - в развитии направлений, жанров и т. п. - смены периодов волнообразно растущей и спадающей активности, после которых данный генератор временно выключается, как бы переходя на прием, можно объяснить рассуждениями Дж. Ньюсона, который отмечает, что важным условием диалога является то, чтобы участвующие стороны (автор изучает диалогическое общение младенцев в возрасте до года и ухаживающих за ними взрослых) осущест-вляли коммуникативную активность попеременно, с паузами, во время которых они подавляют свою активность и ориентируются на восприятие активности партнера12. Если при искусственных унилатеральных припад-ках одно из полушарий просто выключается, то в нормальных условиях, как можно полагать, протекают мгновенные смены состояний 'приема' и 'передачи', обеспечивающие диалогическую природу сознания.

Отмеченные процессы находят глубокие аналогии в разных сторонах как синхронии, так и диахронии культурных и художественных явлений. Один из коренных вопросов теории искусства - это его отношение к морали, в частности к изображению преступлений. Со времен антич-ности сталкиваются два взгляда. Согласно одному, изображение зло-действ и преступлений в искусстве играет психотерапевтическую роль. От Аристотеля, считавшего, что трагедия осуществляет высшую задачу искусства - 'посредством сострадания и страха очищение' (катарсис)13, до Арто, провозглашающего Жестокость и Страх в театре силами, разрушающими самодовольную бездуховность современного человека, тупую жестокость жизни14, изображению зла, страданий и преступлений приписывается освобождающая сила. Но одновременно от Платона к Руссо и Толстому идет традиция обличения искусства как опасной игры, находящейся на грани аморализма и дающей аудитории более чем сомнительные уроки15. Что нового вносит в этот вопрос параллель между двуполушарной структурой индивидуального сознания и полиглотическим механизмом семиотики культуры?

Представление о попеременной активности конкурирующих типов сознания, из которых одно ориентировано на предельную десемантизацию и 'свободную игру' знаками, а другое - на столь же крайнюю их семантизацию, скрепление с внешней реальностью, причем первая тенденция максимально отключена от импульсов, переводящих знаковые программы в деятельность, а вторая непосредственно связана со стимулами актив-ности, бесспорно, влияет на судьбу вводимых в эту систему текстов. Явление катарсиса можно истолковать как переключение 'правополушарности' переживания трагических жизненных ситуаций в компетенцию таких семиотических структур, которые аналогичны левополушарному

12 См.: Newson J. Dialogue and Development // Action, Gesture and Symbol: The Emergence of Language / Ed. by A. Lock. London; New York; San Francisco, 1978. P. 32-40.

13 Аристотель. Поэтика // Аристотель и античная литература. М., 1978. С. 120.

14 Artaud A. Le theatre et son double. Paris, 1976. P. 154, 155.

15 Платон. Сочинения. Спб., 1863. Ч. 3. С. 164 и др.; Руссо Ж.-Ж. Эмиль, или О воспитании. Спб., 1913, С. 94-97; ср. у Толстого: 'Люди должны понять, что драма, не имеющая в своей основе религиозного начала, есть не только не важное (...) но самое пошлое и презренное дело' ('О Шекспире и его драме').


[51]

ознанию16. При этом они теряют связь с непосредственной реальностью и воспринимаются как знаки, имеющие содержанием условную поэтиче-скую 'как бы реальность'. Происходит резкое повышение меры услов-ности, игровых моментов. Реальность как бы превращается в слова и геряет свой угрожающий характер. С этим же связаны хорошо известные случаи смягчения ощущения трагичности какого-либо события после многократного его словесного пересказа. Психоаналитическая практика 'выведения из подсознания' как терапевтического акта также может быть связана с тем, что отрыв некоторого текста от внетекстовой реальности и переключение его в сферу ритуализованной знаковости (что представляет собой известную аналогию с переключением текста из правого полушария в левое) сопровождается заменой реальных отрицательных эмоций условно-словесным классифицированием. В нормальных, а не экстремаль-ных художественных ситуациях это означает лишь некоторый перевес для 'левополушарных' тенденций и игру между ними. Однако очевидно, что при доминировании 'правополушарных' тенденций эстетическое пере-живание трагических ситуаций невозможно.

Представим, однако, противоположное движение текста: от левополу-шарных механизмов к правополушарным. В зависимости от много-образных условий, связанных с историко-культурным контекстом, такое перемещение текстов может породить разнообразные следствия. Оно может, как мы видели на примере Державина, обострить поэтическое зрение, обращенное на мир, как бы заново увиденный. Аналогичный эффект мы видим в поэзии Пастернака: лабораторность (всегда имеющая характер ослабления связей с предметностью и усиления знаково-условной природы слова) Хлебникова и футуристов создала неслыханное до тех пор богатство семантических пересечений слов, сближений и контрастов словесных смыслов. Мир, который Пастернак увидел сквозь эту сетку, показался увиденным заново.

Другой аспект такого же направления движения текстов в биполярном семиотическом поле может быть проиллюстрирован примером фольклоризации литературных поэтических произведений или городским романсом, когда произведение, часто стереотипного образно-сюжетного характера, воспринимается исполнителем или аудиторией как относящееся непосред-ственно к его личности ('это про меня...')17. Наконец, в тех случаях,

16 Со всей решительностью следует подчеркнуть, что понятия 'право-' и 'лево-полушарности' применительно к материалу культуры употребляются нами крайне условно и их следует принимать как бы взятыми в кавычки. Мы пользуемся ими для обозначения аналогии между некоторыми, функциями подсистем индивидуаль-ного и коллективного сознания, понимая и разницу между ними, и все еще недоста-точную определенность самой природы этих явлений.

17 Подобная переадресация текста обычна также для читательский аудитории эпохи романтизма. Характерно в этом отношении объяснение в любви декабриста П. Каховского и С. Салтыковой - в будущем жены Дельвига. Все объяснение идет цитатами из 'Кавказского пленника', слова Пушкина становятся в устах влюб-ленных их собственной речью: 'Он говорил мне в тот день множество стихов, я помогала ему, когда он что-либо забывал; произнеся:

Непостижимой, чудной силой Я вся к тебе привлечена -

я едва не сделала величайшего неблагоразумия; если бы я не вышла из рассеян-ности и сказала бы то, что думала в тот момент, я погибла бы, - вот что это было:

Люблю тебя, Каховский милый, Душа тобой упоена...

 

К счастью, я выговорила 'пленник' (...). Он не выпускал моей руки, которую держал крепко. Я могла бы тогда применить к себе самой те стихи, которые я слы-шала от него так часто:

Бледна, как тень, она дрожала;

В руках любовника лежала

Ее холодная рука...'

(Модзалевский Б. Л. Роман декабриста Каховского, казненного 13 июня 1826 года // Труды Пушкинского дома при АН СССР. Л., 1926. С. 61, 67).


[52]

когда с основанием говорится об опасности воздействия определенных текстов на аудиторию, например, влияния фильмов ужасов на молодежь, о чем много пишет западная пресса, то здесь, видимо, имеют место аналогичные процессы. Вообще, такой подход позволяет сделать некото-рые выводы относительно такой темной до сих пор области, как отношение 'текст - читатель'. Можно определенно утверждать, что активность воз-действия текста резко возрастает, когда граница, разделяющая семио-тические полюсы культуры, пролегает между ним и аудиторией. При расположении по одну и ту же сторону границы текст легче понимается, менее подвержен сдвигам и трансформациям в читательском сознании, но значительно менее активен в своем воздействии на аудиторию. При-ведем пример, который именно потому, что он находится на грани психо-патологии, обнажает некоторые механизмы превращения автоматизиро-ванной игры слов в инструкцию для действия. Материал почерпнут из мемуаров И. В. Ефимова - смотрителя каторжной тюрьмы в Сибири в середине прошлого века. Он описывает следующий случай: 'В одной казенной, вблизи моей квартиры, небольшой избушке жило четверо каторжных: все люди довольно пожилые и более или менее не очень здоровые. Летом, когда случилось убийство, они занимались плетением лаптей (...). Вошедший, положив на место бересту, осмотрелся и, увидев под лавкою спящего топор, взял его, подошел к тому, который пил чай, ударил его по голой шее так ловко, что чуть не отрубил напрочь голову, бросил топор и сел к столу около убитого, свалившегося на пол (...). Я подошел и начал его спрашивать, за что он убил товарища. Вот содер-жание того, что он отвечал: 'В заводе есть казак Казачинский (действи-тельно, был), казак-чинский, казак чиновный. Я как-то иду ночью около его дома, а он, подозвав меня к окну, у которого сидел, показал мне на месяц, который хорошо и ярко светил, и спросил: 'А это что?' Я ответил ему: 'Месяц'; а он говорит: 'Месяц, месяц, умесяц, умей сечь' (в ориги-нале явно был цокающий говор: 'умей сец'. - Ю. Л.); вот я и секанул'. Показание, данное им производившему об этом следствие полицмейстеру, было повторением этого рассказа'18.

Эпизод этот характерен своей ощутимой связью с мифологическими ситуациями. Игре слов приписывается магическое значение: она воспри-нимается и как предсказание, и как инструкция к действию, и как знак, по которому опознается имеющий право такие инструкции давать (Каза-чинский - казак чинский). Текст создается как нарочито многозначная словесная игра, а читается как однозначная инструкция для действия. Аналогичные явления наблюдаются при переключении текстов авангар-дистской культуры XX в. в массовое сознание. Было бы ошибкой толковать это как Versunkene Kultur, 'опускание' некоторой изысканной культуры в малокультурную сферу. Бесспорно, что и 'казак чинский', и послушный

-----------------

 

18 Ефимов И. В. Из жизни каторжных Илгинского и Александровского вино-куренных заводов 1848-1853 // Русский архив. 1900. ?2. С. 247.


[53]

ему убийца принадлежат к одному культурному типу. Разница опреде-ляется здесь не оппозицией 'верх - низ', а противопоставлением ориен-тации на свободную от внешне-смысловых интерпретаций словесную игру - ориентации на программу действия и однозначную связь между словом и поступком. Обе эти ориентации представляют собой противо-положные, но одноуровневые тенденции сознания. Как убедительно пока-зали работы Л. Я. Балонова и его сотрудников, на уровне индивидуаль-ного сознания обе они необходимы для полноценного мышления и нормальной речевой деятельности. Несостоятельность трактовки одной из тенденций как более высокой умственной деятельности, а другой - как более примитивной хорошо иллюстрируется примером из 'Войны и мира' Толстого. Речь идет о том месте, где говорится о мечтах княжны Марьи сделаться странницей: 'Часто, слушая рассказы странниц, она возбуж-далась их простыми, для них механическими, а для нее полными глубокого смысла речами, так что она была несколько раз готова бросить все и бежать из дому'19. Здесь идущая из глубины веков традиция, превратив-шаяся в устах ее носителей в 'механические рассказы', т. е. в чисто словесный и автоматизированный текст, воспринимается получателем как нечто непосредственно связанное с его деятельностью.

Аналогии - метод научного мышления, который способен раскрыть глубокие и иначе не доступные черты явления. Но аналогия может также, при неосторожном ее применении, сделаться источником ошибок или поспешных заключений. В полной мере это относится к аналогии между новыми открытиями в области мозговой асимметрии и семиотической асимметрией культуры. Прежде всего это следует сказать о попытках прикрепить сложные культурные функции к левому или правому полу-шарию. Если в фундаментальных исходных принципах семиотических и лингвистических структур здесь прослеживается четкое разделение20, то, как показывают исследования по билингвизму, выполненные группой Л. Я. Балонова, такое усложнение ситуации, как введение в сознание второго языка, приводит к вторичному перераспределению функций, при котором одно из полушарий внутри себя фактически оказывается биполярным. Тем большая сложность неизбежно должна характеризовать многократно опосредованные культурные функции, из которых каждая гетерогенна. Как мы уже говорили, понятия 'левополушарность' или 'правополушарность' применительно к тем или иным явлениям культуры должны восприниматься лишь как указание на известную функцио-нальную аналогию на другом структурном уровне. Однако осторожность пользования этой аналогией не умаляет, а увеличивает ее значение. Остается самое главное: убеждение, что всякое интеллектуальное устрой-ство должно иметь би- или полиполярную структуру и что функции этих подструктур на разных уровнях - от отдельного текста и индивидуаль-ного сознания до таких образований, как национальные культуры и

19 Толстой Л. Н. Собр. соч.: в 14 т. М., 1951. Т. 5. С. 239-240.

20 См.: Якобсон Р. О. (совместно с К. Сантилли). Мозг и язык: Полушария головного мозга и языковая структура в свете взаимодействия // Якобсон Р. О. Избр. работы. М., 1985; Иванов Вяч. Вс. Чет и нечет: Асимметрия мозга и знаковых систем. М., 1978. Существенные соображения относительно необходимости макси-мальной осторожности в истолковании семиотических и ментальных функций асимметрии см.: Розенфельд Ю. Вс. 'Молчаливый' обитатель правой части мозга: Особенности правополушарной специализации психических функций // Текст и культура. Тарту, 1983. (Труды по знаковым системам. Т. 16; Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Вып. 635).


[54]

глобальная культура человечества, - аналогичны. Остается убеждение, что соотношение этих подструктур и их интеграция осуществляются в форме драматического диалога, компромиссов и взаимного напряжения, что сам этот механизм интеллекта должен иметь не только аппарат функциональной асимметрии, но и устройства, управляющие его стабилизацией и дестабилизацией, обеспечивающие гомостатичность и динамику.

Перенесение экспериментальных данных относительно функциональ-ного распределения низших лингво-семиотических функций и уровней между полушариями головного мозга в порядке прямых аналогий на культурные объекты, проводимое без должной осторожности и прямо расписывающее те или иные явления культуры, как 'право-' и 'лево-полушарные', способно привести лишь к вульгаризации и путанице, подобно тому, как если бы фонологические структуры были прямо и без учета усложняющей специфики перенесены на уровень семантики. Однако очевидно, что 'идея взаимосвязи между топографией мозга и структурой языка', определяющая новые аспекты в лингвистике, открывает опреде-ленные перспективы и перед семиотикой. Идея культуры как двуканальной (минимально) структуры, связывающей разноструктурные семиоти-ческие генераторы, получает нейро-топографический фундамент. В свете новых экспериментальных данных можно указать и на некоторые основные черты семиотического функционирования простейших интеллектуальных устройств, из взаимодействия которых складываются более сложные формы сознания.

 

 

I

II

1.

Недискретность. Текст бо-лее выявлен, чем знак,и представляет по отноше-нию к нему первичную реальность.

Дискретность. Знак явно вы-ражен и представляет первич-ную реальность. Текст дан как вторичное по отношению к зна-кам образование.

 

 

2.

Знак имеет изобразитель-ный характер.

Знак имеет условный харак-тер.

 

 

3.

Семиотические единицы ориентированы на внесемиотическую реальность и прочно с ней соотнесены.

Семиотические единицы имеют тенденцию к наибольшей авто-номности от внесемиотической реальности и приобретают смысл от взаимного соотношения меж-ду собой.

 

 

4.

Непосредственно связаны с поведением.

Автономны от поведения.

 

 

5.

С 'внутренней' точки зре-ния воспринимаются как 'не знаки'.

Знаковость субъективно осоз-нана и сознательно акценти-руется.

 

 

 

Приведенный список не обладает исчерпывающим характером. Новые эксперименты устанавливают полушарную асимметрию таких явлений, как прямая или обратная перспектива, значение которых для семиотики живописи уже получало освещение21.

21 Успенский Б. А. О семиотике иконы // Труды по знаковым системам. Тарту, 1971. Т. 5. (Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Вып. 284); Uspensky В. The Semiotics of the Russian Icon. Lisse, 1976.


[55]

Проводимые в этой области эксперименты, хотя и имеют начальный характер (для убедительности выводов требуется большее накопление статистического материала), исключительно существенны в теоретиче-ском плане: до сих пор, если требовалось установить связь между явлениями в изобразительных искусствах и аналогичными процессами в словесности, соответствие, как правило, аргументировалось общностью эстетической позиции. Таким образом, связующим звеном оказывалась область сознательной метаязыковой деятельности. Теперь открывается возможность установления глубинных соответствий между различными сферами знаковой деятельности. Возможность подсознательных ассоциа-ций между определенными предпочтениями форм в архитектуре (напри-мер, готическими пропорциями) и спецификой понимания природы и функции слова (в данном случае средневековой интерпретацией его) может получить новое объяснение.

Можно предположить, что каждый из охарактеризованных выше типов сознания образует некоторую единую, глубинно осознаваемую норму. Та или иная исторически сложившаяся фаза культуры, неизбежно характеризуясь сложной гетерогенностью, подсознательно или через посредство метакультурных норм ориентируется на один из этих глубин-ных идеалов и, соответственно, переорганизовывает себя. Так, может утрироваться 'левополушарность' и приглушаться, исключаться из нормы и 'как бы не существовать' противоположная тенденция. Воз-можно и прямо обратное.

Культура как часть истории человечества, с одной стороны, и среды обитания людей, с другой, находится в постоянных контактах с вне ее расположенным миром и испытывает его воздействие. Это воздействие определяет динамику и темпы ее изменений. Однако, если не говорить о случаях физического ее уничтожения, внешнее воздействие осуществ-ляется через посредство тех или иных имманентных механизмов культуры. Эти механизмы выступают как то устройство, которое, получая на входе импульсы, идущие от внешней внекультурной реальности, выдает на выходе тексты, которые, в свою очередь, могут поступать на ее вход.

Таким механизмом является асимметрия семиотической структуры и постоянная циркуляция текстов, переключение их из одной системы кодировки в другую. Подобным же образом совершается обмен мета-текстами, кодами, которые передаются из одного 'полушария' культуры в другое.

Вернемся к примерам, с которых мы начали статью. В их свете процесс индивидуального обучения отдельной человеческой единицы может рас-сматриваться как включение ее в коллективное сознание. Робинзонада личного опыта, когда в сознание ребенка сначала входит некоторый объект, которому подыскивается слово, представляет лишь одну сторону процесса. Не менее важной является другая: ребенок получает не отдель-ные слова, а язык как таковой. Это приводит к тому, что огромная масса слов, уже вошедших в его сознание, для него не сцеплена с какой-либо реальностью. Дальнейший процесс 'обучения культуре' заключается в открытии этих сцеплений и в наполнении 'чужого' слова 'своим' содер-жанием. Нетрудно заметить, что в ходе такого сцепления языка и внеш-него мира, при котором совершается как бы индивидуальное открытие законов и того, и другого, коллективный языковой опыт выступает в функции гигантского 'левого полушария', а обучающийся индивид выполняет работу правого.

Аналогичен в своих основах процесс общения между культурами в тех случаях, когда вновь возникающая культура сталкивается со старой.

 

[56]


Запас текстов, кодов и отдельных знаков, который устремляется из старой культуры в новую, более молодую, отрываясь от контекстов и внетекстовых связей, которые им были присущи в материнской культуре, приобре-тает типичные 'левополушарные' черты. Он откладывается в культурной памяти коллектива как самодостаточная ценность. Однако в дальнейшем он интерпретируется на реальность дочерней культуры, происходит сцепление текстов с внетекстовой реальностью, в ходе чего сама сущность текстов кардинально трансформируется.

Наконец, в толще любой культуры неизбежно возникают спонтанные участки, в которых десемантизация текстов компенсируется их повышен-ной продуктивностью. В дальнейшем возникающие здесь тексты пере-даются в другие участки культуры, подвергаются семантизации и снова возвращаются в генераторы классификаций и различений.

Вопрос о 'сцеплении' текстов с реальностью не должен трактоваться примитивно. Речь может идти не только о соотнесенности тех или иных текстов с определенной реальностью, а о складывании определенных текстовых пластов в замкнутые миры, которые в целом соотносятся тем или иным образом с внесемиотической реальностью. Так, например, мир детских представлений о собственных именах (бесспорно, наиболее сцепленный с реальностью знак) отличается ярко выраженной 'правополушарностью', хотя отдельные из входящих в него текстов могут быть совершенно автономны от предметной соотнесенности.

Интересный пример в этом отношении дают эксперименты, проведенные участниками группы Л. Я. Балонова с билингвиальным пациентом. Пациенту дали пересказать басню (рассказ) Л. Н. Толстого 'Два товарища' (из 'Четвертой русской книги для чтения'). При выключен-ном правом полушарии сколь-либо связного рассказа вообще получить не удалось. Однако, когда выключено было левое полушарие, с сюжетом произошли интересные трансформации: кроме фигурирующих в басне Толстого медведя и двух товарищей в туркменском пересказе пациента (он перешел на родной язык) появились лев и лисица. Трудно сказать, был ли это отголосок туркменского фольклора, или же лига и лев выплыли в памяти пациента по ассоциации с другой басней Толстого - 'Лев, волк и лиса', расположенной в 'Книге для чтения' Толстого рядом и, воз-можно, известной испытуемому в детские годы, а потом прочно им забы-той. Ясно одно: выключение левого полушария возвратило испытуе-мого в мир детства. Трудно говорить о предметности, сцепленности с внесемиотической реальностью таких слов, как 'лев', для ребенка из туркменской деревни. Однако слово это входит в текстовый мир, ориентированный на интимно-тесную связь с реальностью. Когда мы слышим имя собственное (особенно если это уменьшительное или ласковое имя, придуманное специально для данного ребенка, типа 'Бубик' в значении 'Боря' или 'Нонушка', как называли сибирскую дочь декабриста Н. Муравьева Софью), то мы знаем, что оно относится к одному-единственному объекту, даже если сам этот объект нам неизвестен. Именно так воспринимается слово 'лев' в детском сознании - как собственное имя неизвестного лица. Замкнутые текстовые сферы образуют сложную систему пересекающихся или иерархически организо-ванных, соотнесенных синхронно или диахронически миров, пересекая границы которых, тексты нетривиально трансформируются.

Выводы, которые мы можем уже на данном этапе сделать из опытов по изучению асимметрии индивидуального и коллективного сознания, прежде всего убеждают нас в необходимости в каждом синхронном состоянии видеть конфликтное напряжение и компромисс разнонаправ-

 

[57]

 


ленных тенденций. Возможность изучения динамики семиотических структур становится реальностью.

Наблюдения над диахроническим аспектом культуры в больших хроно-логических отрезках неоднократно приковывали внимание к ритмичности смены структурных форм в искусстве и идеологии. Здесь можно было бы упомянуть разработанную Д. Чижевским концепцию маятника - качания стилей в искусстве между двумя архетипами: классическим и барочно-романтическим. Антитезы 'классицизм' и 'романтизм' в терминологии Жирмунского, 'классицизм' и 'маньеризм' Курциуса варьируют ту же модель. В относительно недавнее время Д. С. Лихачев вновь обратил внимание на периодичность чередования так называемых 'великих стилей' в истории искусства. При этом он подчеркнул правильность в последовательности смен периодов активности и спадов, 'изобретения' и 'разработки': 'Развитие стилей асимметрично'. Так, например, 'в течение 250 лет (речь идет о промежутке между 1050 г. и концом XIII в. - Ю. Л.) зодчие были изобретательны, а в последующие 250 лет они довольствовались тем, что копировали своих предшествен-ников'22. Наблюдения эти хорошо увязываются с тыняновской концеп-цией периодической смены, в процессе автоматизации - деавтоматизации, восприятия текста и чередования доминантной роли 'верхней' (канонической) и 'нижней' (не канонической) тенденций культуры с поочередной деканонизацией канонических на предшествующем этапе и канонизацией неканонических линий. Все эти разнообразные концепции могут рассматриваться как приближения к диалогической модели куль-туры, в которой периоды относительной стабильности с взаимной уравно-вешенностью и, следовательно, взаимно приторможенными противо-положными тенденциями сменяются периодами дестабилизации и бурного развития. В периоды стабилизации диалогический обмен текстами совершается внутри одного и того же синхронного среза культуры и один и тот же синхронный срез являет собой асимметричную картину совмещения различных семиотических подструктур.

В период динамического состояния происходит резкая актуализация какой-либо одной ('право-' или 'левополушарной') тенденции и реципрокное торможение второй. Культура в целом приобретает более жестко организованный и монолитный характер. Особенно это касается ее метаструктурного уровня. Неизбежная полиструктурность с внутренней точки зрения культуры выводится во внекультурное пространство, на периферию, составляя динамический резерв. Диалог перемещается на диахроническую ось. 'Великие стили' выступают как компактные посла-ния, которыми обмениваются динамические компоненты культуры в акте внутренней коммуникации. Пульсирующая смена обращенности на дено-тативный мир или на имманентную семиотическую структуру задает вто-рую сторону процесса - обмен импульсами с внекультурной реальностью. Но подобно тому, как внешние раздражители, для того чтобы стать фак-тами индивидуального человеческого сознания, должны пройти через центральную нервную систему человека и трансформироваться в соответ-ствии с законами ее языка, внекультурные импульсы, попадая на вход культурной системы, подвергаются в дальнейшем трансформациям по законам ее языков, порождая самовозрастающую лавину информации, т. е. динамическое развитие культуры.

22 Лихачев Д. С. Барокко и его русский вариант XVII века // Русская литера-тура, 1969. ? 2. С. 18, 19. В приведенной цитате Д. С. Лихачев говорит о западно-европейской архитектуре на рубеже романского и готического стилей.


 

[58]

Миф-имя-культура*

I

1. Мир есть материя.

Мир есть конь.

Одна из этих фраз принадлежит тексту заведомо мифологическому ('Упанишады'), между тем как другая может служить примером текста противоположного типа. При внешнем формальном сходстве данных конструкций между ними имеется принципиальная разница:

а) одинаковая связка (есть) обозначает здесь совершенно различные в логическом смысле операции: в первом случае речь идет об определен-ном соотнесении (которое может приниматься, например, как соотнесение частного с общим, включение во множество и т. п.), во втором - непосред-ственно об отождествлении;

б) предикат также различен. С позиции современного сознания слова материя и конь в приведенных конструкциях принадлежат различным уровням логического описания: первое тяготеет к уровню метаязыка, а второе - к уровню языка-объекта. Действительно, в одном случае перед нами ссылка на категорию метаописания, то есть на некоторый абстрактный язык описания (иначе говоря, на некоторый абстрактный конструкт, который не имеет значения вне этого языка описания), в другом - на такой же предмет, но расположенный на иерархически высшей ступени, перво-предмет, праобраз предмета. В первом случае существенно принципиальное отсутствие изоморфизма между описывае-мым миром и системой описания; во втором случае, напротив, - принци-пиальное признание такого изоморфизма. Второй тип описания мы будем называть 'мифологическим', первый - 'немифологическим' (или 'дескриптивным').

ВЫВОД. В первом случае (дескриптивное описание) мы имеем ссылку на метаязык (на категорию или элемент метаязыка). Во втором случае (мифологическое описание) - ссылку на м е т а т е к с т, то есть на текст, выполняющий металингвистическую функцию по отношению к данному; при этом описываемый объект и описывающий метатекст принадлежат одному и тому же языку.

СЛЕДСТВИЕ. Поэтому мифологическое описание принципиально монолингвистично - предметы этого мира описываются через такой же мир, построенный таким же образом. Между тем немифоло-гическое описание определенно полилингвистично - ссылка на метаязык важна именно как ссылка на иной язык (все равно, язык абстрактных конструктов или иностранный язык - важен сам процесс перевода-интерпретации). Соответственно и понимание в одном случае так или иначе связано с переводом (в широком смысле этого слова), а в другом же - с узнаванием, отождествлением. Действи-тельно, если в случае дескриптивных текстов информация вообще опреде-ляется через перевод, - а перевод через информацию, - то в мифологи-ческих текстах речь идет о трансформации объектов, и понимание

* Статья написана совместно с Б. А. Успенским.

 

[59]


этих текстов связано, следовательно, с пониманием процессов этой трансформации.

Итак, в конечном счете дело может быть сведено к противопоставлению принципиально одноязычного сознания и такого, которому необходима хотя бы пара различно устроенных языков. Сознание, порождающее мифологические описания, мы будем именовать 'мифологическим'.

Примечание. Во избежание возможных недоразумений следует подчеркнуть, что в настоящей работе нас не будет специально интере-совать вопрос о мифе как специфическом повествовательном тексте и, следовательно, о структуре мифологических сюжетов (так же, как и тот угол зрения, который рассматривает миф как систему и в связи с этим сосредоточивает внимание на парадигматике мифологических элементов). Говоря о мифе или мифологизме, мы всегда имеем в виду именно миф как феномен сознания. (Если иногда нам и придется ссылаться на некоторые сюжетные ситуации, характерные для мифа как текста, то они будут интересовать нас прежде всего как порождение мифологиче-ского сознания.)

2. Мир, представленный глазами мифологического сознания, должен казаться составленным из объектов:

1) одноранговых (понятие логической иерархии в принципе находится вне сознания данного типа);

2) нерасчленимых на признаки (каждая вещь рассматривается как интегральное целое);

3) однократных (представление о многократности вещей подразумевает включение их в некоторые общие множества, то есть наличие уровня метаописания).

Парадоксальным образом мифологический мир однорангов в смысле логической иерархии, но зато в высшей мере иерархичен в семантически-ценностном плане; нерасчленим на признаки, но при этом в чрезвычайной степени расчленим на части (составные вещественные куски); наконец, однократность предметов не мешает мифологическому сознанию рассмат-ривать - странным для нас образом - совершенно различные, с точки зрения немифологического мышления, предметы как один.

Примечание. Мифологическое мышление, с нашей точки зрения, может рассматриваться как парадоксальное, но никоим образом не как примитивное, поскольку оно успешно справляется со сложными класси-фикационными задачами. Сопоставляя его механизм с привычным нам логическим аппаратом, мы можем установить известный параллелизм функций.

В самом деле:

иерархии метаязыковых категорий соответствует в мифе иерархия самих объектов, в конечном смысле - иерархия миров;

расчленению на дифференциальные признаки здесь соответствует рас-членение на части ('часть' в мифе функционально соответствует 'приз-наку' дескриптивного текста, но глубоко от него отличается по механизму, поскольку не характеризует целое, а с ним отождествляется);

логическому понятию класса (множества некоторых объектов) в мифе соответствует представление о многих, с внемифологической точки зрения, предметах как об одном.

[60]

 


3. В рисуемом таким образом мифологическом мире имеет место достаточно специфический тип семиозиса, который сводится в общем к процессу номинации: знак в мифологическом сознании аналогичен собственному имени. Напомним в этой связи, что общее значение имени собственного принципиально тавтологично: то или иное имя не характери-зуется дифференциальными признаками, но только обозначает объект, к которому прикреплено данное имя; множество одноименных объектов не разделяют с необходимостью никаких специальных свойств, кроме свойств обладания данным именем1.

Соответственно, если фраза Иван - человек не относится к мифологи-ческому сознанию, то одним из возможных результатов ее мифологи-зации может быть, например, фраза Иван-Человек. - и именно в той степени, в какой слово 'человек' в последней фразе будет выступать как имя собственное, отвечающее персонификации объекта и не сводимое к 'человечности' (или вообще к тем или иным признакам 'homo sapiens')2. Ср., с другой стороны, аналогичное соответствие фраз:

Иван - геркулес и Иван Геркулес; 'Геркулес' в одном случае выступает как нарицательное, а в другом - как собственное имя, соотнесенное с конкретным персонажем, принадлежащим иной ипостаси; в последнем случае имеет место не характеристика Ивана по какому-либо частному признаку (например, по признаку физической силы), а характеристика его через интегральное целое - через наименование. Легко согласиться, что пример этот имеет несколько искусственный характер, поскольку нам трудно в действительности отождествить конкретное лицо с мифологи-ческим Гераклом: последний связывается для нас с определенным культурно-историческим периодом. Но вот совершенно реальный пример:

в России в XVIII в. противники Петра I называли его 'антихристом'.

1 Ср. у Р. О. Якобсона: 'Имена собственные (...) занимают в нашем языковом коде особое место: общее значение имени собственного не может быть определено без ссылки на код. В английском языковом коде Jerry 'Джерри' обозначает человека по имени Джерри. Круг здесь очевиден: имя обозначает всякого, кому это имя присвоено. Имя нарицательное pup 'щенок' обозначает молодую собаку, mongrel 'помесь' - собаку смешанной породы, hound 'охотничья собака', 'гончая' - собаку, с которой охотятся, тогда как Fido 'Фидо' обозначает лишь собаку, которую зовут Фидо. Общее значение таких слов, как pup, mongrel или hound может быть соотнесено с абстракциями типа puppihood 'щеночество', mongrelhood 'помесьность' или houndness 'гончесть', а общее значение слова Fido таким путем описано быть не может. Перефразируя слова Бертрана Рассела, можно сказать, что есть множество собак по имени Fido, но они не обладают никаким общим свойством Fidoness 'фидоизм'' (Якобсон Р. О. Шифтеры, глаголь-ные категории и русский глагол // Принципы типологического анализа языков различного строя. М., 1972. С. 96; ср.: Jakobson R. Shifters, Verbal Categories and the Russian Verb // Selected Writtings. The Hague; Paris, 1971. Vol. 2. P. 131.

2 В этой связи, между прочим, представляет определенный интерес история евангельского выражения 'ессе homo' ('се человек') (Ин. 19, 5). Есть основания предполагать, что эта фраза была реально произнесена по-арамейски; но тогда она, видимо, должна была первоначально значить просто 'вот он' - в связи с тем, что слово, выражающее понятие 'человек', употреблялось в арамейском в место-именном значении, примерно так же, как употребляется слово man в современном немецком языке (устное сообщение А. А. Зализняка). Дальнейшее переосмысление этой фразы связано с тем, что слово 'человек' (представленное в соответствующем переводе евангельского текста) стало пониматься, в общем, аналогично собствен-ному имени, т. е. произошла его мифологизация.


 

[61]

При этом для одних это был способ характеристики его личности и деятельности, другие же верили, что Петр на самом деле и есть Антихрист. Один и тот же текст, как видим, может функционировать существенно различным образом.

Итак, если в рассмотренных примерах с нарицательными именами в предикатной конструкции имеет место соотнесение с некоторым абстрактным понятием, то в соответствующих примерах с собственными именами имеет место определенное отождествление (соотнесение с изо-морфным объектом в иной ипостаси). В языках с артиклем подобная трансформация в некоторых случаях, по-иидимому, может быть осуществ-лена посредством детерминации имени, выступающего в функции предиката, при помощи определенного артикля. В самом деле, опреде-ленный артикль превращает слово (точнее, детерминированное соче-тание) в название, выделяя обозначаемый объект как известный и конкретный3.

Примечание. Следует подчеркнуть связь некоторых типичных сюжетных ситуаций с номинационным характером мифологического мира. Таковы ситуации 'называния' вещей, не имеющих имени, которые рассматри-ваются одновременно и как акт творения4; переименования как пере-воплощения или перерождения; овладения языком (например, птиц или животных); узнавания истинного названия или сокрытия его5. Не менее показательны разнообразные табу, накладываемые на имена собственные;

в то же время и табуирование имен нарицательных (например, названий животных, болезней и т. д.) в целом ряде случаев определенно указывает на то, что соответствующие названия осознаются (и, соответственно, функционируют в мифологической модели мира) именно как собственные имена6.

Можно сказать, что общее значение собственного имени в его предельной абстракции сводится

3 С вязь собственного имени и категории определенности, выраженной опреде-ленным артиклем, раскрыта в арабской туземной грамматической традиции. Собственные имена рассматриваются здесь как слова, определенность которых исконно присуща им по их семантической природе. См.: Габучан Г. М. Теория артикля и проблемы арабского синтаксиса. М.. 1972. С. 37 и след. Характерно, что в 'Грамматике словенской' Федора Максимова (Спб., 1723. С. 179-180) знак титлы, знаменующий в церковнославянских текстах сакрализацию слова, сопоставляется по своей семантике с греческим артиклем: и тот, и другой несут значение единственности.

4 Ср.: Иванов В. В. Древнеиндийский миф об установлении имен и его параллель в греческой традиции // Индия в древности. М., 1964; Троцкий [Тройский] И. М. Из истории античного языкознания // Советское языкознание. Л., 1936. Вып. 2. С. 24-26.

5 Ср. также характерное для мифологического сознания представление о мире как о книге, когда познание приравнивается к чтению, базирующемуся именно на механизме расшифровок и отождествлений. См.: Лотман 10. М., Успенский Б. А. О семиотическом механизме культуры // Труды по знаковым системам. Тарту, 1971. Т. 5. С. 152. (Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Вып. 284).

6 Так, например, называние болезни (вслух) может осмысляться именно как призывание ее: болезнь может прийти, услышав свое имя (ср. в этой связи обиходные выражения типа 'накликать беду, болезнь' и т. п.) См. богатый материал этого рода, собранный в монографическом исследовании: Зеленин Д. К. Табу слов у народов Восточной Европы и Северной Азии // Сборник музея антропологии и этнографии. Л., 1929. Т. 8. С. 1-144 (4.1); Л., 1930. Т. 9. С. 1-161) (Ч. 2).


[62]

 

к мифу. Именно в сфере собственных имен происходит то отождеств-ление слова и денотата, которое столь характерно для мифологических представленией и признаком которого являются, с одной стороны, все-возможные табу, с другой же - ритуальное изменение имен собственных (ср. ниже, раздел III, пункт 2).

Это отождествление названия и называемого, в свою очередь, опреде-ляет представление о неконвенциональном характере собственных имен, об их онтологической сущности7. Отсюда мифологическое сознание может осмысляться с позиции развития семиозиса как асемиотическое.

Итак, миф и имя непосредственно связаны по своей природе. В извест-ном смысле они взаимоопределяемы, одно сводится к другому: миф - персонален (номинационен), имя - мифологично8.

3.1. Исходя из сказанного, можно считать, что система собственных имен образует не только категориальную сферу естественного языка, но и особый его мифологический слой. В ряде языковых ситуаций поведение собственных имен настолько отлично от соответствующего поведения слов других языковых категорий, что это невольно наталкивает на мысль о том, что перед нами инкорпорированный в толщу естественного языка некоторый другой, иначе устроенный язык.

Мифологический пласт естественного языка не сводится непосред-ственно к собственным именам, однако собственные имена составляют его ядро. Как показывает целый ряд специальных лингвистических исследований (в настоящее время работа в этом направлении ведется С. М. и Н. И. Толстыми), в языке вычленяется вообще особый лексический слой, характеризующийся экстранормальной фонетикой, а также специ-фическими грамматическими признаками, кажущимися на фоне данного языка аномальными: сюда относятся, между прочим, звукоподражания, разнообразные формы экспрессивной лексики, так называемые детские слова (nursery-words)9, формы клича и отгона животных и т. п. При этом данный слой, с точки зрения самого носителя языка, выступает как первичный, естественный, не-знаковый. Показательно, в частности, что соответствующие элементы используются в ситуации разговора с детьми (детские слова), с животными (подзывные слова, ср. еще названия животных по мастям и т. д.), а иногда и с иностранцами и т. п. Симптоматично, что слова такого типа могут объединяться как по форме, так и по употреблению с собственными именами: так, в русском языке 'детские слова' оформляются по типу гипокористических

7 Ср. в этой связи древнегреческое представление о правильности имен по природе (см.: Троцкий И. М. Указ. соч. С. 25).

8 Подтверждение того, что нарицательное наименование предмета в мифологи-ческом мире является также его индивидуальным собственным именем, можно обнаружить в ряде текстов. Так, например, в рассказе о том, как бдин (назвавшись Бельверком) отправился добывать мед поэзии, читаем: 'Бельверк достает бурав по имени Рати'. В примечании издатели констатируют: 'Это имя и значит 'бурав'' (Младшая Эдда / Изд. подг. О. А. Смирницкая и М. И. Стеблин-Каменский. Л., 1970. С. 59; ср. аналогичные указания на с. 72 и 79 этого издания). См. специальный анализ языка Гомера в этом аспекте в кн.: Альтман М. С. Пережитки родового строя в собственных именах у Гомера. Л., 1936. Вместе с тем другой вариант той же тенденции проявляется в характерном для рыцарских романов присвоении собственных имен мечам: меч Роланда - Дюрандаль, меч Зигфрида -- Бальмунг.

9 Имеются в виду специальные лексические формы, которые употребляют взрослые при разговоре с детьми.


 

[63]

 

собственных имен ('киса', 'бяка'; 'вова' как обозначение волка, 'петя' - петуха и т. п.), подзывные слова ('цып-цып', 'кис-кис', 'мась-мась') выступают, по существу, как звательные формы (соответ-ственно от 'цыпа', 'киса' и т. д.). Не менее показательна и обнаружи-вающаяся при этом общность с детским языком, которая объясняется той особой ролью, которую играют собственные имена в мире ребенка, где вообще все слова могут потенциально выступать как имена собствен-ные (см. специально ниже, раздел I, пункт 5).

4. Мифологическому миру присуще специфическое мифологическое понимание пространства: оно представляется не в виде признакового континуума, а как совокупность отдельных объектов, носящих собствен-ные имена. В промежутках между ними пространство как бы прерывается, не имея, следовательно, такого, с нашей точки зрения, основополагаю-щего признака, как непрерывность. Частным следствием этого является 'лоскутный' характер мифологического пространства и то, что переме-щение из одного locus'a в другой может протекать вне времени, заменяясь некоторыми устойчивыми былинными формулами, или же произвольно сжиматься или растягиваться по отношению к течению времени в locus'ax, обозначенных собственными именами. С другой стороны, попадая на новое место, объект может утрачивать связь со своим предшествующим состоянием и становиться другим объектом (в некоторых случаях этому может соответствовать и перемена имени). Отсюда вытекает характерная способность мифологического простран-ства моделировать иные, непространственные (семантические, ценност-ные и т. д.) отношения.

Заполненность мифологического пространства собственными именами придает его внутренним объектам конечный, считаемый характер, а ему самому - признаки отграниченности. В этом смысле мифологическое пространство всегда невелико и замкнуто, хотя в самом мифе речь может идти при этом о масштабах космических10.

10 Чрезвычайно ярко представление о зависимости человека от locus'a выражено в одной из раннесредневековых армянских легенд, дошедших до нас в тексте 'Истории Армении' Павстоса Бюзанда. В ней рассказывается эпизод, относящийся к IV в., когда Армения была поделена между Византией и Сасанидской Персией. Поскольку в Восточной (персидской) Армении династия армянских царей Аршакидов еще некоторое время продолжала существовать, находясь в вассальной зависимости от персидских царей и одновременно продолжая бороться за восста-новление независимости страны, легенда чрезвычайно оригинально, оставаясь в рамках мифологических представлений, раскрыла возможности двойного поведения человека как результата перехода его из одного locus'a в другой. Персидский царь Шапух, желая узнать тайные намерения своего вассала, армян-ского царя Аршака, приказал засыпать половину своего шатра армянской землей, а другую - персидской. Пригласив Аршака в шатер, он взял его за руку и стал прогуливаться с ним из угла в угол. 'И когда они, прохаживаясь по шатру, ступили на персидскую землю, то он сказал: 'Царь армянский Аршак, ты зачем стал мне врагом; я же тебя как сына любил, хотел дочь свою выдать за тебя замуж и сделать тебя своим сыном, а ты ожесточился против меня, сам от себя, против моей воли, сделался мне врагом...'. Царь Аршак сказал: 'Согрешил я и виновен перед тобою, ибо, хотя я настиг и одержал победу над твоими врагами, перебил их и ожидал от тебя награды жизни, но враги мои ввели меня в заблуждение, запугали тобою и заставили бежать. И клятва, которой я клялся тебе, привела меня к тебе, и вот я перед тобою. И я твой слуга, в руках у тебя, как хочешь, так и поступай со мной; если хочешь, убей меня, ибо я, твой слуга, весьма виновен перед тобою и заслужил смерти'. 'А царь Шапух, снова взяв его за руку и прики-дываясь наивным, прогуливался с ним и повел его в ту сторону, где на полу насыпана была армянская земля. Когда же Аршак подошел к этому месту и ступил на армянскую землю, то, крайне возмутившись и возгордившись, переменил тон и, заговорив, сказал: 'Прочь от меня, злодей - слуга, что господином стал над своими господами. Я не прощу тебе и сыновьям твоим и отомщу за предков своих'. Это изменение в поведении Аршака повторяется в тексте многократно, по мере того как он ступает то на армянскую, то на персидскую землю. 'Так с утра и до вечера много раз он (Шапух. - Ю. Л.. Б. У.) испытывал его, и каждый раз, когда Аршак ступал на армянскую землю, становился надменным и грозил, а когда ступал на местную (персидскую. - /О. Л., Б. У.) землю, то выражал раскаяние' (см.: История Армении Фавстоса Бузанда / Пер. с древнеарм. и комм. М. А. Геворгяна. Ереван, 1953. С. 129-130).

Следует подчеркнуть, что понятия 'армянская земля', 'персидская земля' здесь изоморфны понятиям 'Армения', 'Персия' и воспринимаются как мето-нимия лишь современным сознанием (ср. аналогичное употребление выражения 'Русская земля' в русских средневековых текстах; когда Шаляпин в заграничных странствиях возил с собою чемодан с русской землей, она, конечно, выполняла для него функцию не поэтической метафоры, а мифологического отождествления). Следовательно, поведение Аршака меняется в зависимости от того, частью какого имени он выступает. Отметим, что средневековое вступление в вассалитет, сопровождаемое символическим актом отказа от некоторого владения и получения его обратно, семиотически расшифровывалось как перемена названия владения (ср. распространенный в русской крепостнической практике обычай перемены названия поместья при покупке его новым владельцем).


[64]

 

Говоря об отграниченном, считаемом характере мифологического мира, мы можем сослаться на то обстоятельство, что наличие нескольких разных денотатов у имени собственного в приципе противоречит его природе (создавая существенные затруднения для коммуникации), тогда как наличие разных денотатов у нарицательного имени представляет собой, вообще говоря, нормальное явление.

Примечание. Сюжет мифа как текста весьма часто основан на пере-сечении героем границы 'темного' замкнутого пространства и переходе его во внешний безграничный мир. Однако в основе механизма порожде-ния подобных сюжетов лежит именно представление о наличии малого 'мира собственных имен'. Мифологический сюжет такого рода начи-нается с перехода в мир, наименование предметов в котором человеку неизвестно. Отсюда сюжеты о неизбежности гибели героев, выходящих во внешний мир без знания нечеловеческой системы номинации, и о выживании героя, чудесным образом получившего такое знание. Само существование 'чужого' разомкнутого мира в мифе подразумевает наличие 'своего', наделенного чертами считаемости и заполненного объектами - носителями собственных имен.

5. Охарактеризованное выше мифологическое сознание может быть предметом непосредственного наблюдения при обращении к миру ребенка раннего возраста. Тенденция рассматривать все слова языка как имена собственные", отождествление познания с процессом номинации, специ-фическое переживание пространства и времени (ср. в рассказе Чехова 'Гриша': 'До сих пор Гриша знал только четырехугольный мир, где в одном углу стоит его кровать, а в другом - нянькин

 

11 Отсюда, между прочим, звательная форма может выступать в 'детских словах' (nursery words) как мифологически исходная, ср., например, 'божа' или 'бозя' (т. е. 'Бог'), явно образованное от звательной формы 'боже' (пример сообщен С. М. Толстой). Совершенно аналогично 'кися' может восприниматься как производное от 'кис-кис' и т. п.


[65]

сундук, в третьем - стул, а в четвертом - горит лампадка'12) и ряд других совпадающих с наиболее характерными чертами мифологического сознания признаков позволяет говорить о детском сознании как о типично мифологическом13. По-видимому, в мире ребенка на определенной стадии развития нет принципиальной разницы между собственными и нарица-тельными именами, т. е. это противопоставление вообще не является реле-вантным.

В этой связи уместно вспомнить чрезвычайно существенное наблю-дение Р. О. Якобсона, указавшего, что собственные имена первыми приобретаются ребенком и последними утрачиваются при афатических расстройствах речи. Примечательно при этом, что ребенок, получая из речи взрослых местоименные формы - наиболее поздние, по наблю-дениям того же автора, - использует их как собственные имена:

'Например, он (ребенок. - Ю. Л., Б. У.) пытается монополизировать местоимение 1-го лица: 'Не смей называть себя 'я'. Только я это я, а ты только ты'14.

Любопытно сопоставить с этим табуистическое использование место-имений ('он', 'тот' и т. п.), которое наблюдается в различных этно-графических ареалах при именовании черта, лешего, домового или, с другой стороны, при назывании жены или мужа (в связи с наклады-ваемым на супругов запретом употреблять собственные имена друг друга) - когда местоимение фактически функционирует как собственное имя15.

Не менее показательно, вообще говоря, обозначение в детской речи действия. Дойдя до места, где взрослый употребил бы глагол, ребенок может перейти на паралингвистическое изображение действия, сопровождаемое междометным словотворчеством. Можно считать это именно специфической для детской речи формой повествования. Наиболее близкой моделью детского рассказывания был бы искусственно скомпо-нованный текст, в котором называние предметов осуществлялось бы при помощи собственных имен, а описание действий - средствами вмонти-рованных кинокадров16.

В таком способе передачи глагольных значений с особенной нагляд-ностью проявляется мифологизм мышления, поскольку действие не абстрагируется от предмета, а интегрировано с носителем и может выступать как состояние собственного имени.

Можно полагать, что онтогенетически обусловленный мифологический

12 Разрядка в цитируемых текстах здесь и далее наша. - Ю. Л., Б. У.

13 Ср. в этой связи характеристику 'комплексного мышления' ребенка у Л. С. Выготского в его кн. 'Мышление и речь' (Выготский Л. С. Избранные психо-логические исследования, М., 1956. С. 168 и след.).

14 Якобсон Р. О. Указ. соч. С. 98. Ср. в этой связи слова Бога в Библии: 'Я тот же, Который сказал: вот Я!' (Ис. 52, 6; ср.: Исх. 3, 14). Ср. в Упанишадах (Бриха-дараньяка, 1. 4.i): 'Вначале [все] это было лишь Атманом <...). Он оглянулся вокруг и не увидел никого кроме себя. И прежде всего он произнес: 'Я есмь'. Так возникло имя 'Я'. Поэтому и поныне тот, кто спрошен, отвечает сначала: 'Я есмь', а затем называет другое имя, которое он носит' (см.: Брихадараньяка упанишада / Пер., предисл. и комм. А. Я. Сыркина, М., 1964. С. 73). Следует отметить, что слово 'Атман' может употребляться в Упанишадах как местоимение 'я', 'себя' (см. комментарий А. Я. Сыркина на с. 168 указ. изд., а также: Радхакришнан С. Индийская философия. М., 1956. Т. 1. С. 124 и след.).

15 См.: Зеленин Д. К. Указ. соч. Ч. 2. С. 88-89, 91-93, 108-109, 140.

16 Аналогичный тип повествования можно наблюдать и в ритуальных танцах.





[66]

пласт закрепляется в сознании (и в языке), делая его гетерогенным и создавая в конечном итоге напряжение между полюсами мифологиче-ского и немифологического восприятия.

5.1. Необходимо подчеркнуть, что 'чистая', т. е. совершенно последо-вательная модель мифологического мышления, вероятно, не может быть документирована ни этнографическими данными, ни наблюдениями над ребенком. В обоих случаях исследователь реально имеет дело с текстами комплексными по своей организации и с сознанием более или менее гетерогенным. Это может объясняться, помимо возмущающего действия сознания наблюдателя, тем, что последовательно мифологический этап должен относиться к столь ранней стадии развития, которая в принципе не может быть наблюдаема как по хронологическим соображениям, так и по принципиальной невозможности вступления с нею в контакт, и единственным инструментом исследования является реконструкция. В равной мере допустимо и другое объяснение, согласно которому гетерогенность является исконным свойством человеческого сознания, для механизма которого существенно необходимо наличие хотя бы двух не до конца взаимопереводимых систем.

При первом подходе выступает вперед стадиальное (которое практи-чески обычно становится оценочным) объяснение сущности мифологизма, при втором - интерпретация его как типологически универсального явления. Оба подхода, - взаимно дополнительны. Можно заметить, что с чисто формальной точки зрения (отвлекающейся от существа вопроса) самый принцип пространственной или временной локализации мифологи-ческого сознания (связывающей его с той или иной стадией в развитии человечества или же с тем или иным этнографически очерченным ареалом), вообще говоря, соответствует именно той мифологической концепции пространства, о которой шла речь выше. И напротив, признание мифологизма типологически универсальным явлением вполне соответ-ствует условно-логической картине мира.

Следует иметь в виду, во всяком случае, что этнические группы, находящиеся на заведомо ранних стадиях культурного развития и харак-теризующиеся ярко выраженным мифологизмом мышления, в целом ряде случаев могут обнаруживать поразительную способность к построению сложных и детализованных классификаций логического типа (ср. разно-образные классификации растительного и животного мира по абстракт-ным признакам, наблюдаемые у австралийских аборигенов)17. Можно ска-

17 См.: Worsley P. Groote Eyiand totemism and 'Le totemisme aujourd'hui' // The structural Study of Myth and Totemism / Ed. by E. Leach. Edinburgh, 1967. P. 153-154. Характеризуя мышление австралийских аборигенов в терминах Л. С. Выготского, автор констатирует: 'Рассмотренная нами тотемическая класси-фикация основывается на 'комплексном мышлении' или 'мышлении в коллекциях' (термины Л. С. Выготского, см.: Выготский Л. С. Указ. соч. С. 168-180; по Выгот-скому, объединение на основе коллекции составляет одну из разновидностей комплексного мышления. - Ю. Л., Б. У.), но не на 'мышлении в понятиях'. Я не хочу сказать, однако, что аборигены неспособны мыслить в понятиях. Напротив, разработанная ими, независимо от тотемической классификации, систематизация флоры и фауны, т. е. этноботанические и этнозоологические схемы, как раз обнаруживают явную способность аборигенов к понятийному мышлению. В одной из своих работ я перечислил сотни видов растений и животных, которые не только известны аборигенам, но и систематизированы ими по таким, например, таксоно-мическим группам, как jinungwangba (крупные животные, живущие на суше), wuradjidja (те, кто летают, включая птиц), augwalja (рыбы и другие морские животные), и т. д.; вместе с тем те или иные виды объединяются по экологически


[67]

 

зать, что мифологическое мышление сосуществует в этом случае с логи-ческим, или дескриптивным. С другой стороны, элементы мифологического мышления в некоторых случаях могут быть обнаружены в повседневном речевом поведении современного цивилизованного общества18.

6. Из сказанного следует, что мифологическое сознание принципиально непереводимо в план иного описания, в себе замкнуто - и, значит, постижимо только изнутри, а не извне. Это вытекает, в частности, уже из того типа семиозиса, который присущ мифологическому сознанию и находит лингвистическую параллель в непереводимости собственных имен. В свете сказанного самая возможность описания мифа носителем современного сознания была бы сомнительной, если бы не гетерогенность мышления, которое сохраняет в себе определенные пласты, изоморфные мифологическому языку.

Итак, именно гетерогенный характер нашего мышления позволяет нам в конструировании мифологического сознания опереться на наш внутрен-ний опыт. В некотором смысле понимание мифологии равносильно припоминанию.

II

1. Значимость мифологических текстов для культуры немифологического типа подтверждается, в частности, устойчивостью попыток перевода их на культурные языки немифологического типа. В области науки это порождает логические версии мифологических текстов, в области искус-ства - а в ряде случаев и при простом переводе на естественный язык - метафорические конструкции. Следует подчеркнуть прин-ципиальное отличие мифа от метафоры, хотя последняя является естест-венным переводом первого в привычные формы нашего сознания. Действи-тельно, в самом мифологическом тексте метафора как таковая, строго говоря, невозможна.

2. В ряде случаев метафорический текст, переведенный в категории немифологического сознания, воспринимается как символический. Символ связанным группам. Именно поэтому, конечно, Дональд Томсон - естествоиспы-татель по образованию - мог констатировать, что аналогичные этноботаническо-зоологические системы у аборигенов Северного Квинслэнда 'имеют некоторое сходство с простой линнеевой классификацией'. П. Ворсли, который квалифи-цирует подобные классификационные схемы как 'прото-научные' (подчеркивая их принципиально логический характер), заключает: 'Итак, мы имеем не одну, а несколько классификаций, и неправильно было бы считать, что тотемическая классификация представляет собой единственный способ организации объектов окружающего мира в сознании аборигенов'.

18 Ср. наблюдения Выготского об элементах 'комплексного мышления', наблю-даемого по преимуществу у детей, в повседневной речи взрослого человека (Выгот-ский Л. С. Указ. соч. С. 169, 172 и др.). Исследователь отмечает, в частности, что, говоря, например, о посуде или об одежде, взрослый человек нередко имеет в виду не столько соответствующее абстрактное понятие, сколько набор конкретных вещей (как это характерно, вообще говоря, для ребенка).


[68]

такого рода19 может быть истолкован как результат прочтения мифа с позиций более позднего семиотического сознания - то есть перетол-кован как иконический или квазииконический знак. Следует отметить, что, хотя иконические знаки в какой-то мере ближе к мифологическим текстам, они, как и знаки условного типа, представляют собой факт принципиально нового сознания.

Говоря о символе в его отношении к мифу, следует различать символ как тип знака, непосредственно порождаемый мифологическим сознанием, и символ как тип знака, который только предполагает мифологическую ситуацию. Соответственно должен различаться символ как отсылка к мифу как тексту и символ как отсылка к мифу как жанру. В последнем случае, между прочим, символ может претендовать на создание мифоло-гической ситуации, выступая как творческое начало.

В том случае, когда символический текст соотносится с некоторым мифологическим текстом, последний выступает как метатекст по отношению к первому, и символ соответствует конкретному элементу этого текста20. Между тем в случае, когда символический текст соотно-сится с мифом как жанром, т. е. некоторой нерасчлененной мифологи-ческой ситуацией, мифологическая модель мира, претерпевая функцио-нальные изменения, выступает как метасистема, играющая роль метаязыка; соответственно, символ соотносится тогда не с элементом метатекста, а с категорией метаязыка. Из данного выше определения следует, что символ в первом понимании не выходит, вообще говоря, за рамки мифологического сознания, тогда как во втором случае он принадлежит сознанию немифологическому (т. е. сознанию, порождаю-щему 'дескриптивные', а не 'мифологические' описания).

Пример символизма, не соотнесенного с мифологическим сознанием, могут представить некоторые тексты начала XX в., например, русских 'символистов'. Можно сказать, что элементы мифологических текстов здесь организуются по немифологическому принципу и, в общем, даже наукообразно.

3. Если в текстах нового времени мифологические элементы могут быть рационально, т. е. немифологически организованы, то прямо противоположную ситуацию можно наблюдать в текстах барокко, где, напротив, абстрактные конструкты организуются по мифологическому принципу: стихии и свойства могут вести себя как герои мифологического мира. Это объясняется тем, что барокко возникло на фоне религиозной культуры; между тем символизм нового времени порождается на фоне рационального сознания с привычными для него связями.

Примечание. Отсюда, между прочим, спор о том, что исторически представляет собой барокко - явление контрреформации, экзальтации напряженной католической мысли или же 'реалистическое', 'оптими-стическое' искусство Ренессанса, - по существу, беспредметен: барочная культура, как промежуточный тип, одновременно соотносится как с той, так и с другой культурой, причем ренессансная культура выражается в системе объектов, а средневековая - в системе связей (образно говоря, ренессансная культура определяет систему имен, а средневековая - систему глаголов).

19 Здесь не имеется в виду то специальное значение, которое приписывается этому термину в классификации Ч. Пирса.

20Конечно в смысле 'sign-design', а не 'sign-event' (ср.: Carnap R. Intro-duction to Semantics. Cambrige (Mass.)., 1946. $ 3).


 

[69]

4. Поскольку мифологический текст в условиях немифологического сознания, как говорилось, порождает метафорические конструкции, постольку стремление к мифологизму может осуществляться в про-тивоположном по своей направленности процессе: реализации мета-форы, ее буквальном осмыслении (уничтожающем самое метафоричность текста). Соответствующий прием характеризует искусство сюрреализма. В результате получается имитация мифа вне мифологического сознания.

III

1. При всем разнообразии конкретных манифестаций мифологизм в той или иной степени может наблюдаться в самых разнообразных культурах и в общем обнаруживает значительную устойчивость в истории культуры. Соответствующие формы могут представлять собой реликтовое явление или результат регенерации; они могут быть бессознательными или осознанными.

Примечание. Следует различать спонтанно возникающие мифологи-ческие пласты и участки в индивидуальном и общественном сознании от обусловленных теми или иными историческими причинами сознатель-ных попыток имитировать мифогенное сознание средствами немифоло-гического мышления. Такого рода тексты могут считаться мифами (или даже не отличаться от них) с позиции немифологического сознания. Однако их органическая включенность в немифологический круг текстов и полная переводимость на немифологические языки культуры свиде-тельствует о мнимости этого совпадения.

1.1. В семиотическом аспекте устойчивость мифологических текстов можно объяснить тем, что, являясь порождением специфического номи-национного семиозиса, - когда знаки не приписываются, а узнаются и самый акт номинации тождествен акту познания, - миф в дальнейшем историческом развитии начал восприниматься как альтернатива знаковому мышлению (ср. выше, раздел I, пункт 3). Поскольку знаковое сознание аккумулирует в себе социальные отношения, борьба с теми или иными формами социального зла в истории культуры часто выливается в отрицание отдельных знаковых систем (включая и такую всеобъемлющую, как естественный язык) или принципа знаковости как такового. Апелляция в таких случаях к мифологическому мышлению (параллельно, в ряде случаев, - к детскому сознанию) представляет собой в истории культуры достаточно распространенный факт.

2. В типологическом отношении, даже учитывая неизбежную гетеро-генность всех реально зафиксированных в текстах культур, полезно различать культуры, ориентированные на мифологическое мышление, и культуры, ориентированные на внемифологическое мышление. Первые можно определить как культуры, ориентированные на собственные имена.

Наблюдается известный, не лишенный интереса, параллелизм между характером изменений в 'языке собственных имен' и культуре, ориентированной на мифологическое сознание. Достаточно показательно уже то обстоятельство, что именно подсистема собственных имен образует в естественном языке тот специальный пласт, который может быть под-вержен изменению и сознательному (искусственному) регулированию со


[70]

стороны носителя языка21. Действительно, если семантическое движение в естественном языке носит характер постепенного развития - внутрен-них семантических сдвигов, - то 'язык собственных имен' движется как цепь сознательных и резко отграниченных друг от друга актов наимено-вания и перенаименования. Новому состоянию соответствует новое имя. С мифологической точки зрения, переход от одного состояния к другому мыслится в формуле 'и увидел я новое небо и новую землю' (Апок. 21,1) и одновременно как акт полной смены всех имен собственных.

3. Примером ориентации на мифологическое сознание в относитель-но недавнее время - при этом связываемое обычно с отказом от старых представлений - может быть самоосмысление эпохи Петра I и задан-ное созданной ею инерцией понимание этой эпохи в России XVIII - начала XIX в.

Если говорить об осмыслении петровской эпохи современниками, то бросается в глаза чрезвычайно быстро сложившийся мифологический канон, который не только для последующих поколений, но и в значитель-ной мере для историков превратился в средство кодирования реальных событий эпохи. Прежде всего следует отметить глубокое убеждение в полном и совершенном перерождении страны, что естественно выделяет магическую роль Петра - демиурга нового мира.

Мудры не спускает с рук указы Петровы,

Коими мы стали вдруг народ уже новый. (Кантемир)

Петр I выступает в роли единоличного создателя этого нового мира:

Он Бог, он Бог твой был, Россия! (Ломоносов)

'Август он Римский Император, яко превеликую о себе похвалу, умирая, проглагола: 'Кирпичный', рече, 'Рим обретох, а мраморный оставляю'. Нашему же Пресветлому Монарху тщета была бы, а не похвала сие пригласити; исповести бо воистину подобает, деревянную он обрете Россию, а сотвори златую'.

(Феофан Прокопович)

Это сотворение 'новой' и 'златой' России мыслилось как генеральное переименование - полная смена имен: смена названия государства, перенесение столицы и дача ей 'иноземного' наименования, изменение титула главы государства, названий чинов и учреждений, перемена местами 'своего' и 'чужого' языков в быту22 и связанное с этим полное

21 Между прочим, случаи, когда попытки переименования распространяются и на отдельные нарицательные имена (например, в России в эпоху Павла I) могут свидетельствовать именно о включении этих последних в мифологическую сферу собственных имен, т. е. об определенной экспансии мифологического сознания.

22 Отмеченное Пушкиным языковое явление:

И в их устах язык родной

Не обратился ли в чужой? -

прямое следствие сознательного направления организованных усилий. Ср. предписание: 'Нужду свою благообразно в приятных и учтивых словах предлагать, подобно яко бы им с каким иностранным лицом говорить случилось' (Юности честное зерцало, или Показание к житейскому обхождению, собранное от разных авторов повелением Е. И. В. Государя Петра Великого. Спб., 1767. С. 29).

Ср. также замечания Тредиаковского в 'Разговоре об орфографии' об особой социальной функции иностранного акцента в русском обществе середины XVIII в. 'Чужестранный человек' говорит здесь 'Российскому': 'Ежели найдутся извест-ныя правила на ваши ударения, то мы все хорошо научимся выговаривать ваши слова; но сим совершенством потеряем право чужестранства, которое поистинне мне лучше правильного вашего выговора' (Сочинения Тредьяковского. Спб., 1849. Т. 3. С. 164).

Глубина этой общей установки для культуры 'петербургского периода' русской истории проявляется, может быть, ярче всего в ее влиянии на общественные круги, захваченные в середине XIX в. славянофильскими настроениями. Так, В. С. Аксакова в 1855 г. отзывается на появление ряда прогрессивных публикаций (в 'Морском сборнике') дневниковой записью: 'Дышится отраднее, точно читаешь о чужом государстве' (Дневник В. С. Аксаковой, 1854- 1855. Спб., 1913. С. 67. Ср: Китаев В. А. От фронды к охранительству: Из истории русской либеральной мысли 50-60-х годов XIX века. М., 1972. С. 45).


[71]

переименование мира как такового23. Одновременно происходит чудовищ-ное расширение сферы собственных имен, поскольку большинство социально активных нарицательных имен фактически функционально переходит в класс собственных24.

 

23 С этим связана установившаяся после Петра практика переименования в порядке распоряжения (а не обычая) традиционных топонимов. Следует под-черкнуть, что речь идет не об условной связи географического пункта и его названия, позволяющей сменить знак при неизменности вещи, а о мифологиче-ском их отождествлении, поскольку смена названия мыслится как уничтожение старой вещи и рождение на ее месте новой, более удовлетворяющей требованиям инициатора этого акта. Обычность подобных операций хорошо рисуется рассказом в мемуарах С. Ю. Витте: в Одессе улица, на которой он 'жил, будучи студентом', называвшаяся прежде Дворянской, 'была переименована по постановлению городской думы в улицу Витте' (Витте С. Ю. Воспоминания. М., 1960. Т. 3. С. 484). В 1908 г. черносотенная городская дума, пишет Витте, 'решила переименовать улицу моего имени в улицу Петра Великого' (Там же. С. 485). Кроме желания угодить Николаю II (всякое постановление о присвоении улице имени члена цар-ствующего дома, бесспорно, становилось известным царю, поскольку могло вступить в силу только после его личной резолюции), здесь явно ощущалось представление о связи акта переименования улицы со стремлением уничтожить самого Витте (в то же время черносотенцы совершили несколько попыток поку-шения на его жизнь; показательно, что сам автор мемуаров ставит эти акты в один ряд как однозначные). При этом он не замечает, что название улицы именем Витте было дано также в порядке переименования. (После революции данная улица была переименована в 'улицу им. Коминтерна', но после войны было восстановлено название 'улица Петра Великого'.) Тут же Витте сообщает другой, не менее яркий факт: после того как московский генерал-губернатор князь В. А. Долгоруков в царствование Александра III впал в немилость и был сменен на своем посту великим князем Сергием Александровичем, московская городская дума, показывая, что время Долгорукова сменилось временем Сергия, 'сделала постановление о переименовании Долгоруковского переулка (в настоящее время носит название 'улица Белинского'. - Ю. Л., Б. У.), который проходит около дома московского генерал-губернатора, в переулок великого князя Сергия Алек-сандровича' (Там же. С. 486). Правда, переименование это не состоялось - Александр III наложил резолюцию: 'Какая подлость' (Там же. С. 487).

24 Тенденция к 'мифологизации' тем отчетливее пронизывает петровское обще-ство, что само оно считает себя движущимся в противоположном направлении: идеал 'регулярности' подразумевал построение государственной машины, насквозь 'правильной' и закономерной, в которой мир собственных имен заменен цифровыми упорядоченностями. Показательны попытки заменить названия улиц (предполагаемых каналов) - числами (линии на Васильевском острове в Петер-бурге), введение числовой упорядоченности в систему чиновной иерархии (Табель о рангах). Ориентированность на число типична для петербургской культуры, отличая ее от московской, П. А. Вяземский записал: 'Лорд Ярмут был в Петер-бурге в начале двадцатых годов; говоря о приятностях петербургского пребывания своего, замечал он, что часто бывал у любезной дамы шестого класса, которая жила в шестнадцатой линии' (Вяземский П. А. Старая записная книжка. Л., 1929. С, 200; ср.: С. 326).

Это смешение противоположных тенденций порождало столь противоречивое явление, как послепетровская государственная бюрократия.


[72]

4. Можно было бы привести иные, но в своем роде не менее яркие проявления мифологического сознания на противоположном социальном полюсе XVIII в. Черты его усматриваются, в частности, в движении самозванчества. Уже сама постановка вопроса: какое имя в паре 'Петр III - Пугачев' является 'истинным', вскрывает типично мифоло-гическое отношение к проблеме имени (ср. запись Пушкина: 'Расскажи мне, говорил я Д. Пьянову, как Пугачев был у тебя посаженным отцом? - Он для тебя Пугачев, отвечал мне сердито старик, а для меня он был великий государь Петр Федорович'). Не менее характерны истории с пресловутыми 'царскими знаками' на теле Пугачева25.

Однако едва ли не наиболее наглядный пример - знаменитый портрет Пугачева из собрания московского Государственного Исторического музея. Как было установлено, портрет этот написан безымянным худож-ником поверх портрета Екатерины II26. Если портрет представляет собой в живописи параллель к собственному имени, то переписывание портрета адекватно акту переименования.

Аналогичные примеры можно было бы продолжить в большом коли-честве.

5. Представлялось бы весьма заманчивой задачей описать для разных культур области реального функционирования собственных имен, степень культурной активности этого пласта и его отношение, с одной стороны, к общей толще языка, а с другой, к его полярному антиподу - метаязыковой сфере в пределах данной культуры.

IV

1. Противопоставление 'мифологического' языка собственных имен дескриптивному языку науки может, видимо, ассоциироваться с анти-тезой: поэзия и наука. В обычном представлении миф связывается с метафорической речью и через нее - со словесным искусством. Однако в свете сказанного выше эта связь представляется сомнительной. Если предположить гипотетически возможность существования 'языка собственных имен' и связанного с ним мышления как мифогенного субстрата (такое построение, во всяком случае, можно рассматривать как модель одной из реально существующих языковых тенденций), то доказуемым следствием из него будет утверждение невозмож-ности поэзии на мифологической стадии. Поэзия и

 

25 См.: Чистов К. В. Русские народные социально-утопические легенды. М., 1967. С. 149 и след.

26 См.: Бабенчиков М. Портрет Пугачева в Историческом музее // Лит. наследство, М., 1933. Т. 9/10.


[73]

миф предстают как антиподы, каждый из которых возможен лишь на основе отрицания другого.

1.1. Напомним известное положение А. Н. Колмогорова, определяющего величину информации всякого языка Н следующей формулой:

H=h1+h2, где h1

- разнообразие, дающее возможность передавать весь объем различной семантической информации, a h2 - разнообразие, выражаю-щее гибкость языка, возможность передать некоторое равноценное содержание несколькими способами, т. е. собственно лингвистическая энтропия. А. Н. Колмогоров отмечал, что именно h1, то есть языковая синонимия в широком смысле, является источником поэтической инфор-мации. При h2 = 0 поэзия невозможна27. Но если вообразить язык, состоящий из собственных имен (язык, в котором нарицательные имена выполняют функцию собственных), и стоящий за ним мир единственных объектов, то станет очевидным отсутствие в подобном универсуме места для синонимов. Мифологическое отождествление ни в коем случае не является синонимией. Синонимия предполагает наличие для одного и того же объекта нескольких взаимозаменяемых наименований и, следова-тельно, относительную свободу в их употреблении. Мифологическое отождествление имеет принципиально внетекстовый характер, вырастая на основе неотделимости названия от вещи. При этом речь может идти не о замене эквивалентных названий, а о трансформации самого объекта. Каждое имя относится к определенному моменту трансформации, и, следовательно, они не могут в одном и том же контексте заменять друг друга. Следовательно, наименования, обозначающие различные ипостаси изменяющейся вещи, не могут заменять друг друга, не являются синонимами, а без синонимов поэзия невозможна28.

1.2. Разрушение мифологического сознания сопровождается бурно про-текающими процессами: переосмыслением мифологических текстов как метафорических и развитием синонимии за счет перифрастических выражений. Это сразу же приводит к резкому росту 'гибкости языка' и тем самым создает условия развития поэзии.

2. Рисуемая таким образом картина, хотя и подтверждается много-численными примерами архаических текстов, в значительной мере гипо-тетична, поскольку покоится на реконструкциях, воссоздающих период глубокой хронологической удаленности, не зафиксированный непосред-ственно ни в каких текстах. Однако на ту же картину можно взглянуть не с диахронной, а с синхронной точки зрения. Тогда перед нами пред-станет естественный язык как некоторая синхронно организованная структура, на семантически противоположных полюсах которой распола-гаются имена собственные и функционально приравненные им группы слов, о которых речь шла выше (раздел I, пункт 3.1), и местоимения,

7 См. изложение концепции А. Н. Колмогорова: Ревзин И. И. Совещание в г. Горьком, посвященное применению математических методов к изучению языка художественной литературы // Структурно-типологические исследования. М., 1962. С. 288-289; Жолковский А. К- Совещание по изучению поэтического языка: [Обзор докладов] // Машинный перевод и прикладная лингвистика. М., 1962. Вып. 7. С. 93-94.

8 Если поэзия связана с синонимией, то мифология реализуется в противо-положном явлении языка - омонимии (ср. замечания о принципиальной связи мифа и омонимии в кн.: Альтман М. С. Пережитки родового строя в собственных именах у Гомера. Л., 1936. С. 10-11 и след.).


[74]

представляющие естественную основу для развития мифогенных моделей, с одной стороны, и метаязыковых, с другой29.

2.1. Нашему сознанию, воспитанному в той научной традиции, которая сложилась в Европе от Аристотеля к Декарту, кажется естественным полагать, что вне двуступенчатого описания (по схеме 'конкретное - абстрактное') невозможно движение познающей мысли. Однако можно показать, что язык собственных имен, обслуживая архаические коллек-тивы, оказывается вполне способным выражать понятия, соответствую-щие нашим абстрактным категориям. Ограничимся примером, извлечен-ным из книги А. Я. Гуревича 'Категории средневековой культуры'. Автор говорит о специфических фразеологизмах, встречающихся в архаических скандинавских текстах и построенных по принципу соединения место-имения и имени собственного. Соглашаясь с С. Д. Кацнельсоном, А. Я. Гуревич считает, что речь идет об устойчивых родовых коллективах, обозначаемых именем собственным30. Имя собственное - знак отдель-ного человека - выполняет здесь роль родового наименования, что для нас потребовало бы введения некоторого метатермина другого уровня. Аналогичный пример можно было бы привести, касаясь употребления гербов в рыцарской Польше. Герб по природе своей - личный знак, поскольку он может носиться лишь одним живым представителем рода, передаваясь по наследству только после его смерти. Однако герб магната, оставаясь его личным геральдическим знаком, выполняет одновременно метафункцию группового обозначения для воюющей под его знаменами шляхты.

2.2. Нерасчлененность уровней непосредственного наблюдения и логи-ческого конструирования, при которой собственные имена (индивидуаль-ные вещи), оставаясь собой, повышались в ранге, заменяя наши абстракт-ные понятия, оказывалась весьма благоприятной для мышления, постро-енного на непосредственно воспринимаемом моделировании. С этим, видимо, связаны грандиозные достижения архаических культур в построе-нии космологических моделей, накоплении астрономических, климатоло-гических и прочих знаний.

2.3. Не давая возможности развиваться логико-силлогистическому мышлению, 'язык собственных имен' и связанное с ним мифологическое мышление стимулировали способности к установлению отождествлений, аналогий и эквивалентностей. Например, когда носитель архаического сознания строил типично мифологическую модель, по которой вселенная,

29 Замечательно, что аналогичное, по существу, понимание поэзии можно найти в текстах, непосредственно отражающих мифологическое сознание. См. опреде-. ление поэзии в 'Младшей Эдде':

'- Какого рода язык пригоден для поэзии?

- Поэтический язык создается трояким путем.

-Как?

- Всякую вещь можно назвать своим именем. Второй вид поэтического выражения - это то, что зовется заменой имен (речь идет о синонимии. - Ю. Л., Б. У.). А третий вид называется кенингом. Он состоит в том, что мы говорим 'Один', либо 'Тор', либо кто другой из асов или альвов, а потом прибавляем к именованному название признака другого аса или какого-нибудь его деяния. Тогда все наименование относится к этому другому, а не тому, кто был назван (речь идет о специальном виде метафоры. - Ю. Л., Б. У)' (Указ. соч. С. 60).

30 Гуревич А. Я- Категории средневековой культуры. М., 1972. С. 73-74; ср.: Кацнельсон С. Д. Историко-грамматические исследования. М.; Л., 1949. С. 80-81 и 91-94.


[75]

общество и человеческое тело рассматривались как изоморфные миры (изоморфизм мог простираться до установления отношения подобия между отдельными планетами, минералами, растениями, социальными функциями и частями человеческого тела), он тем самым вырабатывал идею изоморфизма - одну из ведущих концепций не только современной математики, но и науки вообще.

Специфика мифологического мышления в том, что отождествление мифологических единиц происходит на уровне самих объектов, а не на уровне имен. Соответственно мифологическое отождествление предпо-лагает трансформацию объекта, которая происходит в конкретном пространстве и времени. Логическое же мышление оперирует словами, обладающими относительной самостоятельностью, - вне времени и про-странства. Идея изоморфизма является актуальной в обоих случаях, но в условиях логического мышления достигается относительная свобода манипуляции исходными единицами.

3. В свете сказанного можно оспорить традиционное представление о движении человеческой культуры от мифопоэтического первоначального периода к логико-научному - последующему. И в синхронном, и в диахронном отношении поэтическое мышление занимает некоторую средин-ную полосу. Следует при этом подчеркнуть сугубо условный характер выделяемых этапов. С момента возникновения культуры система совме-щения в ней противоположно организованных структур (многоканальности общественных коммуникаций), видимо, является непреложным законом. Речь может идти лишь о доминировании определенных культур-ных моделей или о субъективной ориентации на них культуры как целого. С этой точки зрения, поэзия, как и наука, сопутствовала человечеству на всем его культурном пути. Это не противоречит тому, что опреде-ленные эпохи культурного развития могут проходить 'под знаком' семиозиса того или иного типа.


[76]

О двух моделях коммуникации в системе культуры

Органическая связь между культурой и коммуникацией составляет одну из основ современной культурологии. Следствием этого является перенесение на сферу культуры моделей и терминов, заимствованных из теории коммуникаций. Применение основной модели, разработанной Р. Якобсоном, позволило связать обширный круг проблем изучения языка, искусства и - шире - культуры с теорией коммуникативных систем. Как известно, предложенная Р. Якобсоном модель имела следую-щий вид1:

 

 

контекст сообщение

 

 

адресант

-------------------

 

адресат

 

 

контакт код

 

 

 

Создание единой модели коммуникативных ситуации было существен-ным вкладом в науки семиотического цикла и вызвало отклик во многих исследовательских работах. Однако автоматическое перенесение сущест-вующих уже представлений на область культуры вызывает ряд труд-ностей. Основная из них следующая: в механизме культуры коммуникация осуществляется минимум по двум, устроенным различным образом, каналам.

Нам уже приходилось в связи с этим обращать внимание на обязатель-ность наличия в едином механизме культуры изобразительных и словесных связей, которые могут рассматриваться как два различно устроенных канала передачи информации. Однако оба эти канала описываются моделью Якобсона и в этом отношении однотипны. Но если задаться целью построить модель культуры на более абстрактном уровне, то окажется возможным выделить два типа коммуникации, из которых только один будет описываться применявшейся до сих пор классической моделью. Для этого необходимо сначала выделить два возможных направления передачи сообщения. Наиболее типовой случай - это направление 'Я-ОН', в котором 'Я' - это субъект передачи, адресант-обладатель информации, а 'ОН' - объект, адресат. В этом случае предполагается, что до начала акта коммуникации некоторое сообщение известно 'мне' и не известно 'ему'.

Господство коммуникаций этого типа в привычной нам культуре заслоняет другое направление в передаче информации, которое можно было бы схематически охарактеризовать как направление 'Я-Я'. Случай, когда субъект передает сообщение самому себе, то есть тому, кому оно уже и так известно, представляется парадоксальным. Однако на самом деле он не так уж редок и в общей системе культуры играет немалую роль.

Когда мы говорим о передаче сообщения по системе <Я-Я', мы имеем в виду в первую очередь не те случаи, когда текст выполняет мнемони-ческую функцию. Здесь воспринимающее второе 'Я' функционально при-

1 См.: Якобсон Р. О. Лингвистика и поэтика // Структурализм: 'за' и 'против'. М., 1975.


[77]

равнивается третьему лицу. Различие сводится лишь к тому, что в системе 'Я-ОН' информация перемещается в пространстве, а в системе 'Я-Я' - во времени2.

Прежде всего нас интересует случай, когда передача информации от 'Я' к 'Я' не сопровождается разрывом во времени и выполняет не мнемоническую, а какую-то иную культурную функцию. Сообщение самому себе уже известной информации имеет место во всех случаях, когда при этом повышается ранг значимости сообщения. Так, когда молодой поэт читает свое стихотворение напечатанным, сообщение текстуально остается тем же, что и известный ему рукописный текст. Однако, будучи переведено в новую систему графических знаков, обла-дающих другой степенью авторитетности в данной культуре, оно получает некоторую дополнительную значимость. Аналогичны случаи, когда истинность, ложность или социальная ценность сообщения ставятся в зависимость от того, высказано оно словами или написано, написано или напечатано и т. д.

Но и в целом ряде других случаев мы имеем передачу сообщения от 'Я' к 'Я'. Это все случаи, когда человек обращается к самому себе, в частности, те дневниковые записи, которые делаются не с целью запоминания определенных сведений, а имеют целью, например, уяснение внутреннего состояния пишущего, уяснение, которое без записи не происходит. Обращение с текстами, речами, рассуждениями к самому себе - существенный факт не только психологии, но и истории культуры.

В дальнейшем мы постараемся показать, что место автокоммуникации в системе культуры гораздо более значительно, чем это можно было бы предположить.

Как достигается, однако, столь странное положение, при котором сообщение, передаваемое в системе 'Я-Я', не делается полностью избыточным и приобретает какую-то дополнительную новую информацию?

В системе 'Я-ОН' переменными оказываются обрамляющие элементы модели (адресант заменяется адресатом), а постоянными - код и сообщение. Сообщение и содержащаяся в нем информация константны, меняется же носитель информации.

В системе 'Я-Я' носитель информации остается тем же, но сообщение в процессе коммуникации переформулируется и приобретает новый смысл. Это происходит в результате того, что вводится добавочный - второй - код и исходное сообщение перекодируется в единицах его структуры, получая черты нового сообщения.

Схема коммуникации в этом случае выглядит так:

 

 

 

контекст сообщение 1

 

 

сдвиг контекста сообщение 2

 

 

 

Я

->

-----------------

->

--------------------

->

Я'

 

 

 

код 1

 

 

код 2

 

 

 

 

Если коммуникативная система 'Я-ОН' обеспечивает лишь передачу некоторого константного объема информации, то в канале 'Я-Я' проис-ходит ее качественная трансформация, которая приводит к перестройке самого этого 'Я'. В первом случае адресант передает сообщение другому,

2 См.: Пятигорский А. М. Некоторые общие замечания относительно рассмотре-ния текста как разновидности сигнала // Структурно-типологические исследо-вания. М., 1962. С. 149-150.


[78]

адресату, а сам остается неизменным в ходе этого акта. Во втором, пере-давая самому себе, он внутренне перестраивает свою сущность, поскольку сущность личности можно трактовать как индивидуальный набор социаль-но значимых кодов, а набор этот здесь, в процессе коммуникативного акта, меняется.

Передача сообщения по каналу 'Я-Я' не имеет имманентного харак-тера, поскольку обусловлена вторжением извне некоторых добавочных кодов и наличием внешних толчков, сдвигающих контекстную ситуацию.

Характерным примером будет воздействие мерных звуков (стука колес, ритмической музыки) на внутренний монолог человека. Можно было бы назвать целый ряд художественных текстов, воспроизводящих зависи-мость яркой и необузданной фантазии от мерных ритмов езды на лошади ('Лесной царь' Гете, ряд стихотворений в 'Лирических интер-меццо' Гейне), качания корабля ('Сон на море' Тютчева), ритмов железной дороги ('Попутная песня' Глинки на слова Кукольника).

Рассмотрим с этой точки зрения 'Сон на море' Тютчева.

СОН НА МОРЕ

И море и буря качали наш челн;

Я, сонный, был предан всей прихоти волн.

Две беспредельности были во мне,

И мной своевольно играли оне.

Вкруг меня, как кимвалы, звучали скалы,

Окликалися ветры и пели валы.

Я в хаосе звуков лежал оглушен,

Но над хаосом звуков носился мой сон.

Болезненно-яркий, волшебно-немой,

Он веял легко над гремящею тьмой.

В лучах огневицы развил он свой мир -

Земля зеленела, светился эфир,

Сады-лавиринфы, чертоги, столпы,

И сонмы кипели безмолвной толпы.

Я много узнал мне неведомых лиц,

Зрел тварей волшебных, таинственных птиц,

По высям творенья, как бог, я шагал,

И мир подо мною недвижный сиял.

Но все грезы насквозь, как волшебника вой,

Мне слышался грохот пучины морской,

И в тихую область видений и снов

Врывалася пена ревущих валов 3.

Нас, в настоящей связи, не интересует тот аспект стихотворения, который связан с существенным для Тютчева сопоставлением ('Дума за думой, волна за волной') или противопоставлением ('Певучесть есть в морских волнах') душевной жизни человека, с одной стороны, и моря, с другой.

Поскольку в основе текста, видимо, лежит реальное переживание - воспоминание о четырехдневной буре в сентябре 1833 г. во время путе-шествия по Адриатическому морю из Мюнхена в Грецию, - нам оно интересно как памятник психологического самонаблюдения автора (вряд ли можно отрицать законность, среди прочих, такого подхода к тексту).

3 Тютчев Ф. И. Полн. собр. стихотворений. Л., 1939. С. 44.


[79]

В стихотворении выделены два компонента душевного состояния автора. Во-первых - мерный рев бури. Он отмечен неожиданным включением в амфибрахический текст анапестических строк:

Вкруг меня, как кимвалы, звучали скалы,
Окликалися ветры и пели валы...

Но над хаосом звуков носился мой сон...

Но все грезы насквозь, как волшебника вой...

Анапестом выделены стихи, посвященные цюхоту бури, и два, начинаю-щихся с 'но' симметричных стиха, изображающих прорыв сна через шум бури или шума бури сквозь сон. Стих, посвященный философской теме 'двойной бездны' ('две беспредельности'), связывающий текст с другими стихотворениями Тютчева, выделен единственным дактилем.

Столь же резко выделяет его на фоне беззвучного мира сна ('волшебно-немой', населенный 'безмолвными' толпами) обилие звучащих харак-теристик. Но именно эти мерные оглушительные звуки становятся ритми-ческим фоном, обусловливающим освобождение мысли, ее взлет и яркость.

Приведем другой пример:

XXXVI

И что ж? Глаза его читали,

Но мысли были далеко;

Мечты, желания, печали

Теснились в душу глубоко.

Он меж печатными строками

Читал духовными глазами

Другие строки. В них-то он

Был совершенно углублен.

То были тайные преданья

Сердечной, темной старины,

Ни с чем не связанные сны,

Угрозы, толки, предсказанья,

Иль длинной сказки вздор живой,

Иль письма девы молодой.

XXXVII

И постепенно в усыпленье

И чувств и дум впадает он,

А перед ним Воображенье

Свой пестрый мечет фараон...

XXXVIII

...Как походил он на поэта,

Когда в углу сидел один,

И перед ним пылал камин,

И он мурлыкал: Бенедетта

Иль Идол мио и ронял

В огонь то туфлю, то журнал4.

4 Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 16 т. М., 1937. Т. 6. С. 183-184.


[80]

В данном случае даны три внешних ритмообразующих кода: печатный текст, мерное мерцание огня и 'мурлыкаемый' мотив. Очень характерно, что книга здесь выступает не как сообщение: ее читают, не замечая содержания ('глаза его читали, / Но мысли были далеко'), она выступает как стимулятор развития мысли. Причем стимулирует она не своим содержанием, а механической автоматичностью чтения. Онегин 'читает не читая', как смотрит на огонь, не видя его, и 'мурлычет', сам того не замечая. Все три, разными органами воспринимаемые, ритмические ряда не имеют непосредственно семантического отношения к его мыслям, 'фараону' его воображения. Однако они необходимы для того, чтобы он мог 'духовными глазами' читать 'другие строки'. Вторжение внешнего ритма организует и стимулирует внутренний монолог.

Наконец, третий пример, который нам хотелось бы привести, - это японский буддийский монах, созерцающий 'сад камней'5. Такой сад представляет собой сравнительно небольшую площадку, усыпанную щебнем, с расположенными на ней в соответствии со сложным математи-ческим ритмом камнями. Созерцание этих сложно расположенных камней и щебня должно создавать определенную настроенность, способствующую интроспекции.

Разнообразные системы ритмических рядов, построенных по синтагма-тически ясно выраженным принципам, но лишенных собственного семантического значения - от музыкальных повторов до повторяю-щегося орнамента, - могут выступать как внешние коды, под влиянием которых перестраивается словесное сообщение6. Однако для того, чтобы система работала, необходимо столкновение и взаимодействие двух разно-родных начал: сообщения на некотором семантическом языке и вторжения чисто синтагматического добавочного кода. Только от сочетания этих начал образуется та коммуникативная система, которую можно назвать языком 'Я-Я'.

Таким образом, существование особого канала автокоммуникации можно считать установленным. Кстати, вопрос этот уже привлекал внимание исследователей. Указание на существование особого языка, специально предназначенного по функции для автокоммуникации, мы находим у Л. С. Выготского, который описывает ее под названием 'внутренней речи'. Там же находим и указание на ее структурные признаки: 'Коренным отличием внутренней речи от внешней является отсутствие вокализации.

Внутренняя речь есть немая, молчаливая речь. Это - ее основное отличие. Но именно в этом направлении в смысле постепенного нарастания этого отличия и происходит эволюция эгоцентрической речи (...). Тот факт, что этот признак развивается постепенно, что эгоцентрическая речь раньше обосабливается в функциональном и структурном отношении, чем

5 Katsuo S., Sadaji W. Magic of Trees and Stones: Secrets of Japanese Garden-ing. 3th ed. New York; Rutland; Tokyo, 1970. P. 101-104.

6 Ср. концепцию соотношения информации и фасцинации, предложенную Ю. В. Кнорозовым (доклад Ю. В. Кнорозова опубликован в изложении, см.: Структурно-типологические исследования. М., 1962. С. 285). Настоящая статья была уже набрана, когда мне удалось в ходе курса лекций, прочитанных Ю. В. Кно-розовым в декабре 1972 г. в Тартуском государственном университете, подробнее ознакомиться с разработанной им теорией фасцинации. Теория эта, имеющая фундаментальное значение, к сожалению, до сих пор не в полном объеме отражена в печати, что затрудняет знакомство с нею специалистов.


[81]

в отношении вокализации, указывает только на то, что мы и положили в основу нашей гипотезы о развитии внутренней речи, - именно, что внутренняя речь развивается не путем внешнего ослабления своей зву-чащей стороны, переходя от речи к шопоту и от шопота к немой речи, а путем функционального и структурного обособления от внешней речи, переходя от нее к эгоцентрической и от эгоцентрической к внутренней речи'7.

Попробуем описать некоторые черты автокоммуникативной системы. Первым отличающим ее от системы 'Я-ОН' признаком будет редукция слов этого языка - они будут иметь тенденцию превращаться в знаки слов, индексы знаков. В крепостном дневнике В. К. Кюхельбекера есть замечательная запись на этот счет: 'Заметил я нечто странное, любопыт-ное для психологов и физиологов: с некоторого времени снятся мне не предметы, не происшествия, а какие-то чудные сокращения, которые относятся к ним, как гиероглиф к изображению, как список содержания книги к самой книге. Не происходит ли это от малочисленности предметов, меня окружающих, и происшествий, какие со мною случаются?'8

Тенденция слов языка 'Я-Я' к редукции проявляется в сокращениях, которые представляют собой основу записей для самого себя. В итоге слова такой записи становятся индексами, разгадать которые воз-можно только зная, что написано. Ср. характеристику академиком И. Ю. Крачковским раннеграфической традиции Корана: 'Scriptio defectiv'. Отсутствие не только кратких, но и долгих гласных, диакрити-ческих точек. Возможность чтения только при знании наизусть'9. Однако наиболее яркий пример коммуникации такого типа находим в знаменитой сцене объяснения Кити и Константина Левина в 'Анне Карениной', тем более интересной, что она воспроизводит реальный эпизод объяснения Л. Н. Толстого и его невесты С. А. Берс: 'Вот, - сказал он и написал начальные буквы: к, в, м, о: э, н, м, б, з, л, э, н, и, т? Буквы эти значили 'когда вы мне ответили: этого не может быть, значило ли это, что никогда, или тогда?' (...)

- Я поняла, - сказала она покраснев.

- Какое это слово? - сказал он, указывая на н, которое означало слово 'никогда'.

- Это слово значит 'никогда', - сказала она...'10

Во всех этих примерах мы имеем дело со случаем, когда читающий понимает текст только потому, что знает его заранее (у Толстого - в результате того, что Кити и Левин - духовно уже одно существо; слияние адресата и адресанта здесь происходит на наших глазах).

Образованные в результате подобной редукции слова-индексы имеют тенденцию к изоритмичности. С этим связана и основная особенность синтаксиса такого типа речи: он не образует законченных предложений, а стремится к бесконечным цепочкам ритмических повторяемостей.

Большинство приводимых нами примеров не являются в чистом виде коммуникацией типа 'Я-Я', а представляют собой компромисс, возни-кающий в результате деформации обычного языкового текста под

7 Выготский Л. С. Мышление и речь: Психологическое исследование. М.; Л., 1934. С. 285-286. Ср.: С. 287-292.

8 Дневник В. К. Кюхельбекера / Предисл. Ю. Н. Тынянова. Л., 1929. С. 61-62. К моменту записи Кюхельбекер уже шестой год находился в одиночном заклю-чении.

9 Коран I Пер. и комм. И. Ю. Крачковского. М., 1963. С. 674.

10 Толстой Л. Н. Собр. соч.: В 14 т. М., 1952. Т. 8. С. 421-422.


[82]

влиянием ее законов. При этом следует разделять два случая авто-коммуникации: с мнемонической функцией и без нее.

В качестве примера первой можно привести известную запись Пушкина под беловым текстом стихотворения 'Под небом голубым страны своей родной...':

Усл. о см. 25

У о с. Р.П.М.К.Б.: 2411.

Расшифровывается так: 'Услышал о смерти Ризнич 25 июля 1826 г.', 'Услышал о смерти Рылеева, Пестеля, Муравьева, Каховского, Бесту-жева 24 июля 1826 г.'

Приведенная запись имеет отчетливо мемориальную функцию, хотя не следует забывать и другой: в силу в значительной мере окказиональной связи между обозначаемым и обозначающим в системе 'Я-Я' она оказывается значительно более удобной для тайнописи, поскольку строится по формуле: 'Понятно лишь тем, кому понятно'. Засекречивание текста, как правило, связано с переводом его из системы 'Я-ОН' в систему 'Я-Я' (члены коллектива, пользующегося тайнописью, в этом случае рассматриваются как единое 'Я', по отношению к которому те, от которых текст должен быть скрыт, составляют собирательное третье лицо). Правда, и здесь имеет место явно бессознательное действие, которое нельзя объяснить ни мемориально-мнемонической функцией, ни тайным характером записи: в первой строчке слова сокращаются до групп в несколько графем, а во второй - группу составляет одна буква. Индексы тяготеют к равнопротяженности и ритму. В первой строке, поскольку предлог имеет тяготение сливаться с существительным, образуются две группы, которые, при фонологическом параллелизме 'у' и 'о', с одной стороны, и 'л' и 'м', с другой, обнаруживают черты не только ритмиче-ской, но и фонологической организации. Во второй строке необходимость из конспиративных соображений сократить фамилии до одной буквы задала другой внутренний ритм, и все остальные слова были редуциро-ваны в той же мере. Странно и чудовищно было бы полагать, что Пушкин эту трагическую для него запись строил с сознательной оглядкой на ритмическую или фонологическую организацию, - речь идет о другом: имманентные и бессознательно действующие законы автокоммуникации обнаруживают некоторые структурные черты, которые мы обычно наблюдаем на примере поэтического текста.

Еще более заметны эти особенности во втором примере, лишенном и мнемонической, и конспиративной функции и представляющем авто-сообщение в наиболее чистом виде. Речь идет о бессознательных записях, которые делал Пушкин, сопровождая ими процесс размышления и, воз-можно, даже их не замечая.

9 мая 1828 г. Пушкин написал посвященное Анне Алексеевне Олениной, за которую он сватался, стихотворение 'Увы! язык любви болтливой...'. Там же находится запись:

 

 

ettenna eninelo eninelo ettenna

Рядом запись:

 

 

 

 

'Olenina Annette'

 

11 Рукою Пушкина: несобр. и неопубл. тексты / Подг. к печати и комм М. А. Цявловский, Л.Б. Модзалевский, Т. Г. Зенгер. М.; Л., 1935 С. 307


[83]

Поверх 'Annette' Пушкин записал: 'Pouchkine'12 Восстановить ход мысли несложно: Пушкин думал об Аннете Олениной как о невесте и жене (запись 'Pouchkine'). Текст представляет собой анаграммы (задано чтение справо налево) имени и фамилии А. А. Олениной, о которой он думал по-французски.

Интересен механизм этой записи. Сначала имя в результате обратного чтения превращается в условный индекс, затем повтором задается неко-торый ритм, а перестановкой - ритмическое нарушение ритма. Стихоподобный характер такой конструкции очевиден.

Механизм передачи информации в канале 'Я-Я' можно описать следующим образом: вводится некоторое сообщение на естественном языке, затем вводится некоторый добавочный код, представляющий собой чисто формальную организацию, определенным образом построенную в синтагматическом отношении и одновременно или полностью освобож-денную от семантических значений, или стремящуюся к такому освобож-дению. Между первоначальным сообщением и вторичным кодом возни-кает напряжение, под влиянием которого появляется тенденция истолко-вывать семантические элементы текста как включенные в дополни-тельную синтагматическую конструкцию и получающие от взаимной соотнесенности новые - релятивные - значения. Однако, хотя вторичный код стремится превратить первично значимые элементы в освобожденные от общеязыковых семантических связей, этого не про-исходит. Общеязыковая семантика остается, но на нее накладывается вторичная, образуемая за счет тех сдвигов, которые возникают при построении из значимых единиц языка ритмических рядов различного типа. Но этим смысловая трансформация текста не ограничивается. Рост синтагматических связей внутри сообщения приглушает первичные семантические связи, и текст на определенном уровне восприятия может вести себя как сложно построенное асемантическое сообщение. Но синтагматически высокоорганизованные асемантические тексты имеют тенденцию становиться организаторами наших ассоциаций. Им припи-сываются ассоциативные значения. Так, всматриваясь в узор обоев или слушая непрограммную музыку, мы приписываем элементам этих текстов определенные значения. Чем более подчеркнута синтагматическая орга-низация, тем ассоциативнее и свободнее становятся семантические связи. Поэтому текст в канале 'Я-Я' имеет тенденцию обрастать индивидуальными значениями и получает функцию организатора беспо-рядочных ассоциаций, накапливающихся в сознании личности. Он пере-страивает ту личность, которая включена в процесс автокоммуникации.

Таким образом, текст несет тройные значения: первичные общеязыко-вые, вторичные, возникающие за счет синтагматической переорганизации текста и со- и противопоставления первичных единиц, и третьей ступени - за счет втягивания в сообщение и организации по его конструктивным схемам внетекстовых ассоциаций разных уровней, от наиболее общих до предельно личных.

Нет необходимости доказывать, что описанный нами механизм одно-временно может быть представлен и как характеристика процессов, лежащих в основе поэтического творчества.

Однако одно дело - поэтический принцип, другое - реальные поэтические тексты. Было бы упрощением отождествить вторые с сообще-ниями, транслируемыми по каналу 'Я-Я'. Реальный поэтический

12 Рукою Пушкина... С. 314.


[84]

текст транслируется по двум каналам одновременно (исключение состав-ляют экспериментальные тексты, глоссолалии, тексты типа асеманти-ческих детских считалок и заумь, а также тексты на непонятных ауди-тории языках). Он осциллирует между значениями, передаваемыми в канале 'Я-ОН' и образуемыми в процессе автокоммуникации. В зави-симости от приближения к той или иной оси и от ориентированности текста на тот или иной тип передачи он воспринимается как 'стихи' или как 'проза'.

Конечно, ориентированность текста на первичное языковое сообщение или на сложную перестройку значений и возрастание информации еще сама по себе не означает, что он будет функционировать как поэзия или как проза: здесь вступает в работу соотнесенность с общекультурными моделями этих понятий в данную эпоху.

Итак, мы можем сделать вывод, что система человеческих коммуни-каций может строиться двумя способами. В одном случае мы имеем дело с некоторой наперед заданной информацией, которая перемещается от одного человека к другому, и константным в пределах всего акта коммуникации кодом. В другом речь идет о возрастании информации, ее трансформации, переформулировке в других категориях, причем вводятся не новые сообщения, а новые коды, а принимающий и передающий совмещаются в одном лице. В процессе такой автокоммуникации происходит переформирование самой личности, с чем связан весьма широкий круг культурных функций - от необходимого человеку в опреде-ленных типах культуры ощущения своего отдельного бытия до самопоз-нания и аутопсихотерапии.

Роль подобных кодов могут играть разного типа формальные структуры, которые тем успешнее выполняют функцию переорганизации смыслов, чем асемантичнее их собственная организация. Таковы пространственные объекты типа узоров или архитектурных ансамблей, предназначенные для созерцания, или временные, типа музыки.

Сложнее дело обстоит со словесными текстами. Поскольку авто-коммуникативный характер связи может маскироваться, принимая формы других видов общения (например, молитва может осознаваться как общение не с собой, а с внешней могущественной силой, повторное чтение, чтение уже известного текста - по аналогии с первым чтением - как общение с автором и т. п.), адресат, воспринимающий словесный текст, должен решить, что же ему передано - код или сообщение. Здесь в значительной мере речь будет идти об установке воспринимаю-щего, поскольку один и тот же текст может играть роль и сообщения, и кода или же, осциллируя между этими полюсами, того и другого одновременно.

Здесь следует различать два аспекта: свойства текста, позволяющие его интерпретировать в качестве кода, и способ функционирования текста, при котором он соответственным образом употребляется.

В первом случае необходимость воспринимать текст не как сообщение, а в качестве реализатора некоторой кодовой модели сигнализируется образованием ритмических рядов, повторов, возникновением дополнитель-ных упорядоченностей, совершенно излишних с точки зрения коммуни-кативных связей в системе 'Я-ОН'. Ритм не является структурным уровнем в построении естественных языков. Не случайно если поэтиче-ские функции фонологии, грамматики, синтаксиса находят основу и аналогию в соответствующих нехудожественных уровнях текста, то для метрики такой параллели указать невозможно.

Ритмико-метрические системы перенесены не из коммуникативной системы 'Я-ОН', а из структуры 'Я-Я'. Распространение принципа


[85]

повтора на фонологический и другие уровни естественного языка пред-ставляет собой агрессию автокоммуникации в чуждую ей языковую сферу.

Функционально текст используется не как сообщение, а как код, когда он не прибавляет нам каких-либо новых сведений к уже имеющимся, а трансформирует самоосмысление порождающей тексты личности и пере-водит уже имеющиеся сообщения в новую систему значений. Если читательнице N сообщают, что некая женщина по имени Анна Каренина в результате несчастливой любви бросилась под поезд и она, вместо того чтобы приобщить в своей памяти это сообщение к уже имеющимся, заключает: 'Анна Каренина - это я' и пересматривает свое понимание себя, своих отношений с некоторыми людьми, а иногда и свое поведение, то очевидно, что текст романа она использует не как сообщение, одно-типное всем другим, а в качестве некоторого кода в процессе общения с самой собой.

Именно так читала романы пушкинская Татьяна:

Воображаясь героиней

Своих возлюбленных творцов,

Кларисой, Юлией, Дельфиной,

Татьяна в тишине лесов

Одна с опасной книгой бродит,

Она в ней ищет и находит

Свой тайный жар, свои мечты,

Плоды сердечной полноты,

Вздыхает, и, себе присвой

Чужой восторг, чужую грусть,

В забвенье шепчет наизусть

Письмо для милого героя...

Но наш герой, кто б ни был он,

Уж верно был не Грандисон13.

Текст прочитанного романа становится моделью переосмысления реаль-ности. Татьяна не сомневается в том, что Онегин - романический персонаж; ей не ясно лишь, с каким амплуа его следует отождествить:

Кто ты, мой ангел ли хранитель,

Или коварный искуситель...14

В письме Татьяны к Онегину примечательно, что текст распадается на две части: в обрамлении (первые две и последняя строфы), где Татьяна пишет как влюбленная барышня своему соседу по поместью, она, естественно, обращается к нему на 'вы', но средняя часть, где и себя, и его она моделирует по романическим схемам, построена на 'ты'. Поскольку, как Пушкин нас предупредил, оригинал письма писан по-французски, где в обоих случаях могло быть употреблено лишь место-имение 'vous', замена обращения в центральной части письма - лишь знак книжного, небытового - кодового - характера данного текста.

Интересно, что романтик Ленский также объясняет себе людей (в том числе и себя) методом отождествления их с некоторыми текстами. И здесь Пушкин демонстративно употребляет тот же набор штампов:

'спаситель' ('хранитель') - 'развратитель' ('искуситель'):

Он мыслит: 'буду ей спаситель. Не потерплю, чтоб развратитель...'15

13 Пушкин А. С. Указ. соч. Т, 6. С. 55.

14 Там же. С. 67.

15 Там же. С. 123


[86]

Очевидно, что во всех этих случаях тексты функционируют не как сообще-ния на некотором языке (не для Пушкина, а для Татьяны и Ленского), а как коды, концентрирующие в себе информацию о самом типе языка.

Мы заимствовали примеры из художественной литературы, но из этого неправильно было бы делать вывод, что поэзия представляет собой в чистом виде коммуникацию в системе 'Я-Я'. В более последовательной форме этот принцип проведен не в искусстве, а в моралистических и религиозных текстах типа притч, в мифе, пословице. Характерно проникновение повторов в пословицы в период, когда они еще не воспринимались эстетически по преимуществу, а имели гораздо более существенную мнемоническую или морально-нормативную функцию.

Повторы определенных строительных (архитектурных) элементов в интерьере храма заставляют воспринимать его структуру как нечто, не связанное с практическими строительными, техническими потребно-стями, а, скажем, как модель вселенной или человеческой личности. В той мере, в какой внутренность храма - код, а не текст, она воспринимается не эстетически (эстетически может восприниматься только текст, а не правила его построения), а религиозно, философски, богословски или каким-либо иным нехудожественным образом.

Искусство возникает не в ряду текстов системы 'Я-ОН' или системы 'Я-Я'. Оно использует наличие обеих коммуникативных систем для осцилляции в поле структурного напряжения между ними. Эстетиче-ский эффект возникает в момент, когда код начинает использоваться как сообщение, а сообщение как код, когда текст переключается из одной системы коммуникации в другую, сохраняя в сознании аудитории связь с обеими.

Природа художественных текстов как явления подвижного, одно-временно связанного с обоими типами коммуникации, не исключает того, что отдельные жанры в большей или меньшей мере ориентированы на восприятие текстов как сообщений или кодов. Конечно, лирическое стихотворение и очерк не одинаково соотнесены с той или иной системой коммуникации. Однако, кроме ориентации жанров, в определенные моменты, в силу исторических, социальных и других причин эпохального характера, та или иная литература в целом (и шире - искусство в целом) может характеризоваться ориентацией на автокоммуникацию, господствующую в системе естественных языков. Показательно, что отрицательное отношение к тексту-штампу будет хорошим рабочим критерием общей ориентированности литературы на сообщение. Ориенти-рованная на автокоммуникацию литература не только не будет чуждаться штампов, а проявит тяготение к превращению текстов в штампы и отождествлению 'высокого', 'хорошего' и 'истинного' со 'стабильным', 'вечным' - то есть штампом.

Однако удаление от одного полюса (и даже сознательная полемика) совсем не означает ухода от его структурного влияния. Как бы ни имитировало литературное произведение текст газетного сообщения, оно сохраняет, например, такую типичную черту автокоммуникационных текстов, как многократность, повторность чтения. Перечитывать 'Войну и мир' - занятие значительно более естественное, чем перечитывать исто-рические источники, использованные Толстым. Одновременно, как бы ни стремился словесный художественный текст - из соображений полемики или эксперимента - перестать быть сообщением, это невозможно, как убеждает нас весь опыт искусства.

Поэтические тексты, видимо, образуются за счет своеобразного 'качания' структур: тексты, создаваемые в системе 'Я-ОН', функцио-


[87]

нируют как автокоммуникации и наоборот; тексты становятся кодами, коды - сообщениями. Следуя законам автокоммуникации - членению текста на ритмические куски, сведению слов к индексам, ослаблению семантических связей и подчеркиванию синтагматических, - поэтический текст вступает в конфликт с законами естественного языка. А ведь восприятие его как текста на естественном языке - условие, без которого поэзия существовать и выполнять свою коммуникативную функцию не может. Но и полная победа взгляда на поэзию как только на сообщение на естественном языке приведет к утрате ее специфики. Высокая модели-рующая способность поэзии связана именно с превращением ее из сообщения в код. Поэтический текст как своеобразный маятник качается между системами 'Я-ОН' и 'Я-Я'. Ритм возводится до уровня значений, значения складываются в ритмы.

Законы построения художественного текста в значительной мере суть законы построения культуры как целого. Это связано с тем, что сама культура может рассматриваться и как сумма сообщений, которыми обмениваются различные адресанты (каждый из них для адресата - 'другой', 'он'), и как одно сообщение, отправляемое коллективным 'я' человечества самому себе. С этой точки зрения, культура человечества - колоссальный пример автокоммуникации.

Одновременная передача по двум коммуникативным каналам присуща не только художественным текстам. Она составляет характерную черту культуры, если рассматривать ее как единое сообщение. В связи с этим можно выделить культуры, в которых доминировать будет сообщение, передаваемое по общеязыковому каналу 'Я-ОН', и ориентированные на автокоммуникацию сообщения.

Поскольку в качестве 'сообщения I' могут выступать широкие пласты информации, составляющие фактически специфику данной личности, перестройка их приводит к изменению структуры личности. Следует отметить, что если схема коммуникации 'Я-ОН' подразумевает передачу информации при сохранении константности ее объема, то схема 'Я-Я' ориентирована на возрастание информации (появление 'сообщения 2' не уничтожает 'сообщения 1').

Европейская культура нового времени сознательно ориентирована на систему 'Я-ОН'. Потребитель культуры находится в позиции идеального адресата, он получает информацию со стороны. Очень точно такое отно-шение сформулировал Петр I, сказав: 'Аз есть в чину учимых и учащих мя требую'. 'Юности честное зерцало...' предписывает молодым людям видеть образование в получении знания, 'желая от всякого научиться, а не верьхоглядом смотря'16. Следует подчеркнуть, что речь идет именно об ориентации, поскольку на уровне текстовой реальности всякая культура состоит из обоих видов коммуникаций. Кроме того, отмеченная черта не специфична для культуры нового времени - в разных формах она встречается в различные эпохи. Выделение же здесь именно европейской культуры XVIII-XIX вв. необходимо потому, что именно она обусловила наши привычные научные представления, в частности, отождествление акта информации с получением, обменом. Между тем далеко не все известные из истории культуры случаи могут быть объяснены с этих позиций.

16 Юности честное зерцало, или Показание к житейскому обхождению, собранное от разных авторов повелением Е. И. В. Государя Петра Великого. Спб., 1767. С. 42.


[88]

Рассмотрим парадоксальную позицию, в которой оказываемся мы при изучении фольклора. Известно, что именно фольклор дает наибольшие основания для структурных параллелей с естественными языками и что именно в фольклоре применение лингвистических методов сопровожда-лось наибольшими успехами. Действительно, здесь исследователь может констатировать наличие ограниченного числа элементов системы и срав-нительно легко формулируемых правил их сочетания. Однако тут же необходимо подчеркнуть и глубокое различие: язык дает формальную систему выражения, но область содержания остается, с точки зрения языка как такового, предельно свободной. Фольклор, особенно такие его формы, как волшебная сказка, делает предельно автоматизированными обе сферы. Но такое положение парадоксально. Если бы текст действи-тельно был построен таким образом, он был бы полностью избыточным. То же самое можно было бы сказать и о других видах искусства, ориентирующихся на канонические формы, на выполнение, а не на нарушение норм и правил.

Ответ, видимо, заключается в том, что если тексты этого типа в момент своего зарождения обладали определенной семантикой (семантика волшебной сказки, видимо, создавалась ее отношением к ритуалу), то в дальнейшем эти связи были утрачены, и тексты начали приобретать черты чисто синтагматических организаций. Если на уровне естествен-ного языка они, бесспорно, обладают семантикой, то как явления культуры они тяготеют к чистой синтагматике, то есть из текстов становятся 'кодами 2'. Эту тенденцию мифа превращаться в чисто синтагмати-ческий, асемантический текст - не сообщение о некоторых событиях, а схему организации сообщения, - имел в виду К. Леви-Стросс, говоря о его музыкальной природе.

Для существования культуры как механизма, организующего коллек-тивную личность с общей памятью и коллективным сознанием, видимо, необходимо наличие парных семиотических систем, с последующей воз-можностью взаимного перевода текстов.

Такую же структурную пару образуют коммуникативные системы типа 'Я-ОН' и 'Я-Я' (попутно следует отметить, что законом, который, кажется, можно трактовать как универсалию для земных культур, является правило, чтобы один из членов любой культурообразующей семиотической пары был представлен естественным языком или включал в себя естественный язык).

Реальные культуры, как и художественные тексты, строятся по прин-ципу маятникообразного качания между этими системами. Однако ориен-тация того или иного типа культуры на автокоммуникацию или на получение истины извне в виде сообщений проявляется как господствую-щая тенденция. В особенности резко она сказывается в том мифологизи-рованном образе, который каждая культура создает в качестве своего идейного автопортрета. Эта модель самой себя оказывает воздействие на культурные тексты, но не может быть с ними отождествлена, иногда являясь обобщением скрытых за текстовыми противоречиями структурных принципов, а иногда представляя прямую их противо-положность. (В области типологии культур возможен факт возникно-вения грамматики, которая принципиально неприменима к текстам того языка, описывать который она претендует.)

Культуры, ориентированные на сообщение, носят более подвижный, динамический характер. Они имеют тенденцию безгранично увеличивать число текстов и дают быстрый прирост знаний. Классическим примером может считаться европейская культура XIX в. Оборотной


[89]

стороной этого типа культуры является резкое разделение общества на передающих и принимающих, возникновение психологической уста-новки на получение истины в качестве готового сообщения о чужом умственном усилии, рост социальной пассивности тех, кто находится в позиции получателей сообщения. Очевидно, что читатель европейского романа нового времени более пассивен, чем слушатель волшебной сказки, которому еще предстоит трансформировать полученные им штампы в тексты своего сознания; посетитель театра пассивнее участника карна-вала. Тенденция к умственному потребительству составляет опасную сторону культуры, односторонне ориентированной на получение информа-ции извне.

Культуры, ориентированные на автокоммуникацию, способны развивать большую духовную активность, однако часто оказываются значительно менее динамичными, чем этого требуют нужды человеческого общества.

Исторический опыт показывает, что наиболее жизнестойкими оказы-ваются те системы, в которых борьба между этими структурами не приводит к безусловной победе какой-либо одной из них.

Однако в настоящее время мы еще весьма удалены от возможности сколь-либо обоснованно прогнозировать оптимальные структуры куль-туры. До этого еще следует понять и описать, хотя бы в наиболее характерных проявлениях, их механизм.


[90]

Динамическая модель семиотической системы

Покажи мне камень, который строи-тели отбросили! Он - краеугольный камень.

Из рукописей Наг-Хаммади1.

1.0. Обобщение опыта развития принципов семиотической теории за все время, протекшее после того, как исходные предпосылки ее были сформу-лированы Фердинандом де Соссюром, приводит к парадоксальному выводу: пересмотр основных принципов решительным образом подтверж-дал их стабильность, в то время как стремление к стабилизации семио-тической методологии фатально приводило к пересмотру самых основных принципов. Работы Р. О. Якобсона, и в частности его доклад, подводящий итоги IX Конгресса лингвистов, блистательно показали, как современная лингвистическая теория остается собой, даже переходя в свою собствен-ную противоположность. Более того, именно в этом сочетании гомеостатичности и динамизма Р. О. Якобсон справедливо увидал доказательство органичности и жизнеспособности теории, способной коренным образом пересматривать как свою собственную внутреннюю организацию, так и систему своих взаимоотношений с другими дисциплинами: 'Пользуясь гегелевскими терминами, можно сказать, что антитезис традиционных тезисов сменился отрицанием отрицания, то есть отдаленного и недавнего прошлого'2.

Сказанное в полной мере относится к проблеме статического и динами-ческого в семиотических системах. Пересмотр некоторых укоренившихся в этой области представлений одновременно лишь подтверждает обосно-ванность глубинных принципов структурного описания семиотических систем.

1.1. В подходе к соотношению синхронического и диахронического аспектов семиотических систем с самого начала была заложена известная двойственность. Разграничение этих двух аспектов описания языка было большим завоеванием женевской школы. Однако уже в 'Тезисах Праж-ского лингвистического кружка' и в последующих работах Пражской школы было указано на опасность абсолютизации этого аспекта, на относительный, скорее эвристический, чем принципиальный, характер такого противопоставления. Р. О. Якобсон писал: 'Было бы серьезной ошибкой утверждать, что синхрония и статика - это синонимы. Статический срез - фикция: это лишь вспомогательный научный прием, а не специфический способ существования. Мы можем рассматривать восприятие фильма не только диахронически, но и синхронически: однако синхронический аспект фильма отнюдь не идентичен отдельному кадру, вырезанному из фильма. Восприятие движения наличествует и при синхроническом аспекте фильма. Точно так же обстоит дело с языком'3.

1 Трофимова М. К- Из рукописей Наг-Хаммади // Античность и современность: К 80-летию Ф. А. Петровского. М., 1972. С. 377; ср.: Псалтырь 117, 22.

2 Якобсон Р. О. Итоги девятого конгресса лингвистов // Новое в лингвистике. М., 1965. Вып. 4. С. 579.

3 lakobson R. Prinzipien der historischen Phonologic // TCLP. 1931. Vol 4 S. 264-265.


[91]

В ряде исследований Пражской школы, с одной стороны, указывалось что, поскольку диахрония есть эволюция системы, она не отрицает, а проясняет сущность синхронной организации для каждого отдельного момента; с другой стороны, обращалось внимание на взаимопереходимость этих категорий4.

И все же критика этого плана не поставила под сомнение методи-ческую ценность самого противопоставления двух исходных подходов к описанию семиотической системы.

Предлагаемые ниже соображения имеют целью дальнейшее развитие этих давно уже высказанных соображений, а также идей Ю. Н. Тынянова и М. М. Бахтина, касающихся культурно-семиотических моделей5.

1.2. Можно предположить, что статичность, которая продолжает ощу-щаться в целом ряде семиотических описаний, не является результатом недостаточных усилий того или иного ученого, а проистекает из некоторых коренных особенностей методики описания. Без тщательного анализа того, почему самый факт описания превращает динамический объект в статическую модель, и внесения соответствующих корректив в методику научного анализа стремление к динамическим моделям может остаться в области благих пожеланий.

2.0. Системное - внесистемное. Структурное описание строится на основе выделения в описываемом объекте элементов системы и связей, остающихся инвариантными при любых гомоморфных трансформациях объекта. Именно эта инвариантная структура составляет, с точки зрения подобного описания, единственную реальность6. Ей противопоставляются внесистемные элементы, отличающиеся неустойчивостью, иррегуляр-ностью и подлежащие устранению в ходе описания. О необходимости при изучении семиотического объекта абстрагироваться от некоторых 'незначительных' его признаков писал еще Ф. де Соссюр, говоря о важ-ности, в пределах описания одного синхронного состояния языка, отвлечения от 'маловажных' диахронических изменений: 'Абсолютное 'состояние' определяется отсутствием изменений, но постольку поскольку язык всегда, как бы то ни было, все же преобразуется, изучать язык статически - на практике значит пренебрегать маловажными измене-ниями подобно тому, как математики при некоторых операциях, например, при вычислении логарифмов, пренебрегают бесконечно-малыми вели-чинами'7.

Такое упрощение объекта в ходе структурного его описания в принципе не может вызвать возражений, поскольку является общей чертой науки как таковой. Нужно только не забывать, что объект в процессе структур-ного описания не только упрощается, но и доорганизовывается, становится более жестко организованным, чем это имеет место на самом деле.

4 lakobson R. Remarques sur 1'evolution phonologique du russe comparee a celle des autres langues slaves // TCLP. 1929. Vol. 2. P. 15.

5 См. статьи Ю. Н. Тынянова 'Литературный факт' и 'О литературной эволю-ции' (Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977); ряд мыслей М. М. Бахтина о закономерностях литературной эволюции высказан в его книге о Рабле, а также в статье 'Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве' (Бахтин М. М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975).

6 Анализ понятия 'структура' см.: Бенвенист Э. Общая лингвистика М 1974. С. 60-66.

7 Соссюр Ф. де. Курс общей лингвистики. М., 1933. С. 104.


[92]

Так, например, если поставить перед собой задачу структурно описать систему русских орденов XVIII - начала XIX в. (объект этот удобен во многих отношениях, поскольку представляет собой культурологический факт, полностью семиотический по своей природе, искусственно возник-ший и являющийся результатом сознательной системообразующей деятельности его создателей), то очевидно, что в поле зрения окажутся иерархия орденов и их сопряженные со значениями дифференциальные признаки. Представляя каждый орден в отдельности и их систему в целом как некоторую инвариантную организацию, мы, естественно, оставим вне поля зрения лишенную какой-либо ощутимой упорядоченности вариатив-ность некоторых признаков. Так, поскольку в течение длительного времени орденские знаки и орденские звезды заказывались самим лицом, получившим высочайшее повеление возложить их на себя, то величина и степень украшенности их драгоценными камнями определялись фанта-зией и богатством награжденного, не имея никакого имманентно-семио-тического значения.

Но даже если отвлечься от этих вариантов, самый факт описания орденской организации повысит степень ее системности не только тем, что снимет все неструктурное как несуществующее, но и в другом отношении: одним из основных вопросов описания будет определение иерархии орденов. Постановка такого вопроса будет тем более правомерна, что он практически входил в функционирование этой системы, в частности, в связи с повседневной проблемой расположения орденских знаков относительно друг друга на одежде. Известна также попытка Павла I превратить все ордена Российской Империи в единый Российский кавалер-ский орден, в котором все прежде существовавшие ордена признавались бы лишь 'именованиями' или классами.

Однако описание русских орденов как иерархической системы неиз-бежно снимет постоянные колебания, неопределенность иерархической ценности отдельных элементов. Между тем сами эти колебания были и важным структурным признаком, и показательной типологической харак-теристикой русских орденов. Описание неизбежно будет более организо-ванным, чем объект,

2.1. Такой подход соответствует любой научной методике и не может в принципе встретить возражений, поскольку подобное искажение объекта в результате его описания представляется закономерным. Хотелось бы обратить внимание на другой - значительно более серьезный - ряд последствий: если описание, элиминирующее из объекта все внесистемные его элементы, вполне оправдывает себя при построении статических моделей и требует лишь некоторых коэффициентов поправки, то для построения динамических моделей оно в принципе создает трудности: одним из основных источников динамизма семиотических структур явля-ется постоянное втягивание внееистемных элементов в орбиту систем-ности и одновременное вытеснение системного в область внесистемности. Отказ от описания внесистемного, вытеснение его за пределы предметов науки отсекает динамический резерв и представляет нам данную систему в облике, принципиально исключающем игру между эво-люцией и гомеостазисом. Тот камень, который строители сложившейся и стабилизировавшейся системы отбрасывают как, с их точки зрения, излишний или необязательный, оказывается для следующей за нею системы краеугольным.

Любое сколь-либо устойчивое и ощутимое различие во внесистемном материале может на следующем этапе динамического процесса сделаться структурным. Если вернуться к приведенному нами примеру


[93]

с произвольным украшением орденов, то следует напомнить, что с 1797 г. произвольное украшение орденских знаков драгоценными камнями было отменено и бриллиантовые украшения стали для орденов узаконенным признаком высшей степени награды. При этом очевидно, что украшения бриллиантами были не потому введены, что требовалось некоторое выражение для высшей степени награды, а, наоборот, вводилось в систему и получало содержательный смысл разделение, сложившееся вне пределов системы. Постепенное накопление вне системы существующего вариативного материала в сфере плана выражения явилось толчком для создания содержательной и системной дифференциации.

2.2. Требование описывать внесистемное наталкивается на значи-тельные трудности методического характера. С одной стороны, внесистем-ное в принципе ускользает от аналитической мысли, с другой -*самый процесс описания с неизбежностью превращает его в факт системы. Таким образом, формулируя требование включить в область структурных описаний обволакивающий структуру внесистемный материал, мы, казалось бы, полагаем возможным невозможное. Дело, однако, пред-станет перед нами в несколько другом свете, если мы вспомним, что внесистемное отнюдь не синоним хаотического. Внесистемное - понятие, дополнительное к системному. Каждое из них получает полноту значений лишь во взаимной соотнесенности, а совсем не как изолиро-ванная данность.

2.3. В этой связи можно указать на следующие виды внесистемного.

2.3.1. Поскольку описание, как мы отмечали, влечет за собой повышение меры организованности, самоописание той или иной семиотической системы, создание грамматики самой себя является мощным средством самоорганизации системы. В такой момент исторического существования данного языка и - шире - данной культуры вообще в недрах семио-тической системы выделяется некоторый подъязык (и подгруппа текстов), который рассматривается как метаязык для описания ее же самой. Так, в эпоху классицизма создаются многочисленные произведения искусства, которые являются описаниями системы произведений искусства. Сущест-венно подчеркнуть, что в данном случае описание есть самоописание, метаязык заимствуется не извне системы, а представляет собой ее под-класс.

Существенной стороной такого процесса самоорганизации является то, что в ходе дополнительной упорядоченности определенная часть мате-риала переводится на положение внесистемного и как бы перестает существовать при взгляде сквозь призму данного самоописания. Таким образом, повышение степени организованности семиотической системы сопровождается ее сужением, вплоть до предельного случая, когда мета-система становится настолько жесткой, что почти перестает пересекаться с реальными семиотическими системами, на описание которых она претен-дует. Однако и в этих случаях авторитет 'правильности' и 'реального существования' остается за ней, а реальные слои социального семиозиса в этих условиях полностью переходят в область 'неправильного' и 'несуществующего'.

Так, например, с точки зрения военно-бюрократической утопии Павла 1 единственно существующей оказывалась доведенная в своей жесткости до предела упорядоченность вахтпарада. Она же воспринималась в качестве идеала государственного порядка. Политическая же реальность русской жизни воспринималась как 'неправильная'.

2.3.2. Признак 'несуществования' (т. е. внесистемности) оказывается, таким образом, одновременно и признаком внесистемного материала


[94]

(с внутренней точки зрения системы), и негативным показателем струк-турных признаков самой системы. Так, Грибоедов, подводя политические итоги декабризма в набросках трагедии 'Родамист и Зенобия', выделяет в качестве структурного признака дворянской революционности (ибо, конечно, Грибоедова интересует деятельность русских заговорщиков 1820-х гг., а не история древней Армении периода римской оккупации) то, что народ, с этой точки зрения,- 'не существует' как политическая сила: 'Вообще, - пишет Грибоедов, - надобно заметить, что народ не имеет участия в их деле, - он будто не существует (курсив мой. - Ю.Л.)'8. Говоря о капеллане Андрее, авторе известного средневекового трактата о куртуазной юбви 'De amore', академик В. Ф. Шишмарев заме-чал: 'В отношении крестьянок куртуазный автор предлагает своему другу, которо*му адресована книга, не стесняться образом действия, прибегая даже к насилию'9. Такая рекомендация объясняется очень просто: по мнению капеллана Андрея, крестьянству доступна лишь 'amor naturalis', и в пределах куртуазной любви - 'fin amors' - он 'будто не существует'. Следовательно, действия в отношении людей этого типа также считаются несуществующими.

Очевидно, что описание системного ('существующего') одновременно будет и указанием на природу внесистемного ('несуществующего'). Можно было бы говорить о специфической иерархии внесистемных элементов и их отношений и о 'системе внесистемного'. С этой позиции, мир внесистемного представляется как перевернутая система, ее симмет-рическая трансформация.

2.3.3. Внесистемное может быть иносистемным, то есть принадлежать другой системе. В сфере культуры мы постоянно сталкиваемся с тенден-цией считать чужой язык не-языком или - в менее полярных случаях - воспринимать свой язык как правильный, а чужой как неправильный и разницу между ними объяснять степенью правильности, то есть мерой упорядоченности. Пример восприятия говорения на чужом языке как на испорченном ('неправильном') своем приводит Л. Толстой в 'Войне и мире': 'Вот так по-хранцузски, - говорили солдаты в цепи. - Ну-ка, ты, Сидоров!'

Сидоров подмигнул и, обращаясь к французам, начал часто, часто лепетать непонятные слова:

- Кари, мала, тафа, сафи, мутер, каск'а, - лопотал он...'10. Примеры восприятия чужого языка как не-языка - немоты - многочисленны. Ср.: 'Юрга же людие есть языкъ нъмъ'11, а также этимологию слова 'немец'. Одновременно возможно и обращенное восприятие своей системы как 'неправильной':

Как уст румяных без улыбки,

Без грамматической ошибки

Я русской речи не люблю.

(Пушкин, 'Евгений Онегин'. Гл. III. Строфа XXVIII)

8 Грибоедов А. С. Соч. М., 1956. С. 340.

9 Шишмарев В. Ф. К истории любовных теорий романского средневековья // Избр. статьи: Фр. лит. М.; Л., 1965. С. 217; см.: Lazar М. Amor courtois et fin' amors dans la litterature du XII-e siecle. Paris, 1964. P. 268-278.

10Толстой Л. Н. Собр. соч.: В 14 т. М., 1951. Т. 4. С. 217.

11 Поли. собр. рус. летописей. М., 1962. Т. 1. Стб. 235.


[95]

Ср. также приравнивание своего языка к немоте: Юрий Крижанич. жалуясь на неразвитость славянского языка, писал в 'Политике':

'Вследствие вышеуказанной красоты, и величия, и богатства иных языков и вследствие недостатков нашей речи мы, славяне, рядом с иными наро-дами - словно немой на пиру'12.

2.3.4. В этом случае, поскольку и описываемый объект, и внесистемное его окружение рассматриваются как хотя и далеко отстоящие, но структурные явления, для описания их необходим такой метаязык, который был бы настолько удален от них, чтобы с его позиции и они выступали как однородные.

С этой позиции обнаруживается невозможность пользования в качестве исследовательского метаязыка аппаратом самоописания, разработанным, например, культурами классицизма или романтизма. С точки зрения самой культуры классицизма, самоописания типа 'Поэтического искусства' Буало или 'Наставления хотящим быть писателями' Сумарокова являются текстом метауровня, выполняющим по отношению к эмпири-ческой культуре своей эпохи роль: 1) повышения меры ее организации, с одной стороны, и 2) отсечения пластов текстов, переводимых в разряд внесистемных, - с другой. С точки же зрения современного исследователя эпохи, тексты эти будут относиться к объекту описания и располагаться на том же уровне, на котором расположены и все прочие тексты культуры изучаемого времени. Перенесение языка, выработанного эпохой для само-описания, на уровень метаязыка исследователя неизбежно повлечет исключение из его поля зрения того, что современники данной эпохи, из соображений полемики, исключали из ее состава.

2.3.5. Следует иметь в виду и другое: создание определенной системы самоописания 'доорганизовывает' и одновременно упрощает (отсекает 'излишнее') не только в синхронном, но и в диахронном состоянии объекта, то есть создает его историю с точки зрения самого себя. Склады-вание новой культурной ситуации и новой системы самоописаний пере-организовывает предшествующие ее состояния, то есть создает новую концепцию истории. Это вызывает двоякие последствия: с одной стороны, открываются забытые предшественники, культурные деятели, и историки более раннего периода обвиняются в слепоте. Предшествующие данной системе факты, описанные в ее терминах, естественно, могут привести только к ней и лишь в ней обрести единство и определенность. Так возникают понятия типа 'предромантизм', когда в культурных фактах эпохи, предшествующей романтизму, выделяется лишь то, что ведет к романтизму и увенчивается единством только в его структуре. Харак-терной чертой такого подхода будет то, что историческое движение предстанет не как смена структурных состояний, а в виде перехода от аморфного, но заключающего в себе 'элементы структуры' состояния к структурности.

С другой стороны, следствием такого подхода будет утверждение, что история вообще начинается с момента возникновения данного само-описания данной культуры. В России, при исключительно быстрой смене литературных школ и вкусов на протяжении конца XVIII - начала XIX в., мы столкнемся с многократно и с разных позиций выдвигаемым тезисом:

'У нас нет литературы'. Так, в начале своего творческого пути в стихо-творении 'Поэзия' Карамзин, полностью игнорируя историю предшест-вующей ему русской литературы, предсказал скорое появление

12 Крижанич Ю. Политика. М., 1965. С. 467. В оригинале: 'Budto czlowek njem na piru' (Там же. С. 114).


[96]

русской поэзии. В 1801 г. на заседании 'Дружеского литературного общества' Андрей Тургенев, теперь уже имея в виду Карамзина, заявит об отсутствии литературы в России. Затем с этим же тезисом, вкладывая в него каждый раз новое содержание, будут выступать Кюхельбекер, Полевой, Надеждин, Пушкин, Белинский.

Таким образом, изучение культуры того или иного исторического этапа включает в себя не только описание ее структуры с позиции исто-рика, но и перевод на язык этого описания ее собственного самоописания и созданного ею описания того исторического развития, итогом которого она сама себя считала.

3. 0. Однозначное - амбивалентное. Отношение бинарности представ-ляет собой один из основных организующих механизмов любой структуры. Вместе с тем неоднократно приходится сталкиваться с наличием между структурными полюсами бинарной оппозиции некоторой широкой полосы структурной нейтрализации. Скапливающиеся здесь структурные элементы находятся в отношении к окружающему их конструктивному контексту не в однозначных, а в амбивалентных отношениях. Жесткие синхронные описания, как правило, снимают создаваемую таким образом внутреннюю неполную упорядоченность системы, придающую ей гибкость и увеличивающую степень непредсказуемости ее поведения. Поэтому внутренняя информативность (неисчерпанность скрытых возможностей) объекта значительно выше, чем тот же показатель в его описаниях.

Примером такой переупорядоченности может являться хорошо извест-ный текстологам случай, когда поэт, создавая произведение, в некоторых случаях не может отдать предпочтения тому или иному варианту, сохраняя все как возможность. В этом случае текстом произведения будет именно такой, сохраняющий вариативность, художественный мир. Тот же 'окончательный' текст, который мы видим на странице издания, представляет собой описание более сложного текста произведения сред-ствами упрощающего механизма типографской печати. В ходе такого описания возрастает упорядоченность текста и понижается его информа-тивность. Поэтому представляют особый интерес многообразные случаи, когда текст в принципе не заключает в себе однозначной последователь-ности элементов, оставляя читателю свободу выбора. В этом случае автор как бы перемещает читателя (а также определенную часть собственного текста) на более высокий уровень. С высоты такой метапозиции раскры-вается мера условности остального текста, т. е. он предстает именно как текст, а не в качестве иллюзии реальности.

Так, например, когда в стихотворении Козьмы Пруткова 'Мой портрет' к стихам:

Когда в толпе ты встретишь человека,

Который наг -

следует примечание того же Козьмы Пруткова: 'Вариант: На коем фрак', то очевидно, что вводится некоторый (в данном случае пародийный) филологический 'уровень публикатора', имитирующий некоторую над-текстовую точку зрения, с которой варианты выступают как равноценные.

Еще более сложен случай, когда альтернативные варианты включены в единый текст. У Пушкина в 'Евгении Онегине':

...Покоится в сердечной неге,

Как пьяный путник на ночлеге,

Или, нежней, как мотылек,

В весенний впившийся цветок...

(Гл. IV. Строфа L1)


[97]

Здесь включение в текст стилистической альтернативы превращает повествование о событиях в повествование о повествовании. В стихотво-рении Мандельштама 'Я пью за военные астры, за все, чем корили меня...':

Я пью, но еще не придумал - из двух выбираю одно:

Веселое астиспуманте иль папского замка вино? -

даются два сюжетных варианта, причем читатель предупрежден, что автор 'еще не придумал', чем кончить свое стихотворение. Незакон-ченность и неопределенность удостоверяют читателя, что перед ним не реальность, а именно текст, который можно 'придумать' несколькими способами.

То, что таким образом в тексте высвечивается процессуальность, делается очевидным при столкновении с кинотекстами современного кине-матографа, весьма широко пользующегося возможностью давать парал-лельные версии какого-либо эпизода, не отдавая ни одному из них ника-кого предпочтения.

Следует обратить внимание еще на один аспект: реальному тексту неизбежно присуща некоторая неправильность. Речь идет не о неправиль-ности, порожденной замыслом или установкой говорящего, а о простых его ошибках. Так, например, хотя Пушкин сделал внутреннюю противо-речивость текста структурным принципом 'Евгения Онегина'13, в романе встречаются случаи, когда поэт просто 'не сводит концов с концами'. Так, в строфе XXXI третьей главы он утвержает, что письмо Татьяны хранится в архиве автора:

Письмо Татьяны предо мною;

Его я свято берегу -

но в строфе XX восьмой главы есть прямое указание на то, что это письмо хранится у Онегина:

...Та, от которой он хранит

Письмо, где сердце говорит...

В романе Булгакова 'Мастер и Маргарита' герои умирают дважды (обе смерти совершаются одновременно): один раз вместе в подвальной комнате, 'в переулке близ Арбата', и другой - порознь: он в больнице, она в 'готическом особняке'. Такое 'противоречие', очевидно, входит в замысел автора. Однако, когда далее нам сообщается, что Маргарита и ее домработница Наташа 'исчезли, оставив свои вещи' и что следствие пыталось выяснить, имело ли место похищение или бегство, - перед нами авторский недосмотр.

Но и эти явные технические недосмотры не могут, на самом деле, полностью исключаться из поля зрения. Примеры воздействия их на структурную организацию различных текстов можно было бы при-водить в большом количестве. Ограничимся лишь одним: при рассмотре-нии рукописей Пушкина мы убеждаемся, что в определенных случаях встречаются следы воздействия на дальнейший ход стихотворения явных описок, которые, однако, подсказывают следующую рифму и влияют на развитие повествования. Так, анализируя черновик стихотворения 'Все

13 Пересмотрел все это строго;

Противоречий очень много, Но их исправить не хочу...

(Гл. I. Строфа LX)


[98]

тихо, на Кавказ идет ночная мгла...', С. М. Бонди в одной только рукописи обнаружил два таких случая:

1) 'В слове 'легла' Пушкиным буква 'е' написана без петельки, гак что начертание это случайно совпало с начертанием слова 'мгла'. Не эта ли случайная ошибка пера и навела поэта на вариант 'идет ночная мгла'?'14

Так стих:

Все тихо - на Кавказ ночная тень легла - блап.ааря технической погрешности в графике трансформировался в:

Все тихо - на Кавказ идет ночная мгла.

2) 'Слово 'нет' так написано Пушкиным, что могло сойти и за 'лет'; так что, меняя 'многих нет' на 'многих лет', Пушкин (как и в начале стихотворения 'легла' - 'мгла') слово 'нет' не переправлял'15.

Приведенные примеры свидетельствуют, что механические искажения в определенных случаях могут выступать как резерв резерва (резерв вне-системного окружения текста).

3.1. Амбивалентность как определенный культурно-семиотический фено-мен была впервые описана в работах М. М. Бахтина. Там же можно найти и многочисленные примеры этого явления. Не касаясь всех аспектов этого многозначного явления, отметим лишь, что рост внутренней амбивалент-ности соответствует моменту перехода системы в динамическое состояние, и ходе которого неопределенность структурно перераспределяется и получает, уже в рамках новой организации, новый однозначный смысл. Таким образом, повышение внутренней однозначности можно рассматри-вать как усиление гомеостатических тенденций, а рост амбивалентности - как показатель приближения момента динамического скачка.

3.2. Таким образом, одна и та же система может находиться в состоянии окостенения и размягченности. При этом самый факт описания может переводить ее из второго в первое.

3.3. Состояние амбивалентности возможно как отношение текста к системе, в настоящее время не действующей, но сохраняющейся в памяти культуры (узаконенное в определенных условиях нарушение нормы), а также как отношение текста к двум взаимно не связанным системам, если в свете одной текст выступает как разрешенный, а в свете другой - как запрещенный.

Такое состояние возможно, поскольку в памяти культуры (а также любого культурного коллектива, включая отдельного индивида) хранится не одна, а целый набор метасистем, регулирующих его поведение. Системы эти могут быть взаимно не связаны и обладать различной степенью актуальносги. Это позволяет, меняя место той или иной системы на шкале актуализованности и обязательности, переводить текст из неправильного в правильный, из запрещенного в разрешенный. Однако смысл амбивалентности как динамического механизма культуры именно в том, что память о той системе, в свете которой текст был запрещен, не исчезает, сохраняясь на периферии системных регуляторов.

Таким образом, возможны, с одной стороны, передвижения и перестановки на метауровнях, меняющие осмысление текста, а с другой - перемещение самого текста относительно метасистем.

14Бонди С. Новые страницы Пушкина. М., 1931. С. 19. 15 Там же. С. 23,


[99]

4.0. Ядро - периферия. Пространство структуры организовано нерав-номерно. Оно всегда включает в себя некоторые ядерные образования и структурную периферию. Особенно очевидно это в сложных и сверх сложных языках, гетерогенных по своей природе и неизбежно включаю щих относительно самостоятельные - структурно и функционально -подсистемы. Соотношение структурного ядра и периферии усложняется тем, что каждая достаточно сложная и исторически протяженная структура (язык) функционирует как описанная. Это могут быть описания с позиции внешнего наблюдателя или самоописания. В любом случае. можно сказать, что язык становится социальной реальностью с момента его описания. Однако описание неизбежно есть деформация (именно поэтому всякое описание - не просто фиксация, а культурно творческий акт, ступень в развитии языка). Не освещая всех аспектов такой деформации, отметим, что она неизбежно влечет за собой отрицание периферии перевод ее в ранг несуществования. Одновременно очевидно, чти однозначность/амбивалентность распределяются в семиотическом про-странстве неравномерно: степень жесткости организации ослабляется от центра к периферии, что неудивительно, если вспомним, что центр всегда выступает как естественный объект описания.

4.1. В работах Ю. Н. Тынянова показан механизм взаимоперемещения структурного ядра и периферии. Более гибкий механизм последней оказывается удобным для накапливания структурных форм, которые на следующем историческом этапе окажутся доминирующими и переместятся в центр системы. Постоянная мена ядра и периферии образует один из механизмов структурной динамики.

4.2. Поскольку в каждой культурной системе соотношение ядро/периферия получает дополнительную ценностную характеристику как соотно-шение верх/низ, то динамическое состояние системы семиотического типа, как правило, сопровождается меной верха и низа, ценного и лишенного ценности, существующего и как бы несуществующего, описываемого и не подлежащего описанию.

5.0. Описанное - неописанное. Мы отмечали, .что самый факт описания повышает степень организованности и поняжает динамизм системы. Из этого следует, что потребность описания возникает в определенные моменты имманентного развития языка. Пользование определенной семиотической системой большой сложности можно представить себе как маятникообразный процесс качания между говорением на одном языке и общением с помощью различных языков, лишь частично пересекающихся и обеспечивающих лишь известную, порой незначительную, степень понимания. Функционирование знаковой ситемы большой сложности подразумевает совсем не стопроцентное понимание, а напряжение между пониманием и непониманием, причем перенос акцента на ту или иную сторону оппозиции будет соответствовать определенному моменту в динамическом состоянии системы.

5.1. Социальные функции знаковых систем могут быть разделены на примарные и вторичные. Примарная подразумевает сообщение некоторого факта, вторичная    сообщение мнения д р у г о г о об известном 'мне' факте. В первом случае участники коммуникативного акта заинтересованы в аутентичности информации. 'Другой' здесь -это 'я', который знает то, что 'мне' еще неизвестно. Поел'- получения сообщения 'мы' полностью уравниваемся. Общий интерес отправителя и получателя информации заключается в том, чтобы трудности понимания были сведены к минимуму, следовательно, к тому, чтобы отправитель и


[100]

получатель имели общий взгляд на сообщение, то есть пользовались единым кодом.

В более сложных коммуникативных ситуациях 'я' заинтересован в том, чтобы контрагент был именно 'другим', поскольку неполнота инфор-мации может полезно восполняться лишь стереоскопичностью точек зрения сообщения. В этом случае полезным свойством оказывается не легкость, а трудность взаимопонимания, поскольку именно она связы-вается с наличием в сообщении 'чужой' позиции. Таким образом, акт коммуникации уподобляется не простой передаче константного сооб-щения, а переводу, влекущему за собой преодоление некоторых - иногда весьма значительных - трудностей, определенные потери и одновременно обогащение 'меня' текстами, несущими чужую точку зрения. В резуль-тате 'я' получаю возможность стать для себя также 'другим'.

5.1.1. Коммуникация между неиндентичными отправителем и получа-телем информации означает, что 'личности' участников коммуникатив-ного акта могут быть истолкованы как наборы неадекватных, но обладаю-щих определенными чертами общности кодов. Область пересечения кодов обеспечивает некоторый необходимый уровень низшего понимания. Сфера непересечения вызывает потребность установления эквивалентностей между различными элементами и создает базу для перевода.

5.1.2. История культуры обнаруживает постоянно действующую тен-денцию к индивидуализации знаковых систем (чем сложнее, тем индиви-дуальное). Сфера непересечения кодов в каждом 'личностном' наборе постоянно усложняется и обогащается, что одновременно делает сооб-щение, идущее от каждого субъекта, и более социально ценным, и труднее

понимаемым.

5.2. Когда усложнение частных (индивидуальных и групповых) языков переходит некоторую границу структурного равновесия, возникает потреб-ность во введении вторичной, общей для всех, кодирующей системы. Такой процесс вторичной унификации социального семиозиса неизбежно влечет за собой упрощение и примитивизацию системы, но одновременно актуализирует ее единство, создавая основу для нового периода усложнений. Так, созданию единой национальной языковой нормы пред-шествует развитие пестрых и разнообразных средств языкового выражения, а эпоха барокко сменяется классицизмом.

5.3. Необходимость стабилизации, выделения в пестром и динамическом языковом состоянии элементов статики и гомеостатического тождества системы самой себе удовлетворяется метаописаниями, которые в даль-нейшем из метаязыковой сферы переносятся в языковую, становясь нормой реального говорения и основой для дальнейшей индивидуали-зации. Качание между динамическим состоянием языковой неописан-ности и статикой самоописаний и вовлекаемых в язык описаний его с внешней позиции составляет один из механизмов семиотической эволюции.

6.0. Необходимое - излишнее. Вопрос структурного описания тесно связан с отделением необходимого, работающего, того, без чего система в синхронном ее состоянии не могла бы существовать, от элементов и связей, которые с позиций статики представляются излишними. Если посмотреть иерархию языков - от простейших, типа уличной сигнали-зации, до наиболее сложных, таких, как языки искусства, - то бросится в глаза рост избыточности. Многочисленные языковые механизмы будут работать на увеличение эквивалентностей и взаимозаменяемостей на всех уровнях структуры (конечно, одновременно создаются и дополнительные механизмы, работающие в противоположном направлении). Однако то,


[101]

что с синхронной точки зрения представляется избыточным, получает иной вид с позиций динамики, составляя структурный резерв. Можно предположить, что между присущим данному языку максимумом избыточ-ности и его способностью изменяться, оставаясь собой, имеется определен-ная связь.

7.0. Динамическая модель и поэтический язык. Перечисленные выше антиномии характеризуют динамическое состояние семиотической систе-мы, те имманентно-семиотические механизмы, которые позволяют ей, изменяясь в изменяющемся социальном контексте, сохранять гомеостатичность, то есть оставаться собой. Однако нетрудно заметить, что те же антиномии присущи и поэтическому языку. Такое совпадение представляется не случайным. Языки, ориентированные на примарную коммуникативную функцию, могут работать в стабилизованном состоя-нии. Для того чтобы они могли выполнять свою общественную роль, им нет необходимости иметь специальные 'механизмы изменения'. Иное дело языки, ориентированные на более сложные типы коммуникации. Здесь отсутствие механизма постоянного структурного обновления лишает язык той деавтоматизированной связи между передающим и понимаю-щим, которая является важнейшим средством концентрации в одном сообщении все возрастающего числа чужих точек зрения. Чем интен-сивнее язык ориентирован на сообщение о другом и других говорящих и на специфическую трансформацию ими уже имеющихся у 'меня' сообщений (т. е. на объемное восприятие мира), тем быстрее должно протекать его структурное обновление. Язык искусства является предель-ной реализацией этой тенденции.

7.1. Из сказанного можно сделать вывод о том, что большинство реальных семиотических систем располагаются в структурном спектре между статической и динамической моделями языка, приближаясь то к одному, то к другому полюсу. Если одна тенденция с наибольшей полнотой воплощается в искусственных языках простейшего вида, то Другая получает предельную реализацию в языках искусства. Поэтому изучение художественных языков, и в частности поэтического, перестает быть лишь узкой сферой функционирования лингвистики - оно лежит в основе моделирования динамических процессов языка как таковых.

Академик А. Н. Колмогоров показал, что на искусственном языке, лишенном синонимов, невозможна поэзия. Можно было бы высказать предположение о том, что невозможно существование семиотической системы типа естественного языка и сложнее, если на нем нет поэзии.

8.0. Таким образом, можно выделить два типа семиотических систем, ориентированных на передачу примарной и вторичной информации. Первые могут функционировать в статическом состоянии, для вторых наличие динамики, т. е. истории, является необходимым условием 'работы'. Соответственно для первых нет никакой необходимости во внесистемном окружении, выполняющем роль динамического резерва. Для вторых оно необходимо.

Мы уже отмечали, что поэзия является классическим случаем второго типа систем и может изучаться как своеобразная их модель. Однако в реальных исторических коллизиях возможны случаи ориентации тех или иных поэтических школ на примарность информации и наоборот.

8.1. Противопоставляя два типа семиотических систем, следует избегать абсолютизации данной антитезы. Речь скорее должна идти о двух идеаль-ных полюсах, находящихся в сложных отношениях взаимодействия. В структурном напряжении между этими полюсами развивается единое и сложное семиотическое целое - культура.


[102]

Несколько мыслей о типологии культур

Один из распространенных соблазнов для всякого размышляющего над историей и типологией культур и цивилизаций - считать: 'Этого не было, значит, этого не могло быть' - или, перефразируя: 'Это мне неизвестно, значит, это невозможно'. Фактически это означает, что тот незначи-тельный, сравнительно с общей неписаной и писаной историей челове-чества, хронологический пласт, который мы можем изучать по хорошо сохранившимся письменным источникам, принимается за норму историче-ского процесса, а культура этого периода - за стандарт человеческой культуры.

Остановимся на одном примере. Вся известная европейской науке культура основана на письменности. Представить себе развитую бес-письменную культуру (и любую развитую бесписьменную цивилизацию вообще) - а представлять себе и то, и другое мы привыкли, лишь непроизвольно вызывая в своем сознании образы знакомых нам культур и цивилизаций, - невозможно. Не так давно два видных математика высказали мысль о том, что, поскольку глобальное развитие письменности сделалось возможным лишь с изобретением бумаги, весь 'добумажный' период истории культуры представляет собой сплошную позднюю фальси-фикацию'. Не имеет смысла оспаривать это парадоксальное утверждение, но стоит обратить внимание на него как на яркий пример экстраполяции здравого смысла в неизведанные области. Привычное объявляется единственно возможным.

Связь существования развитой цивилизации, классового общества, разделения труда и обусловленного ими высокого уровня общественных работ, строительной, ирригационной и прочей техники с существованием письменности представляется настолько естественной, что альтернатив-ные возможности отвергаются априорно. Можно было бы, опираясь на огромный, реально данный нам материал, признать эту связь универсаль-ным законом культуры, если бы не загадочный феномен южноамерикан-ских доинкских цивилизаций.

Накопленные археологией свидетельства рисуют поистине удивительное зрелище. Перед нами тысячелетняя картина ряда сменяющих друг друга цивилизаций, создававших мощные строительные сооружения и иррига-ционные системы, воздвигавших города и огромных каменных идолов, имевших развитое ремесло - гончарное, ткаческое, металлургическое, - более того, создававших, без всякого сомнения, сложные системы символов... и не оставивших никаких следов наличия письменности. Факт этот остается до сих пор необъяснимым парадоксом. Выдвигавшееся иногда предположение о том, что письменность была уничтожена пришельцами-завоевателями - сначала инками, а потом испанцами, - не представляется убедительным: каменные памятники, надгробия, Нераз-грабленные и сохранившиеся в первозданном виде захоронения, гончар-ная посуда и другие предметы утвари донесли бы до нас какие-нибудь следы письменности, если бы она была. Исторический опыт показывает, что бесследное уничтожение в таких масштабах не под силу никакому завоевателю. Остается предположить, что письменности не было.

1 Постников М. М., Фоменко А. Т. Новые методики статистического анализа нарративно-цифрового материала древней истории: [Предвар. публ.] М., 1980.


[103]

Не будем связывать себя априорным 'такое невозможно', а попытаемся вообразить (ибо иных опор у нас нет), какой должна была быть такая цивилизация, если бы она действительно существовала.

Письменность - форма памяти. Подобно тому как индивидуальное сознание обладает своими механизмами памяти, коллективное сознание, обнаруживая потребность фиксировать нечто общее для всего коллектива, создает механизмы коллективной памяти. К ним следует отнести и письменность. Однако является ли письменность первой и, что самое главное, единственно возможной формой коллективной памяти? Ответ на этот вопрос следует искать, исходя из представлений о том, что формы памяти производны от того, что считается подлежащим запоминанию, а это последнее зависит от структуры и ориентации данной цивилизации.

Привычное нам отношение к памяти подразумевает, что запоминанию подлежат (фиксируются механизмами коллективной памяти)  исключительные события, т. е. события единичные или в первый раз случившиеся, или же те, которые не должны были произойти, или такие, осуществление которых казалось маловерояным. Именно такие события попадают в хроники и летописи, становятся достоянием газет. Для памяти такого типа, ориентированной на сохранение эксцессов и и происшествий, письменность необходима. Культура такого рода постоянно умножает число текстов: право обрастает прецедентами, юридические акты фиксируют отдельные случаи - продажи, наследства, рождения, споров, прнчем каждый раз судья имеет дело именно с отдельным случаем. Этому же закону подчиняется и художественная литература. возникает частная переписка и мемориально-дневниковая литература. также фиксирующая 'случаи' и 'происшествия'.

Для письменного сознания характерно внимание к причинно-следственным связям и результативности действий: фиксируется не то, в какое время надо начинать сев, а какой был урожай в данном году. С этим же связано и обострение внимания к времени и, как следствие, возникновение представления об истории. Можно сказать, что история- один из побочных результатов возникновения письменности.

Но представим себе возможность другого типа памяти - стремление сохранить сведения о порядке, а не его нарушениях, о законах, а не об эксцессах. Представим себе, что, например, наблюдая спортивное состя-зание, мы не будем считать существенным, кто победил и какие непред-виденные обстоятельства сопровождали это событие, а сосредоточим усилия на другом - сохранении для потомков сведений о том, как и в какое время проводятся соревнования. Здесь на первый план выступят не летопись или газетный отчет, а календарь, обычай, этот порядок фиксирующий, и ритуал, позволяющий все это сохранить в коллективной памяти.

Культура, ориентированная не на умножение числа текстов, а на повторное воспроизведение текстов, раз и навсегда данных, требует иного устройства коллективной памяти. Письменность здесь не является необхо-димой. Ее роль будут выполнять мнемонические символы - природные (особо примечательные деревья, скалы, звезды и вообще небесные светила) и созданные человеком: идолы, курганы, архитектурные соору-жения - и ритуалы, в которые эти урочища и святилища включены. Связь с ритуалом и вообще характерная для таких культур сакрализация памяти заставляют наблюдателей, воспитанных на европейской традиции, отождествлять эти урочища с местами отправления религиозного культа в привычных для нас наполнениях этого понятия. Сосредоточив внимание на действительно присутствующей здесь сакральной функции, наблю-


[104]

датель склонен не замечать регулирующей и управляющей функции комплекса: мнемонический (сакральный) символ - обряд. Между тем связанные с этим комплексом действия сохраняют для коллектива память о тех поступках, представлениях и эмоциях, которые соответствуют данной ситуации. Поэтому, не зная ритуалов, не учитывая огромного числа календарных и иных знаков (например, длины и направления тени, отбрасываемой данным деревом или данным сооружением, обилия или недостатка листьев или плодов в данном году на определенном сакральном дереве и т. п.), мы не можем судить о функции сохранившихся сооружений. При этом следует иметь в виду, что если письменная культура ориентиро-вана на прошлое, то устная культура - на будущее. Поэтому огромную роль в ней играют предсказания, гадания и пророчества. Урочища и святилища - не только место совершения ритуалов, хранящих память о законах и обычаях, но и места гадания и предсказаний. В этом отноше-нии принесение жертвы - футурологический эксперимент, ибо оно всегда связано с обращением к божеству за помощью в осуществлении выбора.

Ошибочно было бы думать, что цивилизация такого типа живет в усло-виях 'информационного голода', поскольку все поступки людей якобы фатально предопределены ритуалом и обычаями. Такое общество просто не могло бы существовать. Члены 'бесписьменного' коллектива еже-часно оказывались перед необходимостью выбирать, но выбор этот они осуществляли, не ссылаясь на историю, причинно-следственные связи или ожидаемую эффективность, а, как это и делают многие бесписьменные народы, обращаясь к гадателям или колдунам. По сути дела, необходи-мость 'посоветоваться' (с врачом, адвокатом, старшим) представляет собой рудимент той же традиции. Этой традиции противостоит кантовский идеал человека, который сам решает, как ему мыслить и действовать. Кант писал: 'Просвещение - это выход человека из состояния своего несовершеннолетия, в котором он находится по собственной вине. Несовершеннолетие есть неспособность пользоваться своим рассудком без руководства со стороны кого-то другого (...). Ведь так удобно быть несовершеннолетним! Если у меня есть книга, мыслящая за меня, если у меня есть духовный пастырь, совесть которого может заменить мою, и врач, предписывающий мне такой-то образ жизни, и т. п., то мне нечего и утруждать себя'2.

Бесписьменная культура с ее ориентацией на приметы, гадания и ораку-лов переносит выбор поведения во внеличностную область. Поэтому идеальным человеком считается тот, кто умеет понимать и правильно истолковывать предвещания, а в осуществлении их не знает колебаний, действует открыто и не скрывает своих намерений. В противоположность этому культура, ориентированная на способность человека самому выбирать стратегию своего поведения, требует благоразумия, осторож-ности, осмотрительности и скрытности, поскольку каждое событие рассматривается как 'случившееся в первый раз'. Любопытный пример мы находим в сообщении В. Тэрнера о гаданиях у центральноафриканских народов, в частности у ндембу. Гадание производится путем встряхивания корзины, в которой находятся специальные ритуальные фигурки, и оценки окончательного их расположения. Каждая фигурка имеет определенный символический смысл, и та или иная из них, оказавшись наверху, играет определенную роль в предсказании будущего. Тэрнер пишет: 'Вторая фигурка, которой мы займемся, называется

2 Кант И. Соч.: В 6 т. М., 1966 Т. 6. С. 27.


[105]

Chamutang'a, Она изображает мужчину, сидящего съежившись, под-перши подбородок руками и опираясь локтями на колени. Chamutang'a означает нерешительного, непостоянного человека (...). Chamutang'a означает также: 'человек, от которого не знаешь, что ожидать'. Его реакции неестественны. Своенравный, он, по словам информантов, то раздает подарки, то скаредничает. Иногда он безо всякой видимой причины неумеренно хохочет в обществе, а иногда не проронит ни слова. Никто не предугадает, когда он впадет в гнев, а когда не выкажет ни малейших признаков раздражения. Ндембу любят, когда поведение человека предсказуемо*. Они предпочитают открытость и постоянство, и если чувствуют, что кто-то неискренен, то допускают, что такой человек, весьма вероятно, колдун. Здесь получает новое освещение идея о том, что скрываемое потенциально опасно и неблагоприятно'3.

Нетрудно, однако, заметить, что все основные жестовые элементы фигурки Chamutang'a из гадательного ритуала ндембу присущи 'Мысли-телю' Родена. Символика жеста подпирания подбородка настолько устойчива, что статуя Родена не нуждается в пояснениях. Это тем более примечательно, что в замысел скульптора входило изображение 'первого' мыслителя: ни образ, ни пропорции фигуры не несут признаков интеллек-туального стереотипа - все значение передается только позой. Интересно при этом напомнить, что те же жестовые стереотипы, по описаниям, использовал Гаррик для создания 'гамлетовского типа' (с поправкой на стоячее положение фигуры, что делает основной жестовый комплекс еще более заметным): 'В глубокой задумчивости он выходит из-за кулис, опираясь подбородком на правую руку, локоть которой поддерживается левой рукой, и смотрит в сторону и вниз, в землю. Затем, отнимая правую руку от подбородка и все еще продолжая, - если память мне не изменяет, - поддерживать ее левой рукой, он произносит слова: 'Быть или не быть?'4.

Если учесть, что игра Гаррика закрепила жестовый образ гамлетовского типа, продержавшийся на сценах Европы около ста лет, то смысл проци-тированного отрывка станет особенно значительным.

Что же общего между Chamutang'a ндембу, Гамлетом и 'Мыслителем' Родена? Инвариантным значением будет: человек, находящийся в состоя-нии выбора. Но для ндембу состояние выбора означает отказ от обычая, утвержденной веками роли. Такой отказ уже сам по себе оценивается отрицательно. Он связывается или с семантикой нарушения утвержден-ного порядка, т. е. с колдовством (так как ндембу все незакономерное приписывают злонамеренному колдовству), или с такими отрицательными человеческими качествами, как двойственность и нерешительность.

Приметы же и предсказания, прогнозируя будущее, связывали функцию выбора с коллективным опытом, оставляя отдельной личности открытое и решительное действие:

На путь ему выбежав из лесу, волк,

Крутясь и подъемля щетину,

Победу пророчил, и смело свой полк

Бросал он на вражью дружину5.

* Стало быть, высоко ценят человека, соблюдающего обычай (прим. В. Тэрнера).

3 Тэрнер В. Символ и ритуал. М., 1983. С. 57-58.

4 Из письма Г. X. Лихтенберга. Цит. по: Хрестоматия по истории западно-европейского театра / Сост и ред. С. Мокульского. М., 1955. Т. 2. С. 157.

5 Баратынский ,Е. А. Полн. собр. стихотворений. [Л.], 1936. Т. 1. С. 206.


[106]

Общество, построенное на обычае и коллективном опыте, неизбежно должно иметь мощную культуру прогнозирования. А это с необходимостью стимулирует наблюдения над природой, особенно над небесными свети-лами, и связанное с этим теоретическое познание. Некоторые формы начертательной геометрии могут вполне сочетаться с бесписьменным характером культуры как таковой, имея дополнением календарно-астрономическую устную поэзию.

Мир устной памяти насыщен символами. Может показаться парадок-сом, что появление письменности не усложнило, а упростило семиоти-ческую структуру культуры. Однако представленные материальными предметами миемонико-сакральные символы включаются не в словесный текст, а в текст ритуала. Кроме того, по отношению к этому тексту они сохраняет известную свободу: материальное существование их продол-жается и вне обряда, включение в различные и многие обряды придает им широкую многозначность. Само их существование подразумевает наличие обволакивающей их сферы устных рассказов, легенд и песен. Это приводит к тому, что синтаксические связи этих символов с различ-ными контекстами оказываются 'разболтанными'. Словесный (в част-ности, письменный) текст покоится на синтаксических связях. Устная культура ослабляет их до предела. Поэтому она может включать большое число символических знаков низшего порядка, находящихся как бы на грани письменности: амулетов, владельческих знаков, счетных предметов, знаков мнемонического 'письма', но предельно редуцирует складывание их в синтактико-грамматические цепочки. Культуре этого типа не противо-показаны предметы, позволяющие осуществить счет в пределах, вероятно, достаточно сложных арифметических операций. В рамках такой культуры возможно бурное развитие магических знаков, используемых в ритуалах и использующих простейшие геометрические фигуры - круг, крест, парал-лельные линии, треугольник и другие, - основные цвета. Знаки эти не следует смешивать с иероглифами и буквами, поскольку последние тяготеют к определенной семантике и обретают смысл лишь в синтаг-матическом ряду, образуя цепочки знаков. Первые же имеют значение размытое, часто внутренне противоречивое, обретают смысл в отношении к ритуалу и устным текстам, мнемоническими знаками которых являются. Иная их природа раскрывается при сопоставлении фразы (цепочки языко-вых символов) и орнамента (цепочки магико-мнемонических и ритуальных символов).

Развитие орнамента и отсутствие надписей на скульптурных и архи-тектурные памятниках в равной мере является характерным признаком устной культуры. Иероглиф, написанные слово или буква и идол, курган. урочище - явления, в определенном смысле полярные и взаимоисклю-чающие. Первые обозначают смысл, вторые напоминают о нем. Первые являются текстом или частью текста, причем текста, имеющего однородно-семиотическую природу. Вторые вк.точены в синкретический текст ритуала или мнемонически связаны с устными текстами, приуроченными к данному месту и времени.

антитетичность письменности и скульптурности прекрасно иллюстри-руется библейским эпизодом столкновения Моисея и Аарона, скрижалей первого, признанных дать народу новый механизм культурной памяти ("звет"', и синкретического единства идола и ритуала (пляски), воплощающих старый тип хранения информации: '...и сошел Моисей с горы в руке его были две скрижали откровения [каменные], на которых написано было с обеих сторон, и на той и на другой стороне написано было, Скрижали были дело Божие, и письмена, начертанные


[107]

на скрижалях, были письмена Божии. И услышал Иисус голос народа шумящего, и сказал Моисею: военный крик в стране. Но [Моисеи] сказал: это не крик побеждающих и не вопль поражаемых: я слышу голос поющих. Когда же он приблизился к стану и увидел тельца и пляски, тогда он воспламенился гневом, и бросил из рук своих скрижали, и разбил их под горою. И взял тельца, которого они сделали, и сжег его в огне...'

(Исх. 32, 5-20).

Весьма любопытный материал, с точки зрения интересующей нас темы, дает диалог Платона 'Федр'. Посвященный вопросам риторского искусства, он тесно связан с проблемами мнемоники. С самого начала диалога Платон уводит Сократа и Федра за пределы городских стен Афин, для того чтобы продемонстрировать читателям связь урочищ, рощ, холмов и водных источников с воплощенной в мифах коллективной

памятью. 'Федр. Скажи мне, Сократ, не здесь ли где-то, с Илиса, Борей, по преданию, похитил Орифию?

Сократ. Да, по преданию.

Ф е д р . Не отсюда ли? Речка в этом месте такая славная, чистая, прозрачная, что здесь на берегу как раз и резвиться девушкам.

Сократ. Нет, место ниже по реке на два-три стадия, где у нас переход к святилищу Агры: там есть и жертвенник Борею'6.

Далее Сократ неожиданно предлагает собеседнику парадоксальный вывод о вреде, который причиняет памяти письменность. Общество, основанное на письменности, представляется Сократу беспамятным и аномальным, а бесписьменное - нормальной структурой с твердой коллективной памятью. Сократ рассказывает о божественном изобре-тателе Тевте, который открыл египетскому царю науки. 'Когда же дошел черед до письмен, Тевт сказал: 'Эта наука, царь, сделает египтян более мудрыми и памятливыми, так как найдено средство для памяти и мудрости'. Царь же сказал: 'Искуснейший Тевт, один способен порождать предметы искусства, а другой - судить, какая в них доля вреда или выгоды для тех, кто будет ими пользоваться. Boт и сейчас ты, отец письмен, из любви к ним придал им прямо противоположное значение. В души научившихся им они вселят забывчивость, так как будет лишена упражнения память: припоминать станут извне, доверяясь письму, по посторонним знакам, а не изнутри, сами собою. Стало быть, ты нашел средство не для памяти, а для припоминания. Ты даешь ученикам мнимую, а не истинную мудрость. Они у тебя будут многое знать понаслышке, без обучения, и будут казаться многознающими, оставаясь в большинстве невеждами, людьми трудными для общения; они станут мнимомудрыми вместо мудрых'7.

Показательно, что платоновский Сократ связывает с письмом не прогресс культуры, а утрату ею высокого уровня, достигнутого беспись-менным обществом.

Отнесенность устных текстов, циклизирующихся вокруг идолов и урочищ, к определенному месту и времени (идол функционирует - как бы 'оживает' в культурном отношении - в определенное время, которое ритуально и календарно как бы является 'его временем', и стягивает к себе локальные легенды) проявляется в совершенно различном переживании письменной и бесписьменной культурами местного лчнашяфта.

6 Платон. Соч.: В 3 т. М., 1970. Т. 2. С. 161.

7 Там же. С. 216-217.


[108]

Письменная культура тяготеет к тому, чтобы рассматривать созданный Богом или Природой мир как Текст, и стремится прочесть сообщение, в нем заключенное. Поэтому главный смысл ищется в письменном Тексте - сакральном или научном - и экстраполируется затем на ландшафт. С этой точки зрения, смысл Природы раскрывается лишь 'письменному' человеку. Человек этот ищет в Природе законы, а не приметы. Интерес к приметам расценивается как предрассудки, будущее стремятся определить из прошлого, а не на основании гаданий и пред-вещаний.

Бесписьменная культура относится к ландшафту иначе. Поскольку то или иное урочище, святилище, идол 'включаются' в культурный обиход ритуалом, жертвоприношениями, гаданиями, песнями и плясками, а все эти действа приурочены к определенному времени, - эти урочища, святилища, идолы связаны с определенным положением звезд и солнца, луны, циклическими ветрами и дождями, периодическими подъемами воды в реках и т. п. Природные явления воспринимаются как напо-минающие или предсказывающие знаки. То, что библейский бог в дого-воре с Ноем заветом поставил радугу, а Моисею дал письменные скрижали, отчетливо символизирует смену типологической ориентации на разные виды памяти.

Легко заметить, что так называемые 'народная' и 'научная' меди-цины ориентируются на два различных вида сознания - бесписьмен-ное и письменное. Нужна была проницательность и способность к само-стоятельному мышлению Баратынского, чтобы на заре века позитивизма увидеть в предрассудке и приметах не ложь и дикость, а обломки другой правды, восходящей к другому типу культуры.

Предрассудок, он обломок Древней правды - храм упал,

А руин его потомок Языка не разгадал...8

Показательно, что поэт связывает предрассудок именно с храмом - архитектурным сооружением, а не с 'надписью надгробной на непонятном языке' - образ, который нашел Пушкин для непонятного слова. Сравнение Баратынского напрашивается при размышлениях над утрачен-ным смыслом доинкских архитектурных сооружений древнего Перу.

Приведенные нами выше библейские тексты рисуют привычную для нас картину: бесписьменная и письменная культуры предстают как две сменяющие друг друга стадии - низшая и высшая.

Однако можно ли из того факта, что на знакомом нам евразийском пространстве историческое движение пошло именно по этому пути, заключать, что оно только так и могло пойти? Тысячелетнее существо-вание бесписьменных культур в доколумбовой Америке служит убеди-тельным свидетельством устойчивости такой цивилизации, а достигнутые ею высокие культурные показатели наглядно демонстрируют ее культур-ные возможности. Для того чтобы письменность сделалась необходимой, требуются нестабильность исторических условий, динамизм и непред-сказуемость обстоятельств и потребность в разнообразных семиотических переводах, возникающих при частых и длительных контактах с иноэтнической средой. В этом отношении пространство между Балканами и Северной Африкой, Ближний и Средний Восток, побережье Черного и

8 Баратынский Е. А. Указ. соч. С. 201.


[109]

Средиземного морей, с одной стороны, и горные плоскогорья Перу, долины и междугорье Анд и узкая полоса перуанского побережья представляют собой полярно противоположные исторические бассейны. В первом случае - котел постоянного смешения этносов, непрерывного перемещения, столкновения разных культурно-семиотических структур, во втором - вековая изоляция, предельная ограниченность торгово-военных контактов с внешними культурами, идеальные условия для непре-рывности культурной традиции (разрушение изоляции, как правило, сопровождается полным исчезновением той или иной древнеперуанской цивилизации). Победа письменной цивилизации в одном случае и бес-письменной в другом представляется естественной.

Однако исключительная победа письменного или устного варианта представляет собой полярный случай. Практически, видимо, приходится иметь дело с разграничениями устной и письменной сферы внутри той или иной культуры. Так, можно предположить, что в определенный период уделом письменности была хозяйственно-деловая сфера, в то время как за поэтико-сакральной оставалась область устно-ритуальная. Точно так же если хроника изначально требовала записи, то миф мог продол-жать устное бытование еще на протяжении веков.

Во второй половине XX в. вторжение в культуру средств фиксации устной речи вносит существенные сдвиги в традиционно письменную европейскую культуру, и мы, возможно, станем свидетелями интересных процессов в этой области.


[110]

К построению теории взаимодействия культур (семиотический аспект)

Выход изучения литератур за пределы национального материала был связан с мифологической школой и индоевропейским языкознанием. Импульсом явилось обнаружение поразительных фактов совпадений, наблюдавшихся на самых разных уровнях между текстами, общность между которыми до этого даже не предполагалась. В дальнейшем все сменяющие друг друга Юколы - 'школа заимствований', культурно-историческая, маровско-стадиальная и другие - посвящали свои усилия все тому же вопросу: объяснению совпадений имен, мотивов, сюжетов, образов в произведениях культурно и исторически отдаленных литератур, мифологий, народно-поэтических традиций. Эта же проблема остается в центре современных исследований. Итоговой для более чем полуторавековых поисков может считаться концепция, получившая наиболее четкое выражение в трудах В. М. Жирмунского и Н. И. Конрада.

В этих районах вопрос о сравнительном изучении литературы отлился в четкие методологические формы: проведено различие между генетиче-скими и типологическими сближениями как текстов, так и их отдельных элементов. Причем в основу положена идея стадиального единства, которая была выдвинута еще Тейлором. В ней видится возможность реализации гетевского замысла 'всемирной литературы'. В стадиальном единстве усматривается принципиальное условие, делающее возможным и тилологические сопоставления, которые производит исследователь, и нсторико-культурные 'влияния' и 'заимствования', которые он изучает. Когда Н. И. Конрад говорит о японской рыцарской культуре или китайском Ренесансе, он имеет в виду, что всемирно-исторические стадии культурного развития порождают в самых отдаленных культурных ареалах тнпологически сходные явления. 'Однако, - отмечает В. М. Жирмунский, - при конкретном сравнительном анализе исторически сходных явлений в лнтературах различных народов вопрос о стадиально-типологнческих аналогиях литературного процесса неизбежно перекре-щивается с не менее существенным вопросом о международных литератур-ных взаимодействиях. Невозможность полностью выключить это послед-нее вполне очевидна. .История человеческого общества фактически не знает примеров абсолютно изолированного культурного (а следовательно, и литературного.) развития, без непосредственного или более отдаленного взаимодействия и взаимного влияния между отдельными участками'1.

Предпосылкой таких взаимодействий является сочетание стадиального единства и 'неравномерности, противоречия и отставания', характе-ризующих, как утверждает В. М. Жирмунский, 'развитие классового общества' в условиях 'неравномерностей единого социально-истори-ческого процесса'2. Опираясь, с одной стороны, на известное положение К. Маркса о том, что 'промышленно более развитая показывает менее развитой стране лищь картину ее собственного будущего'3, а с другой,

1 Жирмунский В. М. Избр. труды: Сравн. лит-ведение: Запад и Восток. Л., 1979. С. 20.

2 Там же.

3 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 23. С. 9.


[111]

на положение академика А. Н. Веселовского о 'встречных течениях', В. М. Жирмунский формулирует положение о том, что всякое внешнее влияние представляет лишь ускоряющий фактор имманентного литератур-ного развития.

Изложенные выше краткие положения не только представляли собой в свое время значительный шаг вперед в сравнительном изучении культур, но и поныне сохраняют свою ценность. Это не означает, однако, что ограничиться ими на современном этапе развития науки представляется возможным.

Прежде всего следует отметить, что за пределами внимания исследо-вателей остается обширный круг факторов, в которых импульсом к взаимодействию оказывается не сходство или сближение (стадиальное, сюжетно-мотивное, жанровое и т. п.), а различие. Можно назвать лишь две возможные побудительные причины, вызывающие интерес к какой-либо вещи или идее и желание ее приобрести или освоить: 1) нужно, ибо понятно, знакомо, вписывается в известные мне представления и ценности; 2) нужно, ибо не понятно, не знакомо, не вписывается в известные мне представления и ценности. Первое можно определить как 'поиски своего', второе - как 'поиски чужого'. Сравнительное изучение культур до сих пор несет на себе отпечаток своей индоевропейской и мифологической 'прародины', что сказывается во всей технике выискивания элементов одинаковости. Конечно, гораздо эффективнее увидеть сходство мотивов между иранскими и кельтскими сказаниями, чем обратить внимание на тривиальный факт различия между ними. Однако, когда мы делаем следующий шаг к построению не просто стадиально-параллельных, но имманентно автономных историй отдельных культур, а ставим перед собой задачу создания истории культуры человечества, такой отбор материала подталкивает нас к ничем не доказанному выводу о том, что именно эти схождения и скрепляют разнородный материал в единое целое.

Конечно, нельзя сказать, чтобы вопрос о взаимовлиянии разнород-ных элементов не привлекал внимания. Еще В. Б. Шкловский и Ю. Н. Тынянов обратили внимание на изменение функции текстов в процессе усвоения их чужеродной культурой и в связи с этим на то, что процесс воздействия текста связан с его трансформацией4. Из этого вытекало, что даже внутри одной и той же культуры, для того чтобы стать активным участником в процессе литературной преемственности, текст должен из знакомого и 'своего' превратиться, хотя бы условно, в незнакомый и 'чужой'.

После того как Д. Дюришин показал, что между взаимодействием различных текстов внутри национальной литературы и текстами разных литератур, с точки зрения механизма контакта, существенной разницы нет5, значимость этих положений, с точки зрения компаративистики, сделалась очевидной.

Большое число конкретных сравнительных исследований строится именно на изучении трансформаций и структурных сдвигов тех или иных текстов и литературных явлений в процессе их усвоения другой традицией. Так что в этом смысле вопрос не нов. Однако в теоретическом отношении он все еще далек от выяснения. Сформулированное Д. Дюришином положение, тесно связанное с

4 См.:Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 257 и др.

5 См.: Дюришин Д. Теория сравнительного изучения литературы. М., 1979.


[112]

общими работами по теории текста, имеет весьма важное значение6. Мы постараемся дальше показать, что оно может быть значительно расширено, так, чтобы в него вошли все виды творческого мышления, от актов индивидуального сознания до текстовых взаимодействий глобального масштаба.

Однако, прежде чем подойти к этой проблеме, необходимо рассмотреть тот аспект, под которым вопрос хотелось бы подвергнуть изучению. До сих пор в центре внимания исследователей находился вопрос условий, при которых влияние текста на текст делается возможным. Нас будет интересовать другое: почему и в каких условиях в опреде-ленных культурных ситуациях чужой текст делается необхо-димым. Этот вопрос может быть поставлен и иначе: когда и в каких условиях 'чужой' текст необходим для творческого развития 'своего' или (что то же самое) контакт с другим 'я' составляет неизбежное условие творческого развития 'моего' сознания.

Всякое сознание включает в себя способность к логическим опера-циям, т. е. к трансформации некоторых исходных высказываний в соответ-ствии с определенными алгоритмами, и элементы творческого мышления. Это последнее связано со способностью трансформировать исходные высказывания некоторым однозначно не предсказуемым образом. Суще-ственную роль здесь играют аналоговые механизмы. Однако следует подчеркнуть, что эти аналогии должны быть такого рода, который исключал бы однозначную их алгоритмизацию. Вместе с тем нельзя сказать, что аналоговый механизм будет иметь здесь вероятно-стный характер. Целый ряд соображений говорит против такого предположения. Укажем хотя бы на принципиальную однократность этих интеллектуальных операций и, следовательно, несовместимость со статис-тическим моделированием, что делает разговор о вероятностном модели-ровании беспредметным. Речь, пожалуй, должна идти об 'условной эквивалентности' (значение этого понятия мы определим ниже), которая входит в данный аппарат аналогии.

Всякое сознание, видимо, включает в себя элементы и того, и другого мышления. Однако можно предположить, что научное мышление характе-ризуется преобладанием логических структур, художественное - творческих, а бытовое сознание расположится где-то посредине этой оси.

Исследование психологических механизмов творческого сознания лежит вне пределов нашей компетенции. Для целей, которые мы перед собой ставим, вполне достаточно ограничиться некоторым общим киберне-тическим моделированием интересующей нас ситуации.

Творческим сознанием мы будем именовать интеллектуальное устрой-ство, способное выдавать новые сообщения. Новыми же сообщениями мы будем считать такие, которые не могут быть выведены однозначно при помощи какого-либо заданного алгоритма из некоторого другого сооб-щения. При этом в качестве такого исходного сообщения может выступать и текст на каком-либо языке, и текст на языке-объекте, т. е. действительность, рассмотренная как текст.

Наряду со стремлением к унификации кодов и максимальному облег-чению взаимопонимания между адресатом и адресантом в механизме культуры работают и прямо противоположные тенденции. Не требует

6 Даже краткое перечисление общих работ по теории текста здесь невозможно из-за их многочисленности. Для Д. Дюришина и его концепции ближайшее значение имеют труды Я. Мукаржовского и М. Бакоша, а также работы словацких исследователей группы Ф. Микко.


[113]

доказательств, что все развитие культуры связано с усложнением структуры личности, индивидуализацией присущих ей кодирующих информацию механизмов. Процесс этот, бурно протекающий в эпохи наибольшего развития и усложнения социокультурной жизни, требует еще

объяснения.

Социокоммуникативные трудности, связанные с индивидуализацией внутренних семиотических структур отдельной личности, очевидны. Резкое понижение коммуникативности, создающее ситуацию, при которой взаимопонимание между отдельными личностями затрудняется вплоть до полной изолированности, составляет, бесспорно, социальную болезнь. Вытекающие из этой ситуации многочисленные общественные и личные трагедии не нуждаются в перечислении. Все это очевидно и хорошо согласуется с исходными положениями классической теории информации, считающей всякое изменение сообщения в процессе передачи вредным искажением, результатом вторжения шума в канале, следствием не теоретической модели коммуникации, а ее технически несовершенной реализации.

Однако представление, согласно которому мы имеем здесь дело с побоч-ным и паразитарным эффектом, противоречит всей истории культуры, которая убеждает нас в том, что индивидуализация кодов является столь же активной и постоянно действующей тенденцией, как и их генера-лизация.

Более того, в данном случае мы, видимо, сталкиваемся с более общей тенденцией развития.

Рассматривая биологическую функцию размножения и эволюцию ее механизмов в ходе биологического развития, мы обнаруживаем парал-лелизм с отмеченными выше процессами. На низших ступенях эволю-ционной лестницы размножение осуществляется с помощью деления, и, следовательно, исходный способ обладает предельной простотой и доступностью. В дальнейшем возникают половые классы, и для оплодотво-рения требуется наличие другого7, что сразу же затрудняет ту физиологическую функцию, безусловная необходимость которой для про-должения жизни, казалось бы, должна требовать предельной ее простоты и гарантированности. Следующий, еще докультурный, широко представ-ленный в зоологических сообществах этап заключается во введении избирательности: пригодной к продолжению рода оказывается не любая особь из противоположного полового класса, а какая-либо ограниченная группа или строго выделенная единица. В результате все возрастающего числа запретов еще в животном мире возникает сложное семиотическое понятие любви, которое в ходе культурного развития подвергается чрезвы-чайному опосредованию. Многие тома можно было бы посвятить тому, с помощью каких механизмов культура усложняет функцию размножения, часто создавая ситуацию практической ее невозможности (идеал платони-ческой любви, рыцарский кодекс любви, мистический эротизм ряда средне-вековых сект и т. д.). Как и в случае с коммуникацией, мы сталкиваемся с процессом прогрессирующего усложнения, приходящего в противоречие с исходной функцией. По каким-то причинам оказывается важным делать то, что необходимо сделать, не самым простым, а наиболее слож-ным образом.

7 Мы даем лишь грубо приближенную картину. На самом деле формуле 'другой из другого полового класса' предшествует просто требование 'другого': половой класс еще один, но для размножения требуется предварительное слияние с другой особью, хотя половые отличия между ними еще отсутствуют.


[114]

Если вернуться к коммуникационным процессам, то следует обратить внимание на еще один аспект. Не только усложнение кодирующих систем затрудняет однозначность взаимопонимания. В процессе культур-ного развития постоянно усложняется семиотическая структура пере-даваемого сообщения, и это также ведет к затруднению Однозначной дешифровки. Если выстроить в последовательности нарастания слож-ности текстовой структуры цепочку: сообщение уличной сигнализации - текст на естественном языке - глубокое создание поэтического таланта, то очевидно, что первое может быть только однозначно понято получате-лем сообщения, второе ориентировано на однозначное ('правильное') понимание, но допускает случаи двусмысленности, а третье в принципе исключает возможность однозначности. Мы снова сталкиваемся с коммуникативным парадоксом. Текст, представляющий собой наиболь-шую культурную ценность, передача которого должна быть высоко гарантирована, оказывается наименее приспособленным для передачи.

Имеем ли мы во всех этих случаях дело с 'техническим несовершен-ством' системы? Получает ли система как таковая какую-либо выгоду от трудности в понимании денных текстов или культурных запретов на половую функцию?

Вопросы эти, как кажется, получат удовлетворительный ответ, если мы обратим внимание на то, что передача сообщения - не единственная функция как коммуникативного, так и культурного механизма в целом. Наряду с этим они осуществляют выработку новых сообщений, то есть выступают в той же роли, что и творческое сознание мыслящего индивида.

Представим себе, что текст t1 не просто подлежит трансляции от а1 к А2 по каналу связи, а должен быть подвергнут переводу с языка L1 на язык L2. Если между этими языками существует отношение однознач-ного соответствия, то получившийся в результате перевода Т2 нельзя счи-тать новым текстом. Его вполне можно будет охарактеризовать как транс-формацию исходного текста в соответствии с заданными правилами, a T1 и Т2 могут оцениваться как две записи одного и того же текста.

Представим, однако, что перевод должен осуществляться с языка L1 на язык L', между которыми существует отношение непереводимости. Эле-ментам первого нет однозначных соответствий в структуре второго. Однако в порядке культурной конвенции - стихийно исторически сложив-шейся или установленной в результате специальных усилий - между структурами этих двух языков устанавливаются отношения условной эквивалентности. Подобные случаи в реальном культурном процессе представляют закономерное и регулярное явление. Все случаи меж-жанровых контактов (например, хорошо всем знакомые экранизации повествовательных текстов) являются частными реализациями этой закономерности.

Рассмотрим именно этот случай, поскольку непереводимость здесь будет совершенно очевидной, а настойчивые попытки, несмотря на это, осуществлять переводы такого типа у всех на памяти.

Сопоставляя язык киноповествования с нарративными словесными структурами, мы обнаруживаем глубокое различие в таких коренных принципах организации, как условность/иконичность, дискретность/ континуальность, линейность/пространственность, которые полностью исключают возможность однозначного перевода. Если в случае языков с однозначным соответствием тексту на одном языке может соответство-вать один и только один текст на другом языке, то здесь мы сталкиваемся с некоторой областью интерпретаций, в пределах которой заключено


[115]

множество отличных друг от друга текстов, из которых каждый в равной мере является переводом исходного. При этом очевидно, что если мы осуществим обратный перевод, то ни в одном случае мы не получим исходного текста. В этом случае мы можем говорить о возникно-вении новых текстов. Таким образом, механизм неадекватного, условно-эквивалентного перевода служит созданию новых текстов, то есть является механизмом творческого мышления.

Неадекватность языка, на котором а1 кодирует сообщение, и того, с помощью которого А2 осуществляет декодировку, что является неизбежным условием всякой реальной коммуникации, может быть рассмотрена в свете двух идеальных моделей. Первая будет иметь целью циркуляцию в данном коллективе уже имеющихся сообщений. С этой позиции идеальным будет тождество кодов K1 и К2, и все различия между ними будут трактоваться как вредный шум. Вторая имеет целью выработку в процессе коммуникации новых сообщений. С этой точки зрения разница между кодами будет полезным и работающим механиз-мом. Однако этот механизм по своей природе базируется на структурных парадоксах.

Основной из 'их состоит в следующем: минимальным устройством, способны-м генерирбвать новое сообщение, является некоторая коммуни-кативная цепь, состоящая из а1 и А2. Для того чтобы акт генерирования имел место, необходимо, чтобы каждый из них был самостоятельной личностью, т. е, замкнутым, структурно организованным семиотическим миром, е индивидуализированными иерархиями кодов и структурой памяти. Однако, чтобы коммуникация между а1 и А2 вообще была возможна, эти различные коды в определенном смысле должны пред-ставлять собой единую семиотическую личность. Тенденции к растущей автономии элементов, превращению их в самодовлеющие единицы и к столь же растущей их интеграции и превращению в части некоего целого и взаимоисключают, и подразумевают друг друга, образуя структурный парадокс.

В результате такого построения создается уникальная структура, в которой Каждая часть одновременно есть и целое, а каждое целое функционирует и как часть. Структура эта с двух сторон открыта непре-рывному усдожнению - внутри себя она имеет тенденцию все свои элементы усложнять, превращая их в самостоятельные структурные узлы, а в тенденции - в семиотические организмы. Извне она непрерывно вступает в контакты с равными себе организмами, образуя с ними целое более высокого уровня и превращаясь сама в часть этого целого.

Такая структура складывается в двух вариантах. С одной стороны, мы имеем дело с реальными человеческими коллективами, в которых каждая отдельная единица имеет тяготение к превращению себя в само-довлеющий и неповторимый личностный мир и одновременно включается в иерархию построений более высоких уровней, образуя на каждом из них групповую социо-семиотическую личность, которая, в свою очередь, входит в более сложные единства как часть. Процессы индивидуализации и генерализации, превращения отдельного человека во все более сложное целое и во все более дробную часть целого протекают параллельно.

С другой стороны, таким же образом строится всякий художественный текст (в несколько менее выраженном виде эта закономерность действи-тельна и для всякого нехудожественного текста). Каждая его часть имеет тенденцию в процессе искусства усложняться, образуя некоторое замкну-тое целое, и интегрироваться с другими структурами того же уровня, входя как часть в более сложные целостные образования.


[116]

Процесс этот действенен на двух уровнях. На уровне текста он может быть проиллюстрирован, например, явлением циклизации: новеллы срастаются в романы - в серии типа 'Человеческой комедии' Баль-зака или 'Ругон-Маккаров' Золя (возможны серии самых различных типов, в частности, образуемые на издательском уровне и тем не менее являющиеся для читателя вполне реальными целостностями). С этой точки зрения, возникновение понятий типа 'проза 'Отечественных записок' 1860-х гг.' или 'проза 'Нового мира' является безусловной историко-литературной текстовой реальностью (хотя может и не быть таковой для автора, для которого факт публикации в том или ином издании может иметь случайный характер). Еще более явен этот процесс в поэзии, в которой явления цикла, сборника (с такими характерными признаками единого текста, как, например, композиция), превращения всего творчества того или иного поэта, группы поэтов, поэтов целой эпохи в единый текст - явления хорошо известные.

Одновременно протекает противоположный процесс: чем обширнее роман, тем структурно более замкнута в себе глава, чем глобальнее циклизация в поэзии, тем весомее стих, слово, фонема. Искусство XX в., с его предельной глобализацией текста (текстовый 'контрапункт' эпохи) и столь же далеко зашедшей автоматизацией значимых единиц текста, их абсолютизацией и самодовлеющей самодостаточностью, - яркий тому пример.

Однако этот же процесс протекает и на уровне кодов: каждый текст многократно кодируется (двукратное кодирование - минимальная структура). Конфликт смыслообразования возникает уже не между отдельными текстовыми образованиями, а между языками, реализуемыми в тексте. Волны синкретизации различных искусств - от синкретических действ в архаических обществах до современного звукового кино, 'изобра-зительной' поэзии и т. п., с одной стороны, и предельной отделенности и самодостаточности отдельных видов искусств, образование таких замкнутых в своих законах жанров, как вестерн или детектив, с другой, - иллюстрируют двунаправленность этого процесса.

Структурный параллелизм текстовых и личностных семиотических характеристик позволяет нам определить текст любого уровня как семио-тическую личность, а личность на любом социокультурном уровне рассматривать как текст.

Смыслообразование не происходит в статической системе. Для того чтобы акт этот сделался возможным, в коммуникативную систему A1, A2 должно быть введено некоторое сообщение. В равной мере, для того чтобы некоторый биструктурный текст начал генерировать новые смыслы, он должен быть включен в коммуникативную ситуацию, в которой возник бы процесс внутреннего перевода, семиотического обмена между его подструктурами. Из этого вытекает, что акт творческого сознания - всегда акт коммуникации, т. е. обмена. Творческое сознание можно, в этом свете, определить как такой акт информационного обмена, в ходе которого исходное сообщение трансформируется в новое. Творческое сознание невозможно в условиях полностью изолированной, одноструктурной (лишенной резерва внутреннего обмена) и статической системы.

Из этого положения вытекает ряд выводов, существенных для сравнительного изучения культур и культурных контактов.

Имманентное развитие культуры не может осуществляться без постоянного притекания текстов извне. Причем это 'извне' само по себе имеет сложную организацию: это и 'извне' данного жанра или определен-ной традиции внутри данной культуры, и 'извне' круга, очерченного


[117]

определенной метаязыковой чертой, делящей все сообщения внутри дан-ной культуры на культурно-существующие ('высокие', 'ценные', 'культурные', 'исконные' и т. п.) и культурно-несуществующие, апокри-фические ('низкие', 'неценные', 'чужеродные' и т. п.). Наконец, это чужие тексты, пришедшие из иной национальной, культурной, ареальной традиции. Развитие культуры, как и акт творческого сознания, есть акт обмена и постоянно подразумевает 'другого' - партнера в осуществ-лении этого акта.

Это вызывает к жизни два встречных процесса. С одной стороны, нуждаясь в партнере, культура постоянно создает собствен-ными усилиями этого 'чужого', носителя другого сознания, иначе кодирующего мир и тексты. Этот создаваемый в недрах культуры - в основном по контрасту с ее собственными доминирующими кодами - образ экстериоризируется ею вовне и проецируется на вне ее лежащие культурные миры. Характерным примером могут служить этнографиче-ские описания европейцами 'экзотических' культур (куда в определенные моменты истории попадает и русская) или описание Тацитом быта германцев. С другой стороны, введение внешних культурных структур во внутренний мир данной культуры подразумевает установление с нею общего языка, а это, в свою очередь, требует их интериоризации. Для того чтобы общаться с внешней культурой, культура должна интериоризиро-вать ее образ внутрь своего мира. Процесс этот неизбежно диалектически противоречив: внутренний образ внешней культуры обладает языком общения с культурным миром, в который он инкорпорирован. Однако эта коммуникативная легкость связана с утратами определенных, и часто наиболее ценных как стимуляторы, качеств копируемого внешнего объекта. Приведем пример. Поэтическое явление Пушкина было воспри-нято литературой и читателем начала 1820-х гг. как нечто небывалое и новаторское. Освоение этого явления потребовало создания в читатель-ском сознании 'образа Пушкина'. Образ этот стал в дальнейшем само-стоятельным фактом литературы. Находясь между Пушкиным как реаль-ным и динамическим литературным явлением и читательским сознанием, он играл двоякую роль: истолковывал и 'переводил' мир Пушкина, т. е. способствовал пониманию, и упрощал, снимая все новое, динамическое и в него не укладывающееся, т. е. порождал непонимание. Этот 'двойник' Пушкина не был статичен: реальное творчество и жизненное поведение поэта его постоянно, хотя он этому и сопротивлялся, трансформировали. Но и он влиял на поведение и творчество реального Пушкина, заставляя его часто вести себя 'как Пушкин'. После смерти поэта этот образ проявил способность к росту и выдающуюся культурную активность.

Двойственная роль интериоризированного образа, от которого тре-буется, чтобы он был переводим на внутренний язык культуры (т. е. не был бы 'чужим') и был 'чужим' (т. е. не был бы переводим на внутренний язык культуры ) порождает коллизии большой сложности, а порой и отме-ченные печатью трагизма. Так, проблема контроверзы Россия - Запад породила тип русского западника. Эта фигура во внутренней культурной коллизии выполняла роль 'представителя' Запада. О ней судили в соот-ветствии со своим пониманием Запада, и о Западе судили, глядя на западников. Но русский западник был очень мало похож на реального человека Запада своей эпохи и, как правило, очень плохо знал Запад: он конструировал его по контрасту с наблюдаемой им русской действи-тельностью. Это был идеальный, а не реальный Запад. Не случайно славянофилы и другие традиционалисты и сторонники национальной самобытности часто были людьми, получившими образование в немецких


[118]

университетах, моряками-англоманами, как Шишков, Шихматов-Ширинский, дипломатами, всю жизнь прожившими за границей, как Тютчев или Константин Леонтьев, а некоторые русские сторонники западного просве-щения никогда не бывали в Eвропе, как Пушкин, или, попав в нее, оказывались ей совершенно чужды, как Белинский. Столкновение русского западника с реальным Западом, как правило, сопровождалось столь же трагическим разочарованием, как и столкновение их противников с реальной русской действительностью. И тем не менее культурное переживание Россией запредельного культурного контекста невозможно без таких явлений в ее внутренней структуре.

Существенную сторону культурного контакта имеет наименование партнера, которое равнозначно включению его в 'мой' культурный мир, кодирование 'моим' кодом и определение его места в моей картине мира. По аналогии могут рассматриваться идентификация определенных жанров чужой литературы с привычными жанровыми представлениями, дешифровка чужого культурного поведения в системе привычных кодов или условное отождествление различных литературных форм (например, установление относительной адекватности русского и французского александрийского стиха при взаимных переводах поэтических текстов).

Однако возможно и противоположное: переименование себя в соответ-ствии с наименованием, которое мне дает внешний партнёр по коммуни-кации. Подобные явления характерны для полемики: кличка, полемически даваемая противником, узурпируется и включается в 'свой' язык, соответственно теряя уничижительную и приобретая положительную оценку. Всякая полемика требует общего языка между противниками - в данном случае таким языком становится Язык противника, но одно-временно он подвергается культурной аннексии, что влечет за собой семиотическое обезоруживание другой стороны. Так, например, само-называние школы Белинского 'натуральная школа' было изобретено 'Северной пчелой' Булгарина и использовалось сначала как унижающая кличка8. В ходе полемики противники обменялись оружием, и кличка сделалась лозунгом (ср.: 'Да, скифы - мы! Да, азиаты - мы...' А. Блока). Явление это хорошо известно в истории этнонимов.

И история культурного самоопределения, номинации и очерчивания границ субъекта коммуникации, и процесс конструирования его контрагента - 'другого' - являются одной из основных проблем семио-тики культуры. Однако необходимо подчеркнуть самое главное: динамизм сознания на любых культурных его уровнях требует наличия другого сознания, которое, самоотрицаясь, перестает быть 'другим' - в такой же мере, в какой культурный субъект, создавая новые тексты в процессе столкновения с 'другим', перестает быть собою. Разделить взаимодей-ствие и имманентное развитие личностей или культур можно только умозрительно. В реальности' это диалектически связаные и взаимо-переходящие стороны единого процесса.

Представление о том, что тот или иной текст усваивается из внешнего контекста потому, что он оказался исключительно своевременным с точки зрения имманентного развития данной литературы, широко распростра-нено. Оно питается соображениями двоякого порядка. С одной стороны, исторический процесс, рассматриваемый с провиденционалистской или финалистической точки зрения, мыслится как направленный к некоторой

8 Мордовченко Н. И. В. Белинский и русская литература его времени М.; Л., 1950. С. 225.


[119]

определенной, известной исследователю точке. Само предположение о том, что он мог иметь в себе какие-то коренные возможности иного типа, оставшиеся нереализованными, не допускается. С этой точки зрения можно считать, что, например, русская литература еще при своем зарож-дении имела единственную возможность: прийти в XIX в. к Толстому и Достоевскому. Тогда мы можем сказать, что Байрону или Шиллеру, Руссо или Вольтеру было исторически предопределено сыграть роль катализаторов в этом процессе. Мало кто решился бы на подобное утверждение, хотя очень многие рассуждают так, словно они исходят из такой предпосылки. С другой стороны, делается гораздо более естественное предположение: исследователь рассматривает реально слу-чившееся как единственно возможное, закономерность выводится из факта (следует напомнить, что историк культуры почти всегда оперирует фактами уникальными, не поддающимися вероятностно-статистической обработке или же столь малочисленными, что такая обработка оказы-вается весьма ненадежной). В результате, выделив какой-либо факт культурного контакта (например, влияние творчества Байрона на русских романтиков), исследователь под этим углом зрения рассматривает предшествующий исторический материал, который естественно выстраи-вается при этом таким образом, что влияние Байрона оказывается неизбежным звеном, к которому сходятся все нити. Воздействие исследо-вательского метаязыка на материал воспринимается как вскрытие имма-нентной закономерности культурного процесса.

При этом упускается из виду одно общее соображение: если смысл каждого культурного контакта в том, чтобы восполнить недостающее звено и ускорить эволюцию культуры в предопределенном направлении, то с ходом исторического развития избыточность культурной структуры должна прогрессирующе возрастать (что молчаливо и предполагается в концепции 'молодых', богатых внутренними возможностями, и 'старых', уже их исчерпавших, культур - концепции, имеющей лишь поэтическую, но отнюдь не научную ценность). И каждый факт культур-ного контакта должен увеличивать эту избыточность, в результате чего предсказуемость культурного процесса в ходе исторического его развития должна неуклонно возрастать. Это противоречит как реальным фактам, так и общему соображению о ценности культуры как информационного механизма.

На самом деле наблюдается прямо противоположный процесс: каждый новый шаг культурного развития увеличивает, а не исчерпывает информационную ценность культуры и, следовательно, увеличивает, а не уменьшает ее внутреннюю неопределенность, набор возможностей, которые в ходе ее реализации остаются неосуществленными. В этом процессе роль обмена культурными ценностями выглядит приблизительно так: в систему с большой внутренней неопределенностью вносится извне текст, который именно потому, что он текст, а не некоторый голый 'смысл' (в значении Жолковского-Щеглова), сам обладает внутренней неопре-деленностью, представляя собой не овеществленную реализацию некото-рого языка, а полиглотическое образование, поддающееся ряду интер-претаций с позиции различных языков, внутренне конфликтное и способ-ное в новом контексте раскрываться совершенно новыми смыслами.

Такое вторжение резко повышает внутреннюю неопределенность всей системы, придавая скачкообразную неожиданность ее следующему этапу. Однако, поскольку культура - самоорганизующаяся система, на мета-структурном уровне она постоянно описывает самое себя (пером критиков, теоретиков, законодателей вкуса и вообще законодателей) как нечто одно-


[120]

значно предсказуемое и жестко организованное. Эти метаописания, с одной стороны, внедряются в живой исторический процесс, подобно тому как грамматики внедряются в историю языка, оказывая обратное воз-действие на его развитие. С другой стороны, они делаются достоянием историков культуры, которые склонны отождествлять такое метаописание, культурная функция которого и состоит в жесткой переупорядоченности того, что в глубинной толще получило излишнюю неопределенность, с реальной тканью культуры как таковой. Критик пишет о том, как литературный процесс должен был бы идти. Буало устанавливает нормы именно потому, что процесс идет иначе, а нормы нарушаются (иначе эти писания теряли бы всякий смысл), а историк предполагает, что перед ним - описание реального процесса или, по крайней мере, его господствующего облика. Ни один историк юридического быта из факта повторных запрещений взяток правительством России XVII в. не сделает вывода о том, что взятки исчезли, а напротив, предположит, что в реальной жизни они были широко распространены. Однако историк литературы считает себя вправе предполагать, что предписания теоретиков выполня-лись писателями строже, чем уголовные законы - чиновниками. Мета-описания культурой самой себя - для нее самой не скелет, осново-полагающий остов, а один из структурных полюсов, для историка же - не готовое решение, а материал для изучения, один из механизмов культуры, находящийся в постоянном борении с другими ее механизмами.


[121]

Проблема византийского влияния на русскую культуру в типологическом освещении

Исходными предпосылками предлагаемой работы будут следующие поло-жения: 1) строго имманентное, ограниченное исключительно националь-ными рамками истолкование той или иной культуры возможно лишь при рассмотрении исторически кратких отрезков ее развития; 2) противо-поставление внутренних механизмов развития и внешних 'влияний' возможно лишь как умозрительное отвлечение. В реальном историческом процессе оба эти явления взаимосвязаны и представляют собой разные проявления единого динамического процесса.

Всемирно-исторический процесс подчинен законам пульсации. Гегель во введении к 'Философии истории', отмечая, что изменение представляет собой основной закон истории, продолжал: 'Но ближайшим определе-нием, относящимся к изменению, является то, что изменение, которое есть гибель, есть в то же самое время возникновение новой жизни, что из жизни происходит смерть, и из смерти жизнь'1. Развивая эту мысль, Гегель указал на 'эстафетность' как исторический закон, на то, что перерыв в одной историко-культурной традиции влечет за собой передачу ее достижений другой, в то время как питание своими собственными плодами может вести к самоотравлению культуры: 'Жизнь народа ведет к созреванию плода, так как его деятельность клонится к тому, чтобы осуществить его принцип. Однако этот плод не падает обратно в недра того народа, который его породил и дал ему созреть, наоборот, он становится для него горьким напитком. Он не может отказаться от него, потому, что он бесконечно жаждет его, однако отведывание напитка есть его гибель, но в то же время и проявление нового принципа'2. Процитиро-ванные выше слова полностью укладываются в гегелевскую концепцию абсолютного духа. Однако они одновременно представляют собой точное наблюдение обширного ума, пытавшегося, вслед за Гердером, охватить взглядом всю мировую историю.

Попытаемся подойти к этому вопросу с более современных позиций. Следует сразу же оговорить, что слово 'диалог' употребляется нами в специфическом значении, отчасти потому, что более точного эквивалента рассматриваемому явлению подобрать не удалось. В отличие от обычного представления о диалоге, в данном случае 'ответ' может быть адресован совсем другой культуре, чем та, которая была его активным возбудителем. Существенными в изучаемом явлении будут другие признаки: во-первых, то, что в ходе межкультурного общения потоки текстов меняют свое направление; во-вторых, в момент перелома в направлении потока тексты переводятся с 'чужого' языка (в широком семиотическом значении понятия 'язык') на 'свой'. Одновременно они подвергаются разно-образной трансформации по законам воспринимающей культуры. В-третьих, процесс этот имеет лавинообразный характер: ответный поток текстов всегда значительно превосходит мощностью и культурным значением провоцирующее его воздействие. В этом отношении понятие

1 Гегель Г. В. Ф. Философия истории // Соч.: В 14 т. М.; Л., 1935. Т. 8. С. 69-70.

2 Там же. С. 75.


[122]

диалога, вводимое нами, не всегда соответствует принятому в лингвистике его содержанию, приближаясь к моделям общения при разноязычных контактах3.

Вместе с тем неточное и дискредитированное понятие 'влияния' уместно заменить словом 'диалог', ибо в широкой исторической перспективе взаимодействие культур всегда диалогично. Это позволяет напомнить абстрактную схему диалога, в условиях, когда первый из его участников ('передающий') обладает большим запасом накопленного опыта (памяти), а второй ('принимающий') заинтересован усвоить себе этот опыт.

Первой чертой всякого диалога является попеременная активность передающего и принимающего. В то время, когда один из участников диалога осуществляет передачу некоторых текстов, другой соблюдает паузу и находится на приеме. Второй чертой является выработка общего языка общения. Процесс этот делится на этапы. Сначала наблюдается односторонний поток текстов, которые откладываются в памяти принимающего, причем память на этом этапе фиксирует также тексты на чужом, непонятном языке (например, усвоение ребенком, погруженным в ино-язычную среду, новой лексики или накопление в книгохранилищах некоторой молодой культуры текстов; поступающих из транслирущего их культурного центра). Следующим этапом является овладение чужих языком и свободное им пользование, усвоение правил порождения чужих текстов и воссоздание по этим правиламаналогичных. им новых. Затем наступает критический момент: чужая традиция коренным образом трансформируется на основе исконного семиотического субстрата 'принимающего'. Чужое становится своим, трансформируясь и часто коренным образом меняя свой облнк. В этотмомент роли могут меняться: прини-мающий становится передающим, а первый участник диалога переходит на прием, впитывая поток текстов, текущий уже в обратном направ-лении.

Примером полного цикла (а реально-исторически далеко не всегда цикл осуществляется полностью) может быть взаимодействие итальянской и французской культур ХVI-ХVII вв. Период Ренессанса был временем, когда итальянская культура занимала в Европе доминирующее поло-жение. Не только итальянское искусство и итальянская наука, но и италь-янские принцессы и королевы и итальянские банковские дома украшали столицы Европы. При дворах говорили по-итальянски, и модники пере-нимали итальянские моды. Итальянские ювелиры и итальянские карди-налы, Бенвенуто Челлини, Мазарини, Кончини, вся свита Марии Медичи как бы воплощали своими лицами разные грани итальянского влияния. Усвоение огромного числа разножанровых текстов, сопровождавшееся - это также важная типологическая черта - стремлением преодолеть итальянское влияние, обратившись к национальным корням культуры, в том числе к античности, минуя итальянское посредство4, и растущей не-приязнью к итальянскому засилью, привело к кульминационному пово-роту: ренессансная культура была национализирована и на сто лет расцвела французским классицизмом и Просвещением. Теперь после-довало мощное воздействие французской культуры, французских идей и

3 Newson ]. Dialogue and Development // Action, Gesture and Symbol: The Emergence of Language / Ed. by A. Lock. London; New York; San Francisco, 1978.

4 Прямое обращение к античности непосредственно отражало традицию итальянских гуманистов, но субъективно могло переживаться как противодействие 'итальянизму'.


[123]

французской философии на Италию. Последней репликой в этом диалоге было вторжение в Италию Наполеона.

То, что диалог культур сопровождается нарастанием неприязни принимающего к тому, кто над ним доминирует, и острой борьбой за духовную независимость, - важная типологическая черта, и мы еще бу-дем иметь возможность к ней вернуться.

Среди других типологических черт культурного диалога важно отметить, что отношение диалогического партнерства в принципе асимметрично. В начале диалога доминирующая сторона, приписывая себе центральную позицию в культурной ойкумене, навязывает прини-мающим положение периферии. Эта модель усваивается ими, и они сами себя оценивают подобным образом (одновременно приписывая себе признаки новизны, молодости, позицию 'начинающих'). Однако по мере приближения к кульминационному моменту 'новая' культура начинает утверждать свою 'древность' и претендовать на центральную позицию в культурном мире. Не менее существенно, что, переходя из состояния принимающего в позицию передающего, культура, как правило, выбра-сывает значительно большее число текстов, чем то, что она впитала в прошлом, и резко расширяет пространство своего воздействия. Так, мавритано-испанское воздействие оплодотворило культуру на относительно небольшой территории Прованса. Зато ареал культурного влияния провансальской поэзии охватил обширные пространства и отличался скачкообразным ростом энергетического воздействия. Анало-гичным образом влияние провансальской и неаполитано-сицилийской поэтических школ привело в движение поэзию небольшой Флоренции, а последовавший затем литературный взрыв имел уже общеевропейское значение. Это, в частности, доказывает, что вторжение внешних текстов играет роль дестабилизатора и катализатора, приводит в движение силы местной культуры, а не подменяет их. Поэтому при описании под другим углом зрения влияниями можно и пренебречь, подобно тому как, запи-сывая абстрактную формулу реакции, мы не вписываем в нее, однако, катализаторов, без которых реальный процесс не осуществляется.

При всей типологической общности разнообразных диалогов культур каждый из них протекает своеобразно в соответствии с историко-национальными условиями. Это следует подчеркнуть, когда мы говорим о византийско-русском диалоге Киевской эпохи. Здесь мы обнаруживаем и черты типологической общности с разнообразными случаями диалогов культур, и признаки своеобразия, окрашивающего именно эту историче-скую коллизию.

На промежутке исторического пространства между Х и XX вв. русская культура дважды пережила интересующую нас ситуацию, причем типо-логическое сопоставление этих случаев позволяет сделать не лишенные смысла выводы. Это русско-византийскнй диалог, начатый крещением Руси, и диалог Россия-Запад, начатый Петром I.

В обоих случаях начальная ситуация ознаменовалась страстным порывом к другому культурному миру, накопленные которым культурные сокровища казались светом, исходящим из сверкающего центра. Соответ-ственно своя позиция представлялась как царство тьмы и одновременно - началом пути. Характерно, что слово 'просветитель' в равной мере применялось к святителям, приносящим свет истинной веры в языческие земли ('всея Руси просветителю, крещением просветил еси всех нас', - говорил Илларион Владимиру), и к служителям Разума в XVIII в. Феофан Прокопович в трагикомедии 'Владимир' недвусмысленно уподоблял Петра равноапостольному 'просветителю' Руси. Причем


[124]

параллель эта вкладывалась в уста апостола Андрея, имя которого связывало Киевскую Русь и Петербургскую Россию5.

То, что петровские преобразования осмыслялись в кругу приверженцев как второе крещение Руси, а сам Петр - как новый Владимир, свидетельствует и знаменательное совпадение: в трагикомедии 'Влади-мир' Феофан Прокопович вкладывает в уста языческого жреца слова, защищающие status quo от каких-либо перемен:

Непотребна измъна, идъже ни мало

Зла не обрьтается. В нашем же уставь

Кий порок есть?6

В 1721 г. он же в 'Слове при начатии Святейшего Правительствующего Синода в присутствии его имп. величества Петра Первого' повторил ту же мысль, но приписал ее уже не противникам крещения Руси, а неприятелям сближения с Западом: 'Но о пагубных времен наших! суть и мнози суть, котории всепагубным безпечалием учения, проповеди, наставления Христианския, то есть единый свет стезям нашим, отвергати не стыдятся, к чему де нам учители, к чему проповедники? (...) у нас, слава Богу! все хорошо, и не требуют врача, но болящии (...). Какий бо у нас мир? какое здравие наше? До того пришло, что всяк, хотя бы пребеззаконейший думает о себе быти честна и паче прочиих святейша, как френетик: то наше здравие'7. Параллелизм форм диалога культур тем более примечателен, что в одном случае речь шла о создании здания культуры на конфессиональной основе, а в другом - на ее обмирщении, разрушении конфессиональной основы и создании культуры полностью светской.

Реальный исторический процесс образуется многими факторами и про-текает на нескольких структурных глубинах. Типологические формы схождений и диалогов культур составляют лишь один из них. Законы социального развития, переплетения политических и дипломатических интересов, войны, религиозные движения, участвуя в том же процессе, равно как и все разнообразие других факторов, вплоть до индивидуальных характеров участников событий, причудливо пересекаясь, избавляют историческое движение от мертвого автоматизма и придают ему непредсказуемый характер. Поэтому типологические модели повторяются, никогда не повторяясь, т. е. повторяются лишь на определенном уровне абстракции.

Самые тесные контакты в военной, политической или других сферах не приводят к культурному воздействию, если отсутствует диалогиче-ская ситуация. Так, например, Русь испытала влияние приемов татаро-монгольской дипломатии или же в истории Польши были периоды подлинной моды на турецкое оружие и покрой одежды, однако ситуации культурного диалога (при длительности и близости фактических связей)

5 См.: Лотман Ю. М., Успенский Б. А. Отзвуки концепции <Москва - третий Рим' в идеологии Петра Первого: (К проблеме средневековой традиции в куль-туре барокко) // Художественный язык средневековья. М., 1982. С. 240-241; Лотман Ю. М., Успенский Б. А. Роль дуальных моделей в динамике русской культуры (до конца XVIII века) // Труды по рус. и слав. филологии. Тарту, 1977. Т. 28. (Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Вып. 414); Виленбахов Г. В. Основание Петербурга и императорская эмблематика // Семиотика города и городской культуры. Тарту, 1984. С. 48-53. (Труды по знаковым системам. Т. 18; Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Вып. 664).

6 Прокопович Ф. Соч. М.; Л., 1961. С. 178.

7 Прокопович Ф. Слова и речи... Спб., 1765. Т. 2. С. 66-67.


[125]

ни в том, ни в другом случае не получилось. Вместе с тем напрасно полагать, что ситуация диалога подразумевает приязненные отношения народов, их реальное сближение. Скорее всего, имеет место (и этот странный факт достоин внимания) нечто прямо противоположное. Уже начиная с культурной истории Рима можно отметить, что однонаправ-ленный поток греческих текстов, вкусов, культурных навыков, учителей в Рим сопровождался ростом неприязни к грекам, крайне низкой их ценностной характеристикой в системе римской культуры. Ситуация, при которой в реальном общении передающий оказывается рабом или вольно-отпущенником, а принимающий - потомком древнего влиятельного рода, глубоко символична.

В этом отношении инвариантна такая схема: передающая сторона занимает доминирующую позицию в диалоге по праву некоторого ценного культурного опыта, исторически ею накопленного или полученного в свою очередь от каких-либо других партнеров в предшествующих контактах. Тогда диалогическая ситуация потенциально может получать двойную интерпретацию. С точки зрения передающего, он транслирует свое богатство и принципиально не делает отличия между авторитет-ностью передаваемых им текстов и своим собственным авторитетом в реальных исторических, политических и житейских ситуациях. С точки зрения принимающего, передающий может рассматриваться как времен-ный - и часто недостойный - хранитель доставшихся ему духовных ценностей. В этом случае высокая оценка получаемых текстов не только не противоречит, а подразумевает низкую оценку тех, от кого они полу-чены. А сам факт получения рассматривается как обретение идеями их подлинно достойного места.

Это 'бунт периферии против центра' культурного ареала (семиосферы8). Наглядным примером может служить схема циркуляции идей Просвещения в пространстве: Франция - европейская периферия (Италия, Германия, Польша, Россия и т. д.). Рассмотрим для краткости русский аспект. Идеи Просвещения первоначально воспринимаются именно как французские идеи, идеи, высказанные философами-энцикло-педистами на французском языке, на страницах французских книг. Одновременно это будет 'la langue de 1'Europe'9, язык европейской образованности, как выразится Пушкин в письме к Чаадаеву еще в 1831 г. Всякий, кто претендует 'в просвещении стать с веком наравне', должен читать сочинения французских просветителей в подлиннике, черпать непосредственно из источника. Когда ничем не примечательный молодой человек Г. Винский в 1770-е гг. был сослан в Уфу и вынужден был там учительствовать, то ученица его, 15-летняя Наталья Левашова, через 'два года понимала столько французский язык, что труднейших авторов, каковы: Гельвеций, Мерсье, Руссо, Мабли, переводила без словаря'10. Достойно внимания и то, что всех этих авторов можно было достать в далеких оренбургских степях (сам Винский зачитывался Вольтером, в котором находил 'смелые истины'), и то, что подобный подбор учебной литературы никому не казался странным.

Однако очень скоро новые идеи 'чужих' делаются 'своими', национа-лизируются и вызывают к жизни русские тексты просветительского

8 Лотман Ю. М. О семиосфере // Структура диалога как принцип работы семиотического механизма. Тарту, 1984. (Труды по знаковым системам. Т. 17; Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Вып. 641).

9 Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 16 т. М., 1941. Т. 14. С. 187.

10 Винский Г. С. Записки: Мое время. Спб., б. г. С. 139.


[126]

типа. Более того, идеи Просвещения начинают восприниматься как вечные истины, естественные и общечеловеческие, им начинают искать корни в национальной культуре. Если первоначально господствовало стремление 'сжечь все, чему поклонялся, и поклониться всему, что сжигал', то теперь истину находят не в 'новом' и 'чужом', а в 'исконном' и 'своем'. 'Человека природы' стремятся найти в русском крестьянине. Его сближают с гармоническим идеалом античности, воплощением благородных возможностей природы человека. Французская же культура предстает в облике развращенной цивилизации маркизов, она заклеймлена пороками и предельно удалена от Природы. Соответственно разные литературы Европы будут противопоставлять парижскому щеголю духовное здоровье швейцарского пастуха, крестьянской девушки Луизы (Фосс), полного чистоты и энергии немецкого юношу (Шиллер), русскую крестьянку Анюту (Радищев). Просветительские идеи (особенно в их руссоистском варианте) обернутся идеализацией местной патри-архальной традиции и волной антифранцузских настроений.

То, что момент, когда принимавший поток текстов вдруг меняет его направление и становится их активным транслятором, сопровождается вспышкой национального самосознания и ростом враждебности к доми-нировавшему прежде участнику диалога в конкретных исторических обстоятельствах может объясняться политическими или даже военными претензиями последнего на руководящую роль вне сферы культуры. Однако это не обязательно. Греки, покоренные римлянами, не угрожали военной мощи и независимости Рима, итальянцы, вызвавшие в исходе Ренессанса всеобщую ненависть в Европе (особенно в Германии), сами часто делались жертвой агрессии с севера, которому никогда не угрожали; антифранцузские настроения в русской литературе проявились задолго до Великой французской революции и тем более до наполеоновских войн. Они были вызваны не французской угрозой, а французским влиянием. Когда французские батальоны начали маршировать по полям Европы, антифранцузская публицистика могла уже опереться на солидную традицию.

Аналогичные процессы мы наблюдаем и в растянувшемся на несколько веков русско-византийском диалоге. Принятое из Византии христианство сделалось основой для исключительно интенсивного потока текстов, в буквальном смысле хлынувшего на Русь. Правда, картина здесь несколько усложнялась тем, что загоревшиеся от византийского факела южнославянские культуры уже вступили в стадию активного создания собственных текстов, так что Русь получала как бы двойной' их поток. Однако культурным и конфессиональным центрам ареала, бесспорно, оставалась Византия. Тем более интересно уже отчетливое к XI в. стрем-ление отделить христианство от 'греков', представить его как бы непосредственно полученным от апостола Андрея или результатом военной победы над греками. Характерно утверждение, что руссая грамота, наряду с русской верой, имеет богооткровенную природу и независима от греческих образцов: 'Се же буде въдомо всьми языкы и всьми людми яко русскый языкъ ни откуду же пpia въры сеа святыа, и грамота русскаа ни кым же явлена, но токмо сам-ьм богомъ въседеръжи-телемъ отцемъ, и сыномъ и святымъ духомъ. Владимиру ду.чъ святый въдохнулъ вьру пр!ати, а крещеше от грекъ и прочш нарядъ церковныи. А грамота русскаа явилася, богом дана, в Корсуни русину, от нея же научися философ Константина и оттуду сложивъ и написавъ книгы русскымъ языкомъ (...). Тъи же мужъ русин живяше благоверно, постом и добродьтел1ю в чистьи вьрь, единъ уединивъся, и тъй единъ от русскаго



[127]

 

языка явися прежде крест1анъ, невъедо никым же, откуду есть'11. Эпизоды поставления митрополитами Иллариона и Митяя, имея конкрет-ные политические причины, одновременно ясно проявляли дух недоверия 'хытрости' греков.

Типологические параллели убеждают, что интенсивное усвоение чужих текстов дает на следующем витке мощный выброс собственных в окру-жающее культурное пространство. Так, русский XVIII в. стал неизбежной основой следующего этапа - эпохи русского романа XIX в., положившего начало потоку культурного воздействия России на Запад. Русско-византийский диалог такого витка не дал. Это явилось результатом двойного нарушения 'нормального' развития сил в культурном ареале. К XII в. Киевская культура, видимо, вполне созрела к тому, чтобы сделаться активным транслятором в романском культурном пространстве. 'Слово о полку Игореве' - убедительное тому свидетельство. Однако вторжение татаро-монголов сорвало эту возможность. В другой раз аналогичная ситуация начала складываться в XIV-XV вв. Но и на этот раз взятие Царьграда турками разрушило всю структуру культурного пространства, а концепция 'Москва - третий Рим' определила принци-пиальную монологичность культурной ориентации. Накопленная в резуль-тате русско-византийского диалога культурная энергия, сложно трансфор-мируясь, вошла в дальнейшем как часть в культурный взрыв XVIII в.

Пример японской культуры показывает, что состояние глубокой самоизоляции может сменяться исключительно бурно протекающей диалоговой ситуацией, дающей на завершительной стадии почти вулкани-ческую деятельность по созданию новых текстов и выбросу их в окру-жающую семиосферу. Однако типологически возможны и реально даны в истории мировой культуры также и культуры с тяготением к размытости границ и, следовательно, к относительно спокойному протеканию всего процесса. Здесь диалоговая ситуация может охватить не всю культурную толщу, а какой-либо пласт, возможно одновременное протекание разных (нескольких) диалогов с разной культурной ориентацией и не синхрони-зированных по переживаемым участниками стадиям.

Русская культура, видимо, характеризуется сменой периодов самоизо-ляции, во время которых создается равновесная структура с высоким уровнем энтропийности, эпохами бурного культурного развития, повыше-нием информативности (непредсказуемости) исторического движения. Субъективно периоды равновесных структур переживаются как эпохи величия ('Москва - третий Рим') и метаструктурно, в самоописаниях культуры, склонны отводить себе центральное место в культурном универсуме. Неравновесные, динамические эпохи склонны к заниженным самооценкам, помещают себя в пространстве семиотической и культурной периферии и отмечены стремлением к стремительному следованию, обгону культурного центра, который предстает и как притягательный, и как потенциально враждебный.

Как мы видим, ситуация русско-византийского диалога XI в. типологи-чески повторяется.

Характерная параллель: на Руси пользовались популярностью слова Черноризца Храбра, который обосновывал превосходство в святости славянского языка над греческим тем, что греческий создавался язычни-

11 Бодянский О. Кирилл и Мефодий. Собрание памятников до деятельности Св. первоучителей и просветителей славянских племен относящихся // Чтения в имп. Обществе истории и древностей российских при Моск. ун-те. М., 1863. Кн. 2. С. 31.                        .          .


[128]

ками, а славянский - святыми апостолами; в начале XIX в. Шишков, основываясь на просветительском (уже - руссоистском) противо-поставлении Природы и Истории, естественного и искусственного, утверждал превосходство русского языка над французским, поскольку русский язык - 'природный' и 'первообразный', а французский - 'искусственный', образованный на основе латыни путем ее 'порчи'. В обоих случаях некоторый идейный принцип (святость в одном случае, близость к природе - в другом) отвлекается от своего реального источника и противопоставляется ему. При этом характерно, что при глубочайшем различии ситуаций Русь-Византия и Россия- Франция в обоих случаях церковнославянский язык приравнивается к русскому, а греческий и французский оказываются в функциональном соответствии.

При известных ограничениях можно было бы указать на третий аналогичный цикл, правда, имевший менее всеохватывающий характер и протекавший в убыстренные исторические сроки. Когда Брюсов в 1894-1895 гг. притупил к изданию сборников 'Русских символистов', это прозвучало как еще одно открытие Европы. Сознательный разрыв с традицией русской культуры и подчеркнутый 'европеизм' открыли двери для новой волны вторжений инокультурных текстов. Однако стоило движению достигнуть своей кульминации, как начался знакомый нам процесс восстановления прерванных связей и 'поисков корней', который закономерно привел к 'На поле Куликовом' Блока, 'Скифам' и 'скифству', евразийству и антиевропеизму Маяковского (с типичным представлением о том, что именно Россия есть подлинная родина евро-пейских идей, а Европа их исказила) и церковнославянизмам Хлебникова. Это последнее - устойчивое волновое возрождение церковнославянской стихии русского языка - особенно показательно. Оно свидетельствует, что древнейшие диалоги культур особенно значимы. Они как бы стано-вятся моделями всех последующих контактов этого рода.

Из сказанного с очевидностью следует, во-первых, то, что самые резкие внешние текстовые вторжения в основном играют роль катализаторов: они не меняют внутреннюю динамику развития культуры, а выводят из состояния дремотного равновесия (т. е. энтропии) ее внутренние потенции, которые без такого вторжения могут или пребывать в состоянии взаимно тормозящего равновесия, или развиваться крайне медленно. Во-вторых, нельзя не заметить, что энергия потока поступающих извне текстов значительно ниже, чем ответного выброса. То, что приняла культура Флоренции в предренессансный период, ни количественно, ни качественно не может быть сопоставлено с тем, что она излучила в эпоху Возрождения, хотя принимала культурную энергию целых регионов, а у трансляции стоял один, территориально небольшой, город. То же самое можно сказать и о потоке текстов, принятых русской культурой XVIII в., и энергии излучения ее в XIX в. Можно также заметить, например, обратясь к третьему из названных нами примеров, что именно в тот момент, когда русская культура стала подчеркнуто противопоставлять себя Западу, она приобрела в глазах Запада особый интерес.

Процесс энергетического возрастания при переходе от приема к выбросу свидетельствует, что повторяемость в истории не есть топтание на месте, а отражает синусоидно-волнообразный и пульсирующий характер посту-пательного движения. Наконец, следует отметить, что мы сознательно схематизировали картину, рассматривая лишь глобальные диалоги культур, между тем как реально действуют и частные - в разных культурных сферах аналогичные - контакты, исключительно усложняю-щие общую картину.

 


[129]


ТЕКСТ КАК СЕМИОТИЧЕСКАЯ ПРОБЛЕМА

Семиотика культуры и понятие текста

В динамике развития семиотики за последние пятнадцать лет можно уловить две тенденции. Одна направлена на уточнение исходных понятий и определение процедур порождения. Стремление к точному моделиро-ванию приводит к созданию метасемиотики: объектом исследования становятся не тексты как таковые, а модели текстов, модели моделей и т. д. Вторая тенденция сосредоточивает внимание на семиотическом функцио-нировании реального текста. Если, с первой позиции, противоречие, структурная непоследовательность, совмещение разноустроенных текстов в пределах единого текстового образования, смысловая неопределен-ность - случайные и 'неработающие' признаки, снимаемые на мета-уровне моделирования текста, то, со второй, они являются предметом особого внимания. Используя соссюрианскую терминологию, можно было бы сказать, что в первом случае речь интересует исследователя как материализация структурных законов языка, а во втором предметом внимания делаются именно те ее семиотические аспекты, которые расходятся с языковой структурой.

Как первая тенденция получает реализацию в метасемиотике, так вторая закономерно порождает семиотику культуры.

Оформление семиотики культуры - дисциплины, рассматривающей взаимодействие разноустроенных семиотических систем, внутреннюю неравномерность семиотического пространства, необходимость культур-ного и семиотического полиглотизма, - в значительной мере сдвинуло традиционные семиотические представления. Существенной трансфор-мации подверглось понятие текста. Первоначальные определения текста, подчеркивавшие его единую сигнальную природу, или нерасчленимое единство его функций в некоем культурном контексте, или какие-либо иные качества, имплицитно или эксплицитно подразумевали, что текст есть высказывание на каком-либо одном языке. Первая брешь в этом, как казалось, само собой подразумевающемся представлении была пробита именно при рассмотрении понятия текста в плане семиотики культуры. Было обнаружено, что, для того чтобы данное сообщение могло быть определено как 'текст', оно должно быть как минимум дважды закодировано. Так, например, сообщение, определяемое как 'закон', отличается от описания некоего криминального случая тем, что одновременно принадлежит и естественному, и юридическому языку, составляя в первом случае цепочку знаков с разными значениями, а во


[130]

втором - некоторый сложный знак с единым значением. То же самое можно сказать и о текстах типа 'молитва' и т. п.1

Ход развития научной мысли в данном случае, как и во многих других, повторял логику исторического развития самого объекта. Как можно предположить, исторически высказывание на естественном языке было первичным, затем следовало его превращение в ритуализованную формулу, закодированную и каким-либо вторичным языком, т. е. в текст. Следующим этапом явилось соединение каких-либо формул в текст второго порядка. Особый структурный смысл получали такие случаи, когда соединялись тексты на принципиально различных языках, например, словесная формула и ритуальный жест. Получающийся в результате текст второго порядка включал в себя расположенные на одном иерархическом уровне подтексты на разных и взаимно не выводимых друг из друга языках. Возникновение текстов типа 'ритуал', 'обряд', 'действо' приводило к совмещению принципиально различных типов семиозиса и - в результате - к возникновению сложных проблем перекодировки, эквивалентности, сдвигов в точках зрения, совмещения различных 'голосов' в едином текстовом целом. Следующий в эвристическом отношении шаг - появление художественных текстов. Многоголосый материал получает дополнительное единство, пересказываясь на языке данного искусства. Так, превращение ритуала в балет сопровождается переводом всех разноструктурных подтекстов на язык танца. Языком танца передаются жесты, действия, слова и крики и самые танцы, которые при этом семиотически 'удваиваются'. Многоструктурность сохраняется, однако она как бы упакована в моноструктурную оболочку сообщения на языке данного искусства. Особенно это заметно в жанровой специфике романа, оболочка которого - сообщение на естественном языке - скрывает исключительно сложную и противоречивую контроверзу различных семиотических миров.

Дальнейшая динамика художественных текстов, с одной стороны, направлена на повышение их целостности и имманентной замкнутости, а с другой, на увеличение внутренней семиотической неоднородности, противоречивости произведения, развития в нем структурно-контрастных подтекстов, имеющих тенденцию к все большей автономии. Колебание в поле 'семиотическая однородность <-> семиотическая неоднородность' составляет одну из образующих историко-литературной эволюции. Из

1 Возможны случаи редукции значений первого ряда (естественного языка) - молитва, заклинание, ритуальная формула могут быть на забытом языке или же тяготеть к глоссолалии. Это не отменяет, а подчеркивает необходимость осознавать текст как сообщение на некотором - неизвестном или таинственном - первичном языке. Определение текста, даваемое в плане семиотики культуры, лишь на первый взгляд противоречит принятому в лингвистике, ибо и там текст фактически закодирован дважды: на естественном языке и на метаязыке грамматического описания данного естественного языка. Сообщение, удовлетворяющее лишь первому требованию, в качестве текста не рассматривалось. Так, например, до того как устная речь сделалась объектом самостоятельного лингвистического внимания, она трактовалась лишь как 'неполная' или 'неправильная' форма письменного языка и, являясь бесспорным фактом естественного языка, в качестве текста не рассматривалась. Парадоксально, но известная формула Ельмслева, опреде-лившая текст как 'все, что может быть сказано на датском языке', фактически понималась как 'все, что может быть написано на правильном датском языке'. Введение же устной речи в круг лингвистических текстов подразумевало создание специального метаязыкового для нее адеквата. В этом отношении понятие текста в лингвосемиотическом контексте сопоставимо с общенаучным понятием факта.


[131]

других важных ее моментов следует подчеркнуть напряжение между тенденцией к интеграции - превращению контекста в текст (склады-ваются такие тексты, как 'лирический цикл', 'творчество всей жизни как одно произведение' и т. п.) и дезинтеграции - превращению текста в контекст (роман распадается на новеллы, части становятся самостоя-тельными эстетическими единицами). В этом процессе позиции читателя и автора могут не совпадать: там, где автор видит целостный единый текст, читатель может усматривать собрание новелл и романов (ср. творчество Фолкнера), и наоборот (так, Надеждин в значительной мере истолковал 'Графа Нулина' как ультраромантическое произведение потому, что поэма появилась в одной книжке с 'Балом' Баратынского и обе поэмы были восприняты критиком как один текст). Известны в истории литературы случаи, когда читательское восприятие того или иного произведения определялось репутацией издания, в котором оно было опубликовано, и случаи, когда это обстоятельство никакого значения для читателя не имело.

Сложные историко-культурные коллизии активизируют ту или иную тенденцию. Однако потенциально в каждом художественном тексте присутствуют обе они в их сложном взаимном напряжении.

Создание художественного произведения знаменует качественно новый этап в усложнении структуры текста. Многослойный и семиотически неоднородный текст, способный вступать в сложные отношения как с окружающим культурным контекстом, так и с читательской аудиторией, перестает быть элементарным сообщением, направленным от адресанта к адресату. Обнаруживая способность конденсировать информацию, он приобретает память. Одновременно он обнаруживает качество, которое Гераклит определил как 'самовозрастающий логос'. На такой стадии структурного усложнения текст обнаруживает свойства интеллек-туального устройства: он не только передает вложенную в него извне информацию, но и трансформирует сообщения и вырабатывает новые.

В этих условиях социально-коммуникативная функция текста значи-тельно усложняется. Ее можно свести к следующим процессам.

1. Общение между адресантом и адресатом. Текст выполняет функцию сообщения, направленного от носителя информации к аудитории.

2. Общение между аудиторией и культурной традицией. Текст выпол-няет функцию коллективной культурной памяти. В качестве таковой он, с одной стороны, обнаруживает способность к непрерывному пополнению, а с другой, к актуализации одних аспектов вложенной в него информации и временному или полному забыванию других.

3. Общение читателя с самим собою. Текст - это особенно характерно для традиционных, древних, отличающихся высокой степенью канонич-ности текстов - актуализирует определенные стороны личности самого адресата. В ходе такого общения получателя информации с самим собою текст выступает в роли медиатора, помогающего перестройке личности читателя, изменению ее структурной самоориентации и степени ее связи с метакультурными конструкциями.

4. Общение читателя с текстом. Проявляя интеллектуальные свойства, высокоорганизованный текст перестает быть лишь посредником в акте коммуникации. Он становится равноправным собеседником, обладающим высокой степенью автономности. И для автора (адресанта), и для чита-теля (адресата) он может выступать как самостоятельное интеллектуаль-ное образование, играющее активную и независимую роль в диалоге. В этом отношении древняя метафора 'беседовать с книгой' оказывается исполненной глубокого смысла.


[132]

5. Общение между текстом и культурным контекстом. В данном случае текст выступает в коммуникативном акте не как сообщение, а в качестве его полноправного участника, субъекта - источника или получателя информации. Отношения текста к культурному контексту могут иметь метафорический характер, когда текст воспринимается как заменитель всего контекста, которому он в определенном отношении эквивалентен, или же метонимический, когда текст представляет контекст как некоторая часть - целое2. Причем, поскольку культурный контекст - явление сложное и гетерогенное, один и тот же текст может вступать в разные отношения с его разными уровневыми структурами. Наконец, тексты, как более стабильные и отграниченные образования, имеют тенденцию переходить из одного контекста в другой, как это обычно случается с относительно долговечными произведениями искусства: перемещаясь в другой культурный контекст, они ведут себя как информант, переме-щенный в новую коммуникативную ситуацию, - актуализируют прежде скрытые аспекты своей кодирующей системы. Такое 'перекодирование самого себя' в соответствии с ситуацией обнажает аналогию между знаковым поведением личности и текста. Таким образом, текст, с одной стороны, уподобляясь культурному макрокосму, становится значительнее самого себя и приобретает черты модели культуры, а с другой, он имеет тенденцию осуществлять самостоятельное поведение, уподобляясь авто-номной личности.

Частным случаем будет вопрос общения текста и метатекста. С одной стороны, тот или иной частный текст может выполнять по отношению к культурному контексту роль описывающего механизма, с другой, он, в свою очередь, может вступать в дешифрующие и структурирующие отношения с некоторым метаязыковым образованием. Наконец, тот или иной текст может включать в себя в качестве частных подструктур и текстовые, и метатекстовые элементы, как это характерно для произведе-ний Стерна, 'Евгения Онегина', текстов, отмеченных романтической иронией, или ряда произведений XX в. В этом случае коммуникативные токи движутся по вертикали.

В свете сказанного текст предстает перед нами не как реализация сообщения на каком-либо одном языке, а как сложное устройство, храня-щее многообразные коды, способное трансформировать получаемые сооб-щения и порождать новые, как информационный генератор, обладающий чертами интеллектуальной личности. В связи с этим меняется представ-ление об отношении потребителя и текста. Вместо формулы 'потребитель дешифрует текст' возможна более точная - 'потребитель общается с текстом'. Он вступает с ним в контакты. Процесс дешифровки текста чрезвычайно усложняется, теряет свой однократный и конечный характер, приближаясь к знакомым нам актам семиотического общения человека с другой автономной личностью.

2 Аналогичные отношения возникают, например, между, художественным текстом и его заглавием. С одной стороны, они могут рассматриваться как два само-стоятельных текста, расположенных на разных уровнях в иерархии '..текст - метатекст'; с другой, они могут рассматриваться как два подтекста единого текста. Заглавие может относиться с обозначаемому им тексту по принципу метафоры или метонимии. Оно может быть реализовано с помощью слов первичного язык'., переведенных в ранг метатекста, или с помощью слов метаязыка и т. д. В резуль-тате между заглавием и обозначаемым им текстом возникают сложные смысловые токи, порождающие новое сообщение.


[133]

Текст и функция*

0.1. Целью настоящей работы является рассмотрение двух фундамен-тальных при изучении культуры понятий - текст и функция - в их взаимном отношении. Понятие текста определяется нами в соответ-ствии со статьей А. М. Пятигорского1. При этом выделяются такие свойства, как выраженность в определенной системе знаков ('фиксация') и способность выступать в определенном отношении (в системе функцио-нирующих в коллективе сигналов) 'как элементарное понятие'2. Функция текста определяется как его социальная роль, способность обслуживать определенные потребности создающего текст коллектива. Таким образом, функция - взаимное отношение системы, ее реализации и адресата-адресанта текста.

0.2. Если принимать во внимание такие три категории, как текст, функция текста и культур а, то возможны по крайней мере два общих подхода. При первом культура рассматривается как совокуп-ность текстов. Тогда функция будет выступать по отношению к текстам как своего рода метатекст. При втором подходе культура рассматри-вается как совокупность функций, и текст будет выступать исторически как производное от функции или функций. В этом случае текст и функция могут рассматриваться как объекты, исследуемые на одном уровне, в то время как первый подход безусловно предполагает два уровня изучения.

0.3. Однако, прежде чем переходить к такого рода рассмотрению, следует отметить, что, в принципе, мы имеем дело с различными объектами изучения. Культура представляет собой синтетическое понятие, опреде-ление которого, даже операциональное, представляет значительные трудности. Текст вполне может быть определен, если не логически, то по крайней мере операционально, с указанием на конкретный объект, имеющий собственные внутренние признаки, не выводимые из чего бы то ни было, кроме него самого. В то же время функция является нам чистым конструктом, а в данном случае тем, в смысле чего возможно истолковать тот или иной текст или в отношении чего те или иные признаки текста могут быть рассмотрены как признаки функции.

1.0. Понятие текста - в том значении, которое придается ему при изучении культуры, - отличается от соответствующего лингвистического понятия. Исходным для културологического понятия текста является именно тот момент, когда сам факт лингвистической выраженности пере-стает восприниматься как достаточный для того, чтобы высказывание превратилось в текст. Вследствие этого вся масса циркулирующих в коллективе языковых сообщений воспринимается как не-тексты, на фоне которых выделяется группа текстов, обнаруживающих признаки неко-торой дополнительной, значимой в данной системе культуры, выражен-ности. Так, в момент возникновения письменной культуры выражен-

* Статья написана совместно с А. М. Пятигорским.

1 Пятигорский А. М. Некоторые общие замечания относительно текста как разновидности сигнала // Структурно-типологические исследования. М., 1962.

2 Там же. С. 145.


[134]

ность сообщения в фонологических единицах начинает восприниматься как невыраженность. Ей противопоставляется графическая фиксация некоторой группы сообщений, которые признаются единственно сущест-вующими, с точки зрения данной культуры. Не всякое сообщение достойно быть записанным: одновременно все записанное получает особую куль-турную значимость, превращается в текст (ср. отождествление графической зафиксированности в терминах 'писание' и обычных в русской средневековой письменности формулах типа 'писано бо есть', 'глаголати от писания'). Противопоставлению 'устный-письменный' в одних культурах может соответствовать 'неопубликованный типограф-ски-печатный' в других и т. п. Выраженность может проявляться и как требование определенного материала для закрепления: 'текстом' считается вы резанное на камне или металле в отличие от написанного на разрушаемых материалах - антитеза 'прочное/ вечное - кратковременное'; написанное на пергаменте или шелке в отличие от бумаги - антитеза 'ценное - неценное'; напечатанное в книге в отличие от напечатанного в газете, написанное в альбоме в отличие от написанного в письме - антитеза 'подлежащее хранению - подлежащее уничтожению'; показательно, что эта антитеза работает только в системах, в которых письма и газеты не подлежат хранению, и снимается в противоположных.

Не следует думать, что особая 'выраженность' культурного текста, отличающая его от общеязыковой выраженности, распространяется лишь на разные формы письменной культуры. В дописьменной культуре приз-наком текста становится дополнительная сверхъязыковая организо-ванность на уровне выражения. Так, в устных культурах текстам - юридическим, этическим, религиозным, концентрирующим научные сведения по сельскому хозяйству, астрономии и т. п., - приписывается обязательная сверхорганизация в форме пословицы, афоризма с опреде-ленными структурными признаками. Мудрость невозможна не в форме текста, а текст подразумевает определенную организацию. Поэтому на такой стадии культуры истина отличается от не-истины по признаку наличия сверхъязыковой организации высказывания. Показательно, что с переходом к письменной, а затем к типографской стадии культуры это требование отпадает (ср. превращение Библии в европейской культурной традиции в прозу), заменяясь иными. Наблюдения над дописьменными текстами приобретают дополнительный смысл при анализе понятия текста в современной культуре, для которой, в связи с развитием радио и механических говорящих средств, снова утрачивается обязательность графической выраженности текста.

1.1. Классифицируя культуры по признаку, отделяющему текст от не-текста, следует не упускать из виду возможность обратимости этих понятий относительно каждой конкретной границы. Так, при наличии противопоставления 'письменный - устный' можно представить себе и культуру, в которой в качестве текстов будут выступать только письменные сообщения, и культуру, в которой письменность будет использоваться в житейских и практических целях, а тексты (сакральные, поэтиче-ские, этико-нормативные и другие) передаются в виде устойчивых устных норм. В равной мере возможны высказывания: 'Это настоящий поэт - он печатается' - и: 'Это настоящий поэт - он не печатается'. Ср. у Пушкина:


[135]

Радищев, рабства враг, цензуры избежал,

И Пушкина стихи в печати не бывали...3

 

Когда б писать ты начал с дуру,

Тогда б наверно ты пролез

Сквозь нашу тесную цензуру,

Как внидешь в царствие небес4.

Принадлежность к печати остается критерием и в том случае, когда говорится: 'Если бы это было ценно (истинно, свято, поэтично) - это бы напечатали', и при противоположном утверждении.

1.2. Текст по отношению к не-тексту получает дополнительное значение. Если сопоставить два совпадающих на лингвистическом уровне высказы-вания, из которых одно в системе данной культуры удовлетворяет представлениям о тексте, а другое - нет, то легко определить сущность собственно текстовой семантики: одно и то же сообщение, если оно является письменным договором, скрепленным клятвой, или просто обе-щанием, исходит от лица. высказывания которого по его месту в коллек-тиве являются текстами, или от простого члена сообщества и т. п., - получает при совпадении лингвистической семантики разную оценку с точки зрения авторитетности. В той сфере, в которой данное высказы-вание выступает как текст (стихотворение не выступает как текст при определении научной, религиозной или правовой позиции коллектива и выступает как текст в сфере искусства), ему приписывается значение истинности. Обычное языковое сообщение, удовлетворяющее всем прави-лам лексико-грамматической отмеченности, 'правильное' в языковом отношении и не заключающее ничего противоречащего возможному по содержанию, может тем не менее оказаться ложью. Эта возможность для текста исключается. Ложный текст - такое же противоречие в терминах, как ложная клятва, молитва, лживый закон. Это не текст, а разрушение текста.

1.3. Поскольку тексту приписывается истинность, наличие текстов подразумевает существование 'точки зрения текстов' - некоторой позиции, с которой истина известна, а ложь невозможна. Описание текстов данной культуры дает нам картину иерархии этих позиций. Можно выделить культуры с одной, общей для всех текстов, точкой зрения, с иерархией точек зрения и с некоторой сложной их парадигмой, чему будет соответствовать ценностное отношение между типами текстов.

2.0. Выделение среди массы общеязыковых сообщений некоторого количества текстов может рассматриваться в качестве признака появ-ления культуры как особого типа самоорганизации коллектива. Дотексто-вая стадия есть стадия докультурная. Состояние, в котором все тексты возвращаются только к своему языковому значению, соответствует разрушению культуры.

2.1. С точки зрения изучения культуры, существуют только те сообще-ния, которые являются текстами. Все прочие как бы не существуют и во внимание исследователем не принимаются. В этом смысле можно сказать, что культура есть совокупность текстов или сложно построенный текст. Приложение к изучаемому материалу структурного кода культуры, свойственного описывающему (изучение древней культуры нашим

3 Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 16 т. М., 1947. Т. 2. Кн 1 С 269 4 Там же. С. 152.


[136]

современником, культуры одного социального или национального типа с позиции другого), может приводить к перемещению не-текстов в разряд текстов и обратно (в соответствии с их распределением в системе, используемой для описания).

2.2. Сознательный разрыв с определенным типом культуры или невла-дение ее кодом могут проявляться как отказ от присущей ей системы текстовых значений. За ними признается лишь содержание- общеязыковых сообщений или, если на этом уровне нет сообщения, - 'несообщений'. Так, например, еретик XVI в. Феодосии Косой отказывается видеть в кресте символ, имеющий текстовое (сакральное) значение, и приписы-вает ему лишь значение первичного сообщения об орудии казни. 'Глаголет Косой, яко именующиеся православнии поклоняются древу вместо бога, почитают крест, неищуще яко любезно богу. И толико не разумеют, и толико не хотяще разумети, елико и от себя познати есть (очень харак-терен отказ от 'условного' значения, привносимого из кода культуры. и принятие 'естественного' - языкового - сообщения: 'Елико и от себя познати есть'. - Ю. Л., А. П.): аще бо кто кому сына палицею убиет на смерть, егда убо может человек палицу ону любити, еюже сын его убиен бысть? и аще кто тую палицу любит и целует, не возненавидит ли отец убитого и того любящего палицу ону, еже убиен сын его? Тако и бог ненавидит креста яко убиша сына его на нем'4. Напротив, владение системой культурного кода приводит к тому, что языковое значение текста отступает на второй план и может вообще не восприниматься, полностью заслоняясь вторичным. К текстам этого типа может не применяться требование понятности, а некоторые могут вообще с успехом заменяться в культурном обиходе своими условными сигналами. Так, в 'Мужиках' Чехова 'непонятный' церковнославянский язык воспринимается как сигнал перехода от бытового сообщения (не-текста) к сакральному (тексту). Именно нулевая степень общеязыкового сообщения раскрывает высокую степень семиотичности его как текста: 'И бежи во Египет... и буди тамо, дондеже реку ти...' При слове 'дондеже' Ольга не удержалась и заплакала'5. Общее повышение семиотичности текста как целого оказывается поэтому часто связанным с понижением его содержатель-ности в плане общеязыкового сообщения. Отсюда - характерный процесс сакрализации непонятных текстов: высказываниям, циркулирующим в денном коллективе, но не понятным для него, приписывается текстовое значение (обрывки фраз и текстов, занесенные из другой культуры, например, надписи, оставленные исчезнувшим уже населением данного района, развалины зданий неизвестного предназначения или тексты, привнесенные из другой замкнутой социальной группы, например, речь врачей для больного). Поскольку высокая степень текстового значения воспринимается как гарантия истинности, а текстовое значение растет по мере затушевывания общеязыкового, в ряде случаев наблюдается тенденция делать тексты, от которых ожидается высокая степень истинности, непонятными для адресата. Чтобы восприниматься как текст, сообщение должно быть не- или малопонятным и подлежащим дальней-шему переводу или истолкованию. Предсказание пифии, прорицание пророка, слова гадалки, проповедь священника, советы врача, законы и социальные инструкции в случаях, когда ценность их определяется не

4 Истины показание к вопрошавшим о новом учении: Прибавление к журн. 'Православный собеседник'. Казань, 1863. С. 509.

5 Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. М., 1977. Т. 9. С. 289.


[137]

реальным языковым сообщением, а текстовым надсообщением, должны быть   непонятны   и   подлежать   истолкованию. С этим же связано стремление к неполной понятности, двусмысленности и многозначности. Искусство с его принципиальной многозначностью порождает, в принципе, только тексты.

2.2.1. Поскольку уничтожение в тексте сообщения на общеязыковом уровне - факт предельный, обнажающий скрытую тенденцию и уже поэтому достаточно редкий, с одной стороны, и поскольку адресат заинтересован не только в удостоверении истинности информации, но и в самой этой информации, с другой, то рядом с текстом обязательно возникает фигура его истолкователя: пифия и жрец, писание и священно-служитель, закон и толкователь, искусство и критик. Природа толкователя такова, что исключает возможность 'каждому' им сделаться.

2.2.2. С названными особенностями текстов связана тенденция к ритуализации наиболее социально значимых из них и обязательная затруд-ненность рациональной дешифровки подобного ритуала. Ср., например, тщательность разработки Пестелем ритуальной стороны приема в тайные общества и роль ритуала в ранних декабристских организациях.

3.0. Разделение всех сообщений, циркулирующих в данном коллективе, на тексты и не-тексты и выделение первых в качестве объекта изучения историка культуры не исчерпывает проблемы. Если исключить не-тексты из рассмотрения (например, изучая письменную культуру, оговорить, что устные источники не рассматриваются), то мы окажемся перед потребностью выделить дополнительные признаки выраженности. Так, внутри письменности графическая закрепленность текста уже ничего не означает. На этом уровне она равна невыраженности. Зато в функции фиксатора, превращающего высказывание в текст, может выступить церковнославянский язык, отделяющий светскую письменность (в данном случае выступающую на этом уровне как не-текст) от церковной. Но и в кругу церковной письменности возможно подобное членение (например, в качестве текстов будут выступать старые книги). Так создается иерар-хия текстов с последоавательным возрастанием текстового значения. Аналогичным примером будет иерархия жанров в системе классицизма, где признак 'быть произведением искусства' возрастает по мере продви-жения вверх по шкале жанров.

3.1. Культуры с парадигматическим построением дают единую иерархию текстов с последовательным нарастанием текстовой семиотики, так что на вершине оказывается Текст данной культуры с наибольшими показате-лями ценности и истины. Культуры с синтагматическим построением дают набор разных типов текстов, которые охватывают разные стороны действительности, равноправно сополагаясь в смысле ценности. В большинстве реальных человеческих культур эти принципы сложно пере-плетя ют с я.

3.2. Тенденции к увеличению собственно текстовых значений соответ-ствует типам культур с повышенной семиотичностью. Однако в силу того, что в каждом тексте неизбежно возникает борьба между его языковым и текстовым значением, существует и противоположная тенденция. Когда некоторая система истин и ценностей перестает восприниматься в качестве истинной и ценностной, возникает недоверие к тем средствам выражения, которые заставляли воспринимать данное сообщение как тонет, свидетельствуя о его достоверности и культурной значимости. Признаки текста из залога его истинности превращаются в свидетельство ложности. В этих условиях возникает вторичное - перевернутое - соотношение: для того чтобы сообщение воспринималось как ценное и


[138]

истинное (то есть как текст), оно не должно иметь выраженных признаков текста. Только не-текст может в этих условиях выполнять роль текста. Так, учение Сократа в диалогах Платона представляет собой высшее учение, поскольку не является учением, системой; учение Христа, возникающее в обществе, в котором создание религиозных текстов закреплено за узкой категорий лиц определенного сословия и высокой степени книжности, является текстом именно потому, что исходит от того, кто не имеет права создавать тексты. Представление о том, что только проза может быть истинной, в русской литературе в момент кризиса 'пушкинского' периода и зарождения 'гоголевского', лозунг документального кино Дзиги Вертова и стремление Росселини и Де Сики к отказу от павильонных съемок и профессиональных артистов - все эти случаи, когда авторитетность текста определяется его 'искренностью'. 'простотой', 'невыдуманностью', будут примерами не-текстов, выпол-няющих функцию текстов.

3.2.1. Поскольку текст манифестируется в этих случаях невыраженностью, ценность сообщения определяется его истинностью на уровне общеязыковой семантической отмеченности и общего 'здравого смысла'. Однако, поскольку более истинные тексты выступают и как более автори-тетные, ясно, что и здесь, наряду с общеязыковым значением, мы имеем дело с некоторым добавочным - текстовым - значением.

3.3. Поскольку в результате столкновения двух постоянно противо-борствующих в культуре тенденций - к семиотизации и к десемиотизации - текст и не-текст могут меняться местами в отношении к своей культурной функции, возникает возможность отделения признаков разно-видности текста от языкового сообщения. Текстовое значение может полемически опровергаться субтекстовым. Так, послание Ивана Грозного Симеону Бекбулатовичу имеет все признаки такой разновидности текста, как челобитная. Оно начинается ритуальным обращением и обязательной самоуничижительной формулой 'Государю великому князю Симеону Бекбулатовичу всеа Русии Иванец Васильев с своими детищами Ыванцом да Федорцом, челом бьют'6. Все текстовые элементы несут информацию об униженной просьбе, а все субтекстовые - о категорическом приказе. Несоответствие текстовой и субтекстовой информации создает дополнительные смыслы. При этом развенчивается авторитет дачного текстового принципа. На аналогичных основаниях построены литератур-ные пародии.

4.0. Система текстовых значений определяет социальные функции текстов в данной культуре. Таким образом, можно отметить три типа отношений:

1) субтекстовые (общеязыковые) значения;

2) текстовые значения:

3) функции текстов в данной системе культуры.

4.1. Следовательно, возможно описание культуры на трех различных уровнях: на уровне общеязыкового содержания составляющих ее текстов на уровне текстового содержания и на уровне функций текстов.

4.2. Различие этих трех уровней может оказаться совершенно излишним в тех - весьма многочисленных - случаях, когда субтекстовые значения однозначно и неподвижно приписываются определенным текстам, а тексты

6 Послания Ивана Грозного. М.; Л., 1951. С. 195.


[139]

однозначно отнесены к определенным прагматическим функциям. При-вычка рассматривать подобные случаи определила нерасчлененность этих аспектов у большинства исследователей. Однако стоит соприкоснуться со случаями их расхождения (субтекстового и текстового значений, текстового и функционального и других), как становится очевидной необходимость трех вполне самостоятельных подходов.

4.2.1. Рассмотрим наиболее элементарный случай расхождения - невыраженность одного из звеньев:

 

 

субтекстовое сообщение

текстовая семантика

функция текста в системе культуры

1

+

+

+

2

+

-

+

3

+

+

-

4

+

-

-

5

-

+

+

6

-

+

-

7

-

-

+

8

-

-

-

 

Случаи 'I' и '8' тривиальны. В первом речь идет о совпадении и наличии всех трех типов значений, и примером может быть любой из широкого круга текстов, например, волшебная сказка, исполняемая в той аудитории. в которой еще живо непосредственное восприятие фольклора. Здесь наличествует определенное языковое сообщение, которое, для того чтобы стать текстом, требует определенной дополнительной выраженности, а тексту присуща некоторая, только им обслуживаемая, культурная функция. Случай '8' введен для полноты описания - это полное молча-ние, в том случае, когда оно не несет 'культурной функции.

'2'. Это случай, о котором мы уже говорили выше: некоторое сооб-щение может выполнять определенную текстовую функцию, только если не имеет признаков, которые в господствовавшей до сих пор системе считались для этого обязательными. Чтобы выполнить текстовую функцию, сообщение должно деритуализоваться от прежде обязательных признаков текста. Так, в определенные моменты (например, в русской литературе после Гоголя) художественный текст, для того чтобы воспри-ниматься как искусство, должен был быть не поэзией (текст с выражен-ными признаками отличия от нехудожественной речи), а прозой, в которой это отличие выражено нулевым показателем. В этом случае авторитет-ность тексту придает высокая ценность субтекстового содержания ('где истина - там и поэзия', по словам Белинского). Текст этого типа принципиально снимает необходимость в истолкователе (отказ от церкви как посредника между текстом и человеком - 'исповедуйтесь друг перед другом'; требование законов, понятных без помощи законников; отрица-тельное отношение к литературной критике в принципе - ср. утверждение Чехова, что читать надо его произведения: 'Там все написано'). Условием высокой семиотичности текста в этом случае становится выведение его из привычных норм семиотичности и внешняя десемиотизация.

'3'. Случай, связанный с предшествующим и дополняющий его: там, где функцию текста могут выполнить лишь сообщения без текстовой выраженности, ритуализованные тексты теряют способность выполнять


[140]

функцию, для которой предназначены: человек, для которого обращение к богу подразумевает простоту и искренность, не может молиться словами затверженной молитвы; Шекспир для Толстого - не искусство, потому что он слишком 'художественен' и т. д. Тексты с подчеркнутой выражен-ностью воспринимаются как 'неискренние' и, следовательно, 'не истин-ные', т. е. не тексты. Может также быть дополнением к '7'.

'4'. Наиболее массовый случай: сообщение, лишенное надъязыковых признаков текста, для культуры не существует и культурной функции не несет.

'5', '7'. Текст не содержит в себе общеязыкового сообщения. Он может быть на этом уровне бессмысленным, или текстом на другом - непонятном аудитории - языке, или - пункт '7' - быть молчанием (ср. романтическую идею о том, что лишь молчание адекватно выражает поэта: 'И лишь молчание понятно говорит' (Жуковский), 'Silentium!' (Тютчев), 'Прокрасться...' (Цветаева). Сторонники Нила Сорского полагали, что лучшим средством единения с богом является безмолвная ('умная') молитва).

'б'. Противоположным будет случай, когда непонятное и незначитель-ное субтекстовое сообщение не может стать текстом, то есть получить смысл культурной ценности.

4.2.2. Другой случай расхождения - смещение и взаимозамена звеньев. Так, например, культурную функцию некоторого текста можно выполнить, только будучи другим текстом. В этой смещенной системе только низкие тексты (например, иронические) могут обслуживать 'высокую' культурную функцию, только светское может выполнять сакральную функцию и т. д.

5.0. Возможность отделения функции от текста подводит нас к выводу о том, что описание культуры как некоторого набора текстов не всегда обеспечивает необходимую полноту. Так, например, не обнаружив в какой-либо культуре сакральных текстов и обнаружив в ней некоторые научные тексты (например, астрономические - календари), мы можем заключить, что изучаемое общество в своем наборе культурных функций не имело религиозной и имело научную. Однако более детальное рассмотрение вопроса может потребовать большей осторожности:

научные тексты могут использоваться коллективом или какой-либо его частью в функции религиозных. Так, например, некоторый единый текст, научный по своей природе, - скажем, новое сильнодействующее лекарство, - для одной части коллектива выступает в качестве научного, для другой - религиозного, а для третьей - магического текста, обслуживая три различные культурные функции. История науки знает много случаев, когда научные идеи, именно в силу мощности своего воздействия, становились тормозом науки, поскольку начинали обслужи-вать ненаучную функцию, превращаясь для части коллектива в религию. Одновременно такие тексты, как совет врача, эффективность которых определена степенью безусловного доверия, теряют действенность при 'научном' (основанном на критической проверке) подходе пациента. Широко известно, что распространение медицинских знаний среди населения приносит в определенных условиях вред медицине, приписывая ненаучному тексту (собственное мнение больного) функцию научного.

6.0. Таким образом, описание некоторой системы культуры должно строиться на трех уровнях:

1) описание субтекстовых сообщений;

2) описание культуры как системы текстов;

3) описание культуры как набора функций, обслуживаемых текстами.


[141]

Вслед за подобным описанием должно следовать определение типа соотношения всех этих структур. Тогда станет, например, очевидно, что отсутствие текста при отсутствии соответствующей функции ни в малой степени не может быть уравнено с отсутствием текста при сохра-нении соответствующей функции.

6.1. Можно постулировать наличие, относительно такого подхода, двух типов культур - одни будут стремиться специализировать тексты, с тем чтобы каждой культурной функции соответствовал ей присущий вид текстов, другие будут стремиться к стиранию граней между текстами, с тем чтобы однотипные тексты обслуживали весь набор культурных функций. В первом случае будет выдвигаться вперед роль текста, во втором - функции.


[142]

Текст и полиглотизм культуры

В генетическом отношении культура строится на основе двух первичных языков. Один из них - естественный язык, используемый человеком в повседневном общении. Роль его во всех вторичных построениях культуры очевидна и не требует пояснений. Более того, в 1969 г. Эмиль Бенвенист в статье 'Семиология языка', программно открывавшей первые номера международного журнала 'Semiotica', писал: 'Вся семиология не-лингвистической системы должна пользоваться языком как перевод-чиком и может существовать только с помощью семиологии языка и в ней'1. На той же позиции стояли участники первой Летней школы в Кяэрику (1964), принявшие формулу Б. А. Успенского для всего комплекса сверхлингвистических семиотических систем - 'вторичные моделирующие структуры'.

Менее очевидна природа второго первичного языка. Речь идет о структурной модели пространства. Любая деятельность человека как homo sapiens'a связана с классификационными моделями пространства, его делением на 'свое' и 'чужое' и переводом разнообразных социальных, религиозных, политических, родственных и прочих связей на язык пространственных отношений. Разделение пространства на 'культурное' и 'некультурное' (хаотическое), пространство живых и пространство мертвых, сакральное и профаническое, безопасное и таящее угрозу и представление о том, что каждому пространству соответствуют его обитатели: боги, люди, нечистая сила или их социокультурные сино-нимы, - неотъемлемое свойство культуры. Однако этого еще недоста-точно. Для того чтобы та или иная система оказалась способной выпол-нять широкие семиотические функции, она должна обладать механизмом удвоения (вернее, многократного мультиплицирования) объекта, который составляет ее значение. Мир естественного языка образует удвоение мира-объекта и сам может удваиваться в более сложно организованных словесных текстах и языках словесного искусства.

Античные легенды указывали на тень, отражение в воде и эхо как источники удвоения, сделавшегося истоком несловесных семиотических систем. Но можно указать на более универсальный их корень: все виды членения пространства образуют гомоморфные построения. Город (=поселение) противостоит тому, что находится за его стенами (лесу, степи, деревне, Природе, месту обитания врагов), как свое, закрытое, культурное и безопасное - чужому, открытому, некультурному. В этом отношении город - окультуренная часть универсума. Но в своей внутрен-ней структуре он копирует весь универсум, имея свое 'свое' и свое 'чужое' пространство. Точно так же храм относится к городу как внутрен-нее к внешнему, но в своей имманентной структуре он опять-таки повторяет универсум. То же повторяется и во всех других строениях. Но каждое пространство имеет соответствующих обитателей, и, пере-мещаясь из одного в другое, человек как бы теряет полную идентичность самому себе, уподобляясь данному пространству. Оставаясь собой, он становится другим. Особенно это делается явным не в бытовой жидии

1 Benveniste E. Semiologie de la langue (2) // Semiotica. 1969. Vol. 1. ? 2. Р. 130.



[143]

(хотя и там присутствует), а в ритуалах. Ритуальное пространство гомоморфно копирует универсум, и, входя в него, участник ритуала то становится (оставаясь собой) лесным духом, тотемом, мертвецом, покрови-тельственным божеством, то вновь обретает человеческую сущность. Он отчуждается от себя, превращаясь в выражение, содержанием которого может быть он сам (ср. изображения умерших на саркофагах и 'похоронных' портретах) или то или иное сверхъестественное существо. Благодаря членению пространства, мир удваивается в ритуале, так же, как он удваивается в слове. Следствием этого являются ритуальные изображения (маски, раскраска тела, танцы, надгробные изображения - саркофаги и т. п.) - истоки пластических искусств. Изображение тела возможно лишь после того, как само тело в тех или иных ситуациях начинает осознаваться как изображение себя. Без первичного членения пространства на сферы, требующие различного поведения, изобрази-тельные искусства были бы невозможны.

Удвоение мира в слове и человека в пространстве образуют исходный семиотический дуализм.

Культура в соответствии с присущим ей типом памяти отбирает во всей этой массе сообщений то, что, с ее точки зрения, является 'текстами', т. е. подлежит включению в коллективную память.

Следует, однако, обратить внимание на другую сторону вопроса:

текст, рассматриваемый в перспективе какой-либо одной лингвистической системы, представляет собой реализацию какого-то одного языка. Куль-тура впринципе полиглотична, и тексты ее всегда реализуются в про-странстве как минимум двух семиотических систем. Слияние слова и музыки (пение), слова и жеста (танец) в едином ритуальном тексте было отмечено академиком А. Н. Веселовским как 'первобытный синкретизм'. Но представление о том, что, расставшись с 'первобытной' эпохой, культура начинает создавать тексты моноязыкового типа, реализующие строго законы какого-либо одного жанра по строго однолинейным правилам, вызывает возражения. Даже если оставить в стороне указание на то, что на всем протяжении истории культуры тексты, синкретически сочетающие в едином действе все основные виды семиозиса, не исчезают, и не вспоминать ни литургии, ни карнавала, ни хепенинга, ни современ-ных выступлений рок-ансамблей, ни празднеств эпохи Великой француз-ской революции, ни других примеров синкретизма, то отступающих на периферию культуры, то занимающих в ней центральное положение, придется говорить, что зашифрованность многими кодами есть закон для подавляющего числа текстов культуры. Подлинно однолинейными будут лишь тексты на искусственных языках или же специально создавае-мые учебные иллюстрации к тем или иным сборникам теоретических правил. Таковы, например, 'Опыты' В. Брюсова.

Уже тот факт, что текст в своей синхронности может опираться разными своими частями на память различной временной глубины, делает его неоднородно зашифрованным. Так, большинство барочных храмов Цент-ральной Европы сохраняют для зрителя свою готическую или даже романскую первооснову. Кафедральный собор в Сиракузах, перестроен-ный из античного храма в христианскую базилику, сохранил во внутренней конструкции ряды античных колонн в стиле пестум, к которым достроена романская алтарная часть, и все это объединено великолепным барочным фасадом. Получается единый, но многоголосый текст. В Палатинской капелле в Палермо, которую Мопассан назвал прекраснейшей в мире и самой удивительной ювелирно-религиозной драгоценностью, которую создавали мечты человека и искусство ремесленника, зала в построенном


[144]

норманнами в XII в. дворце украшена византийскими мозаиками и увенчана кедровым потолком типично арабского стиля.

Не только элементы, принадлежащие к различным историческим и этническим культурным традициям, но и постоянные внутритекстовые диалоги между жанрами и разнонаправленными структурными упорядоченностями образуют ту внутреннюю игру семиотических средств, которая, ярче всего проявляясь в художественных текстах, оказывается, по существу, свойством любого сложного текста. Именно это свойство делает текст смысловым генератором, а не только пассивным вместилищем извне заложенных в нем смыслов. Это позволяет видеть в тексте образо-вание, заполняющее пустующее место между индивидуальным созна-нием - смыслопорождающим семиотическим механизмом, базирующимся на функциональной асимметрии больших полушарий головного мозга, - и полиструктурцым устройством культуры как коллективного интеллекта.

Сказанное делает возможным внести некоторые коррективы в тради-ционное понятие текста. Исходным положением считается, что, поскольку текст всегда есть текст на каком-либо языке, то язык всегда дан - логически, а часто полагают, и хронологически -- до текста. Это убеж-дение долгое время определяло направленность интересов лингвистов. Текст рассматривался как материал, в котором манифестируются законы языка, как в некотором роде руда, из которой лингвист выплавляет структуру языка. Подобное представление хорошо объясняло коммуни-кативную функцию языка, ту функцию, которая лежит на поверхности и легко схватывается наиболее простыми методами анализа. Поэтому она долгое время представлялась основной, а для некоторых лингвистов - единственной функцией языка. С точки зрения этой функции, 'работа' языка заключается в передаче получателю именно того сообщения, которое передал отправитель. Всякое изменение в тексте сообщения есть искажение, 'шум' - результат плохой работы системы. Если стоять на этой позиции, то придется признать, что оптимальной языковой структурой являются искусственные языки и метаязыки, ибо только они гарантируют безусловную сохранность исходного смысла. Именно такое представление являлось - скорее психологической, чем научной - базой распространенного в 1960-е гг. снисходительного отношения к языкам поэзии (и искусства вообще) как 'неэффективным' и неэко-номно устроенным. При этом забывалось, что крупнейшие лингвисты, как, например, Р. О. Якобсон, еще в 1930-е гг. прозорливо подчеркивали, что область поэтического языка есть сфера выявления важнейших законо-мерностей лингвистики в целом.

Можно выделить еще одну функцию семиотических систем и, соответ-ственно, текстов. Кроме коммуникативной функции, текст выполняет и смыслообразующую, выступая в данном случае не в качестве пассивной упаковки заранее данного смысла, а как генератор смыслов. С этим связаны хорошо известные историкам культуры реальные факты, когда не язык предшествует тексту, а текст предшествует языку. Во-первых, сюда следует включить весьма широкий круг явлений, относя-щихся к фрагментам дошедших до нас архаических культур. Случаи, когда археология располагает предметом (=текстом), функция которого нам неизвестна, равно как и свойственный ему культурный контекст, достаточно распространены. Обладая уже текстом (словесным, скульп-турным, архитектурным), мы оказываемся перед задачей реконструкции кода по тексту. Реконструируя гипотетический код, мы обращаемся к реальному тексту (или ему подобным), проверяя на них достоверность реконструкции.


[145]

Фактически не отличается от первого случая и второй, при котором мы имеем дело не со старыми, а с самыми новыми произведениями искусства: автор создает уникальный текст, т. е. текст на еще не известном языке, а аудитория, для того чтобы принять текст, должна овладеть новым языком, созданным ad hoc. Тот же механизм работает и в третьем случае - при обучении родному языку. Ребенок также получает ..тексты до правил и реконструирует структуру языка по текстам, а не тексты по структуре.

В протекающем подобным образом процессе дешифровки мы имеем, во-первых, лишь частичное и относительное соответствие языка тексту. Во-вторых, сам текст, будучи семиотически неоднородным, вступает в игру с дешифрующими его кодами и оказывает на них деформирующее воздействие. В результате в процессе продвижения текста от адресанта к адресату происходит сдвиг смысла и его приращение. Поэтому данную функцию можно назвать творческой. Если в первом случае всякое изменение смысла в процессе передачи есть ошибка и искажение, то во втором оно превращается в механизм порождения новых смыслов. Так, Э. Т. А. Гофман, причудливо соединив два разнородных текста: записки кота Мурра и жизнеописание капельмейстера Иоганнеса Крейслера, превратил еще и опечатки в комический прием, добавив в предисловии:

'Разве не правда, что порой авторы обязаны экстравагантностью своего стиля благосклонным наборщикам, которые споспешествуют вдохновен-ному приливу идей своими так называемыми опечатками'2. А Гоголь реальные опечатки в первом издании 'Вечеров на хуторе близ Диканьки' превратил в небольшое комическое эссе3. Можно было бы вспомнить письмо городничего в 'Ревизоре', написанное на трактирном счете Хлестакова: 'Спешу тебя уведомить, душенька, что состояние мое было весьма печальное, но, уповая на милосердие божие, за два соленые огурца особенно и полпорции икры рубль двадцать пять копеек...'4 или телеграмму в 'Душечке' Чехова ('хохороны' вместо 'похороны'). Но в 'Анне Карениной' описан случай, когда 'шум' порождает новый - не комический, а серьезный - смысл: пятно, поставленное детьми на бумагу, помогает художнику найти не дававшееся ему положение фигуры. Столкновение разных типов кодирования - основной прием иронии в 'Евгении Онегине', а Ахматова говорит о 'чужом слове', которое 'проступает' потому, что 'я на твоем пишу черновике'. Все случаи оключения в текст 'чужого слова', рассмотренные М. М. Бахтиным и вслед за ним неоднократно подвергавшиеся изучению, относятся к столк-новению различно закодированных субтекстов и к смыслообразовательным процессам на границе смены кодов.

Таким образом, с точки зрения первой функции, естественно представ-лять себе текст как манифестацию одного языка. В этом случае он гомоструктурен и гомогенен. С точки зрения второй функции, текст гетерогенен и гетероструктурен, он есть манифестация одновременно нескольких языков. Сложные диалогические и игровые соотношения между разно-образными подструктурами текста, образующими его внутренний полиглотизм, являются механизмами смыслообразования.

2 Гофман Э. Т. А. Крейслериана; Житейские воззрения кота Мурра; Дневники. М., 1972. С. 100.

3 Гоголь Н. В. Поли. собр. соч.: В 14 т. М., 1940, Т. 1. С. 317. 4 Там же. М., 1951. Т, 4. С. 42.


[146]

Можно представить себе семиотическую ось, на одном конце которой располагаются искусственные языки, метаязыки и все механизмы, обеспечивающие однозначность понимания, в центре - естественные языки, а на другом конце - полиструктурные системы типа языков поэзии (и искусства вообще). Реальные тексты перемещаются по этой оси в зависимости от их структурной доминанты. При этом читательское восприятие может сдвигать текст в ту или иную сторону, перемещая доминанту.

Третья функция текста связана с памятью культуры. В этом аспекте тексты образуют свернутые мнемонические программы. Способность отдельных текстов, доходящих до нас из глубины темного культурного прошлого, реконструировать целые пласты культуры, восстанавли-вать память, наглядно демонстрируется всей историей культуры человечества. Не только метафорически можно было бы сопоставить тексты с семенами растений, способными хранить и воспроизводить память о предшествующих структурах. В этом смысле тексты тяготеют к символизации и превращаются в целостные символы. Символы полу-чают высокую автономию от своего культурного контекста и функцио-нируют не только в синхронном срезе культуры, но и в ее диахронных вертикалях (ср. значение античной и христианской символики для всех срезов европейской культуры). В этом случае отдельный символ высту-пает как изолированный текст, свободно перемещающийся в хроноло-гическом поле культуры и каждый раз сложно коррелирующий с ее синхронными срезами.

Таким образом, в современном понимании текст перестает быть пассив-ным носителем смысла, а выступает в качестве динамического, внутренне противоречивого явления - одного из фундаментальных понятий современной семиотики.

Однако рассмотрение текста как генератора смыслов, звена в иерархи-ческой цепочке 'индивидуальное сознание - текст - культура' может вызвать вопросы. Очевидно, что текст сам по себе ничего генерировать не может - он,должен вступить в отношения с аудиторией, для того чтобы реализовались его генеративные возможности. Само по себе это не должно изумлять: любая динамическая генерирующая система не может работать в условиях изоляции от внешних потоков информации. Что же это означает применительно к тексту (=культуре)? Чтобы осу-ществить генерирующую смысловую активность, текст должен быть погружен в семиосферу. А это означает парадоксальную ситуацию:

он должен получить 'на входе' контакт с другим (другими) текстом (текстами). Аналогичным образом можно было бы сказать, что контакт с другой культурой играет роль 'пускового механизма', запускающего генеративные процессы. Память человека, вступающего в контакт с текстом, можно рассматривать как сложный текст, контакт с которым приводит к творческим изменениям в информационной цепи.

Парадоксальное утверждение, что тексту должен предшествовать текст (культуре - культура), находит параллель в автокаталитических реакциях (см. раздел 'Вместо заключения' в настоящей книге), в ко-торых результат реакции должен стимулировать ее начало.

Знаменитый вопрос Простаковой: 'Портной учился у другого, другой у третьего, да перво-ет портной у кого учился?'5 - в научной постановке теряет свой смысл, ибо само понятие 'портной' есть результат длитель-

5 Фонвизин Ц. И. Собр. соч.: В 2 т. М ; Л., 1959. Т. 1. С. 108.


[147]

ной истории швейного искусства. Можно было бы вспомнить, как решался аналогичный вопрос В. И. Вернадским применительно к происхождению жизни: 'Надо искать не следов начала жизни на нашей планете, но материально-энергетических условий проявления планетарной жизни'6. Вообще, вопрос о 'первом портном', по сути дела, принадлежит мифологии и в рамках науки не решается. Известные случаи воспитания клинически здоровых детей в полной изоляции от внешних текстов (например, в обществе исключительно животных) при-водят к тому, что здоровый механизм сознания оказывается не вклю-ченным.

Таким образом, минимально работающий текстовый генератор - это не изолированный текст, а текст в контексте, текст во взаимодействии с другими текстами и с семиотической средой.

6 Вернадский В. И Химическое строение биосферы Земли и ее окружения. М., 1965. С. 344.


 

[148]

Текст в тексте

Понятие 'текст' употребляется неоднозначно. Можно было бы составить набор порой весьма различающихся значений, которые вкладываются различными авторами в это слово. Характерно, однако, другое: в настоя-щее время это, бесспорно, один из самых употребимых терминов в науках гуманитарного цикла. Развитие науки в разные моменты выбрасывает на поверхность такие слова; лавинообразный рост их частотности в научных текстах сопровождается утратой необходимой однозначности. Они не столько терминологически точно обозначают научное понятие, сколько сигнализируют об актуальности проблемы, указывают на область, в которой рождаются новые научные идеи. История таких слов могла бы составить своеобразный индекс научной динамики.

В нашу задачу не входит обосновать какое-либо из существующих или предложить новое понимание этого термина. В аспекте настоящего исследования более существенно попытаться определить его отношение к некоторым другим базовым понятиям, в частности, к понятию языка. Здесь можно выделить два подхода. Первый: язык мыслится как некото-рая первичная сущность, которая получает материальное инобытие, овеществляясь в тексте1. При всем разнообразии аспектов и подходов здесь выделяется общая презумпция: язык предшествует тексту, текст порождается языком. Даже в тех случаях, когда подчеркивается, что именно текст составляет данную лингвисту реальность и что любое изуче-ние языка отправляется от текста, речь идет об эвристической, а не онтологической последовательности: поскольку в само понятие текста включена осмысленность, текст по своей природе подразумевает определенную закодированность. Следовательно, наличие кода пола-гается как нечто предшествующее.

С этой презумпцией связано представление о языке как замкнутой системе, которая способна порождать бесконечно умножающееся открытое множество текстов. Таково, например, определение Ельмслевом текста как всего, что было, есть и будет сказано на данном языке. Из этого вытекает, что язык мыслится как панхронная и замкнутая система2, а текст - как постоянно наращиваемая по временной оси.

Второй подход наиболее употребителен в литературоведческих ра-ботах или культурологических исследованиях, посвященных общей типологии текстов3. Здесь сказывается то, что, в отличие от лингвистов,

1 Ср. определение М. А. К. Хэллидея: 'Текст' - это язык в действии' (Новое в зарубежной лингвистике. М., 1978. Вып. 8. С. 142); если в формуле Хэллидея выделяется оппозиция 'потенциальная возможность - динамическая реализация', то П. Хартман и 3. Шмидт подчеркивают противопоставление 'идеальная структура - материально воплощенная конструкция'. Ср. формулу П. Хартмана: 'Язык становится видимым в форме текста' (Там же. С. 97). Развернутый анализ понятия 'текст' в современной лингвистике текста см. в статье Т. М. Николаевой и составленном ею 'Кратком словаре теории лингвистики текста' (Там же. С. 18 и след., 471-472).

2 Ср., однако, мнение И. Вахека о неполной замкнутости языка: Vachek J. Vyzqam historickeho studia jazyku pro vedecky vyklad soucasnych jazykuse zvlastnim zfeteiem k materialu anglickemu // VPSI, 1958. С 63.

3 Обе тенденции - изучать текст как реализацию системы и как ее разрушение - обнаружились еще в трудах формальной школы.