Сканирование: Янко Слава (библиотека Fort / Da) yanko_slava@yahoo.com | | http://yanko.lib.ru ||
зеркало: http://members.fortunecity.com/slavaaa/ya.html
|| http://yankos.chat.ru/ya.html
| Icq# 75088656
update 19.10.01 Номера страниц предшествуют тексту
Жан БОДРИЙЯР
СИСТЕМА
ВЕЩЕЙ

издательство 'РУДОМИНО' МОСКВА, 2001
ББЛ 84.4. Фр. Б75
Перевод выполнен по изданию:
Jean Baudrillard. Le
système des objets.
Gallimard, 1991 (Collection
Tel)
Перевод с французского
и сопроводительная статья
С. Зенкина
ISBN 5-7380-0156-7 ISBN 5-7380-0038-2
© Издательство 'Рудомино'. 2001 © С.H. Зенкин, перевод. 1995, 2001
А. ФУНКЦИОНАЛЬНАЯ СИСТЕМА, ИЛИ
ДИСКУРС ОБЪЕКТА
СОВРЕМЕННАЯ ВЕЩЬ, СВОБОДНАЯ В СВОЕЙ
ФУНКЦИИ
НА ПУТИ К СОЦИОЛОГИИ РАССТАНОВКИ?
СМЫСЛОВЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ СРЕДЫ: КРАСКИ
СМЫСЛОВЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ СРЕДЫ: МАТЕРИАЛЫ
СМЫСЛОВЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ СРЕДЫ:
ЖЕСТУАЛЬНОСТЬ И ЕЕ ФОРМЫ
Традиционная жестуальность усилия
Функциональная жестуальность контроля
СТИЛИЗАЦИЯ -СПОДРУЧНОСТЬ - УПАКОВКА
Конец символического измерения
Функциональная форма: зажигалка
Формальная коннотация: крыло
автомобиля
III. Заключение: природность и функциональность
ПРИЛОЖЕНИЕ: ДОМАШНИЙ МИР И
АВТОМОБИЛЬ
В. НЕФУНКЦИОНАЛЬНАЯ СИСТЕМА, ИЛИ
ДИСКУРС СУБЪЕКТА
I. Маргинальная вещь - старинная вещь
СИМВОЛИЧЕСКИЙ ЭФФЕКТ: МИФ О
ПЕРВОНАЧАЛЕ
НЕОКУЛЬТУРНЫЙ СИНДРОМ: РЕСТАВРАЦИЯ
СИНХРОНИЯ, ДИАХРОНИЯ, АНАХРОНИЯ
ОБРАТНАЯ ПРОЕКЦИЯ: ТЕХНИЧЕСКИЙ
ПРЕДМЕТ У ПЕРВОБЫТНОГО ЧЕЛОВЕКА
II. Маргинальная система: коллекция
ВЕЩЬ, АБСТРАГИРОВАННАЯ ОТ ФУНКЦИИ
ОТ КОЛИЧЕСТВА К КАЧЕСТВУ:
УНИКАЛЬНАЯ ВЕЩЬ
ВЕЩЬ И ВРЕМЯ: УПРАВЛЯЕМЫЙ ЦИКЛ
ДЕСТРУКТУРИРУЕМАЯ ВЕЩЬ: ПЕРВЕРСИЯ
ОТ СЕРИЙНОЙ МОТИВАЦИИ К МОТИВАЦИИ
РЕАЛЬНОЙ
С. МЕТА- И ДИСФУНКЦИОНАЛЬНАЯ
СИСТЕМА: ГАДЖЕТЫ И РОБОТЫ
'ТЕХНИЧЕСКАЯ' КОННОТАЦИЯ:
АВТОМАТИКА
'ФУНКЦИОНАЛЬНАЯ' ТРАНСЦЕНДЕНТНОСТЬ
ФУНКЦИОНАЛЬНОЕ ОТКЛОНЕНИЕ: ГАДЖЕТ
ПСЕВДОФУНКЦИОНАЛЬНОСТЬ: 'ШТУКОВИНА'
ТЕХНИКА И СИСТЕМА БЕССОЗНАТЕЛЬНОГО
D. СОЦИОИДЕОЛОГИЧЕСКАЯ СИСТЕМА
ВЕЩЕЙ И ПОТРЕБЛЕНИЯ
ДОИНДУСТРИАЛЬНАЯ ВЕЩЬ И
ИНДУСТРИАЛЬНАЯ МОДЕЛЬ
ПРАВА И ОБЯЗАННОСТИ ГРАЖДАНИНА
ПОТРЕБИТЕЛЯ
ОПЕРЕЖАЮЩЕЕ ПОТРЕБЛЕНИЕ: НОВАЯ
ЭТИКА
ДИСКУРС О ВЕЩАХ И ДИСКУРС-ВЕЩЬ
РЕКЛАМНЫЙ ИМПЕРАТИВ И ИНДИКАТИВ
ИНСТАНЦИЯ МАТЕРИ: КРЕСЛО 'ЭРБОРН'
ФЕСТИВАЛЬ ПОКУПАТЕЛЬНОЙ СПОСОБНОСТИ
ДВОЙСТВЕННАЯ ИНСТАНЦИЯ: ОДАРИВАНИЕ И ПОДАВЛЕНИЕ
Заключение: к определению понятия
'потребление'
'Система вещей' вышла впервые в 1968 году
и сразу при-несла славу своему автору, французскому ученому и эссеис-ту Жану
Бодрийяру (род. в 1929 г.). Целая сфера современ-ного общественного быта -
потребление товаров, вещей - открылась в ней для исследования строгими научными
ме-тодами и одновременно для глубокой социальной критики.
Потребление, по мысли Бодрийяра, - это
характерно современный феномен, определяющий признак так назы-ваемого общества
изобилия. В таком обществе использова-ние вещей не исчерпывается их простым
практическим при-менением (какое имело место всегда и всюду) или даже их
семиотическим применением как знаков отличия, богат-ства, престижа и т.д. (что
тоже встречается во всех челове-ческих обществах). Потребление - это
интенсивный про-цесс выбора, организации и регулярного обновления быто-вых
вещей, в котором неизбежно участвует каждый член общества. Приобретая вещи,
человек стремится к вечно ус-кользающему идеалу - модному образцу-модели,
опережа-ет время благодаря покупке в кредит, пытается зафиксиро-вать и присвоить
себе время, собирая старинные, коллек-ционные вещи. Свои фантазмы и тревоги он
проецирует на технические игрушки современной цивилизации - так на-зываемые
'гаджеты', на сложные автоматы и полуфантас-тических роботов, этот гибрид вещи
и человека. Для утвер-ждения и регулирования такого способа обращения с вещами
служит реклама, цель которой - не столько способ-ствовать продаже того или
иного конкретного товара, сколь-ко внедрять в сознание людей целостный образ
общества, 'одаривающего' своих членов материальными благами. Понятое таким
образом, потребительство не знает предела
4
и насыщения, поскольку имеет дело не с
вещами как тако-выми, а с культурными знаками, обмен которыми идет не-прерывно
и бесконечно, со все нарастающей скоростью. Эти знаки четко соотносятся друг с
другом в рамках струк-турного кода, зато все больше отрываются от референтно-го,
то есть собственно человеческого (личностного или ро-дового) смысла; это знаки
дегуманизированной культуры, в которой человек отчужден.
'Система вещей' вышла в пору расцвета
французского структурализма и поначалу могла восприниматься как одно из
произведений этого научного направления. Действитель-но, Бодрийяр широко
пользуется лингвистическими кате-гориями структуральной семиотики - прежде
всего поня-тием 'коннотации', дополнительного смысла, приписыва-емого обществом
обычному знаку или, в данном случае, вещи; он открыто опирается на опыт Ролана
Барта, кото-рый в книге 'Мифологии' (1957) обосновал это понятие и в работах
последующих лет стремился распространить семи-отические методы на сферу
повседневного быта. Само на-звание книги Бодрийяра - 'Система вещей' -
соотносится с заголовком последней на тот момент работы Барта 'Сис-тема моды'
(1967), с которой ее сближает и задача методи-ческого описания легковесной,
казалось бы, сферы быто-вых вкусов и привычек как стройной многоуровневой сис-темы
значений. Однако первая книга Бодрийяра уже содержит в себе и неявную критику
структурализма: дело в том, что системное манипулирование вещами-знаками, ко-торым
занимается структуралист-аналитик, имеет себе со-ответствие и на уровне самого
'общества потребления' -например, в той же деятельности коллекционера. Структур-ный
метод из научного метаязыка, метода критики совре-менного общества незаметно
превращается в один из объек-тов критического анализа. Подобное происходит в
'Сис-теме вещей' и с марксизмом, популярным в то время среди французских
интеллектуалов (не лишне напомнить, что книга вышла в 1968 году - в год
'студенческой револю-ции' в Париже, причем застрельщиками массовых выступ-
5
лений явились тогда студенты Нантерского
университета -того самого, где преподавал социологию Жан Бодрийяр). С одной
стороны, в книге сделана попытка углубить маркси-стскую критику буржуазного
общества, выявив механизмы подчинения, отчуждения личности не только в сфере
товар-ного производства, но и в сфере потребления, которую мар-ксисты до тех
пор были скорее склонны считать прибежи-щем человеческой свободы и
индивидуальности. С другой стороны, такое углубление и расширение перспективы вско-ре
показало Бодрийяру, что сам феномен капиталистичес-кого производства в новейшую
эпоху уже не является цент-ральным и определяющим, что он сам включен в систему
знаковых отношений на правах более или менее условной подсистемы. Поэтому
Бодрийяру пришлось заменить поли-тическую экономию материального производства и
обраще-ния более обобщенной 'политической экономией знака' ('К критике
политической экономии знака', 1972), а само производство предстало ему
обманчивым призраком-симу-лякром, кривым зеркалом общественного сознания ('Зер-кало
производства', 1973).
В 'Системе вещей' впервые вводится, хотя и
без четко-го определения, это центральное понятие зрелого Бодрий-яра -
'симулякр', то есть ложное подобие, условный знак чего-либо, функционирующий в
обществе как его замести-тель. Примеры, приводимые автором книги (например, си-мулякр
природности, которой искусственно окружает себя отдыхающий 'на лоне природы'
отпускник, или же симу-лякр истории, ностальгически обустраиваемый хозяином со-временного
дома путем включения в его конструкцию ос-татков старинной фермы, разрушенной
при его строитель-стве), показывают, что он и здесь исходит из размышлений
Р.Барта об обманчивой 'натурализации' идеологических значений, о превращении
реальной природы (или же исто-рии) в условный знак природности или
историчности. Прав-да, в своем анализе бытовых вещей Бодрийяр еще выделяет
'нулевой уровень' симуляции - уровень чисто функцио-нальных, собственно
технологических задач и решений, ко-
6
торые внутренне не зависят от знаковой
системы потребле-ния, однако могут искажаться и сдерживаться ею в своем
развитии. Именно под давлением этой системы, пишет он вслед за другими
социологами (Льюисом Мамфордом, Эд-гаром Мореном), бытовая техника уже
несколько десятиле-тий переживает стагнацию, не обогащаясь какими-либо
принципиально новыми объектами и решениями; в скором будущем его безрадостная
констатация была опровергнута появлением такой революционной технической
новинки, как персональный компьютер... В позднейших своих рабо-тах - и, пожалуй,
только в этом отношении 'Система ве-щей' может считаться его 'ранней' книгой -
Бодрийяр был вынужден оставить идею 'настоящей' технической реаль-ности вещей,
опираясь на которую можно было бы вести критику неподлинных подобий; симулякры
у него все бо-лее и более заполняют мир, не давая никакого доступа к
'подлинности'. Такая обобщенная критическая теория со-временного мира как мира
знаков и подобий выдвинула зре-лого Бодрияйра в ряд ведущих теоретиков так
называемого постмодернистского состояния общества, которому соот-ветствуют и
новейшие формы постмодернистского искус-ства (их анализу также посвящены многие
тексты Бодрийя-ра 70-90-х годов).
Первая книга Жана Бодрийяра, как и вообще
его твор-чество, отличается ясностью изложения, парадоксальным остроумием
мысли, блеском литературно-эссеистического стиля. В ней новаторски ставятся
важнейшие проблемы со-циологии, философии, психоанализа, семиотики и искус-ствознания.
Для России, с запозданием приобщившейся или приобщающейся к строю общества
потребления, эта книга сегодня особенно актуальна, помогая трезво оценить чело-веческие
возможности подобного общества, перспективы личностного самоосуществления
живущих в нем людей.
С. Зенкин
Поддается ли классификации буйная поросль
вещей - наподобие флоры или фауны, где бывают виды тропичес-кие и полярные,
резкие мутации, исчезающие виды? В на-шей городской цивилизации все быстрее
сменяют друг дру-га новые поколения продуктов, приборов, 'гаджетов', в
сравнении с которыми человек выступает как вид чрезвы-чайно устойчивый. Если
вдуматься, их изобилие ничуть не более странно, чем бесчисленная
множественность природ-ных видов, а им человек уже составил подробную опись.
Причем в ту самую эпоху, когда он начал делать это систе-матически, он сумел
также создать в Энциклопедии исчер-пывающую картину окружавших его бытовых и
техничес-ких предметов. В дальнейшем равновесие нарушилось: бы-товые вещи (о
машинах здесь речи нет) стремительно размножаются, потребностей становится все
больше, про-цесс производства заставляет вещи рождаться и умирать все быстрее,
в языке не хватает слов, чтобы их именовать. Так возможно ли
расклассифицировать этот мир вещей, меняющийся у нас на глазах, возможно ли
создать его деск-риптивную систему? Критериев классификации как будто почти
столько же, сколько самих вещей: классифицировать вещи можно и по величине, и
по степени функциональнос-ти (как вещь соотносится со своей объективной
функцией), и по связанной с ними жестуальности (богатая она или бед-ная,
традиционная или нет), и по их форме, долговечности, и по тому, в какое время
дня они перед нами возникают (на-сколько прерывисто они присутствуют в поле
нашего зре-ния и насколько мы это осознаем), и по тому, какую мате-рию они
трансформируют (это ясно в случае кофемолки -
10
временном моторе каждая сколько-нибудь
важная деталь так тесно связана с другими через процессы энергетического
обмена, что она уже не может быть другой... В зависимости от формы головки
цилиндра, от металла, из которого она сделана, от их взаимосвязи с другими
элементами цикла определяется степень нагрева электродов свечи зажигания; в
свою очередь эта температура влияет на характеристики зажигания и всего мотора
в целом.
Современный мотор конкретен, прежде же он
был абстрактен. В старом моторе та или иная деталь участвует в цикле
внутреннего сгорания лишь в определенный момент, а дальше уже как бы не
воздействует на другие детали; части мотора подобны работникам, сменяющим друг
друга в од-ном и том же трудовом процессе, но не знакомым между собой...
Существует, таким образом, некая примитивная, абстрактная форма технической
вещи, где каждая теорети-ческая или материальная единица понимается как некий
абсолют, который для своего нормального функционирова-ния должен образовывать
замкнутую систему. При этом про-блема интеграции деталей в целое распадается на
ряд част-ных проблем, решаемых по отдельности... для каждой из основных частей
мотора создаются особые структуры, ко-торые можно назвать защитными: например,
головку ци-линдра для охлаждения делают ребристой. Эти ребра как бы приставлены
извне к идеальному цилиндру и его головке, выполняя одну-единственную функцию
охлаждения. В двигателях же последних лет эти ребра играют еще и ме-ханическую
роль - служат ребрами жесткости, препятству-ющими деформации головки под
давлением газов... Обе функции больше не различимы - образовалась единая
структура, представляющая собой не компромисс, но взаи-моналожение и
конвергенцию двух функций. Ребристую головку можно сделать более тонкой, что
позволяет добиться более быстрого охлаждения; то есть бивалентная система ребер
охлаждения / ребер жесткости синтезирует в себе две
11
прежде различных функции, и притом
выполняет их более качественно; интегрируя эти две функции, она превосходит
каждую из них... Мы можем, таким образом, сказать, что эта структура конкретнее
прежней и знаменует собой объективный процесс развития технической вещи; ибо ре-альная
технологическая проблема заключается в том, что-бы добиться конвергенции
функций в одной структурной единице, а не в том, чтобы искать компромисса между
их противоречивыми задачами. В пределе такого движения от абстрактного к
конкретному техническая вещь имеет тен-денцию к превращению во всецело связную,
всецело объе-диненную систему' (с. 25-26).
Это очень важная мысль: в ней намечается
такая внутренняя связность вещей, которая никогда нами не пережи-вается,
никогда не осознается в практическом обиходе. Тех-нология излагает нам строго
научную историю вещей, где антагонизмы функций разрешаются в рамках все более
ши-роких структур. При каждом переходе от одной системы к другой, более
интегрированной, при каждой перестройке внутри уже структурированной системы,
при каждом син-тезе различных функций возникает новый смысл, некая объективная
смысловая структура, независимая от индиви-дов, которые ею пользуются; мы здесь
находимся на уровне языкового кода, и по аналогии с лингвистикой эти простые
технические элементы, которые отличны от реальных ве-щей и на сочетании которых
основывается технологическая эволюция, можно назвать 'технемами'. На данном
уровне могла бы возникнуть структуральная технология - наука об организации
этих технем в более сложные технические объекты, об их синтаксисе в рамках
простых технических комплексов (отличных от реальных вещей), а также о смыс-ловых
взаимоотношениях между этими различными веща-ми и комплексами.
Но подобная наука является строго
применимой лишь в узких секторах техники - в лабораторных разработках или
l 2
же в таких высокотехничных областях, как
авиация, космо-навтика, судостроение, большегрузные автомобили, сложные станки
и т.д. Иными словами, там, где острая техническая необходимость позволяет в
полной мере осуществиться тре-бованиям структурности, где в силу коллективного,
внеличностного характера предметов сводится к минимуму воздей-ствие моды.
Легковой автомобиль всецело определяется ком-бинацией своих форм, тогда как
технологический его статус (водяное охлаждение, цилиндровый двигатель и т.д.)
остает-ся чем-то второстепенным; напротив, в авиации по чисто функциональным
причинам (безопасность, скорость, эффек-тивность) приходится создавать в высшей
степени конкрет-ные технические изделия. В подобном случае линия техно-логической
эволюции прорисовывается почти безукоризнен-но. Но такой
структурно-технологический анализ явно не срабатывает в применении к системе бытовых
вещей.
Можно мечтать об исчерпывающем описании
технем и смысловых отношений между ними, которое охватило бы весь мир реальных
вещей; но все это не более чем мечты. Если мы соблазнимся использовать технемы
как звезды в астрономии - то есть, по словам Платона, 'так же, как в геометрии,
с применением общих положений, а то, что на небе, оставим в стороне, раз мы
хотим действительно осво-ить астрономию и использовать еще неиспользованное ра-зумное
по своей природе начало нашей души' ('Государ-ство', VII)1, - мы
немедленно столкнемся с психосоциоло-гической переживаемостью вещей, которая
независимо от их материальной ощутимости создает ряд своих требований,
постоянно изменяющих и нарушающих связность техноло-гической системы. Здесь нас
как раз и интересуют такие нарушения - то, как рациональность вещей борется с
ир-рациональностью потребностей и как из такого противоре-чия возникает система
значений, пытающаяся его разре-шить; нас будет занимать только это, а не
технологические
1 Платон, Собр. соч. в 4-х тт., т. 3. М., 1994, с. 314. - Прим.
перев.
13
модели, хотя именно на фоне их
фундаментальной истин-ности и вырисовывается постоянно переживаемая реаль-ность
вещи.
Каждый из предметов нашего быта связан с
одним или несколькими структурными элементами, но при этом обяза-тельно
ускользает от технологической структурности в сфе-ру вторичных значений, от
технологической системы в сис-тему культуры. Наше бытовое окружение остается в
значи-тельной мере 'абстрактной' системой: как правило, в нем уживается
множество функционально разобщенных вещей, и лишь человек, исходя из своих
потребностей, заставляет их сосуществовать в одном функциональном контексте, в
ма-лоэкономичной и малосвязной системе, подобной архаичес-кому устройству
примитивных бензиновых моторов; они яв-ляют собой набор частных, зачастую
несвязанных или даже противоречащих одна другой функций. При этом современ-ная
тенденция такова, чтобы не искать разрешения этой не-связности, а просто
отвечать на новые потребности все но-выми вещами. В результате каждая вещь,
прибавляясь к уже существующим, отвечает своей собственной функции, зато
противоречит единству целого, а бывает даже, что одновре-менно и отвечает и
противоречит своей же функции.
Кроме того, поскольку на несвязность
функций накладыва-ются формально-технические коннотации, то возникает живо
переживаемая, но несущественная система социализирован-ных или бессознательных,
культурных или практических потребностей, которая сама воздействует на
существенный технический строй вещей и делает сомнительным их объек-тивный
статус.
Возьмем для примера кофемолку: в ней
структурно 'су-щественное', то есть самое конкретно-объективное, - это
электромотор, энергия, получаемая с электростанции, за-коны выработки и
преобразования энергии; уже менее объективна, так как связана с потребностями
того или ино-го человека, ее конкретная функция помола кофе; и уж со-
l 4
всем необъективно, а стало быть,
несущественно, то, что она зеленая и квадратная, а не розовая и
трапециобразная. Одна и та же структура - электромотор - может конкретизиро-ваться
в различных функциях; функциональная дифферен-циация оказывается уже вторичной
(и оттого может дойти до полной несвязности 'гаджета'). В свою очередь, один и
тот же функциональный предмет может конкретизировать-ся в различных формах -
здесь мы вступаем в область 'пер-сонализации' изделий, в область формальных
коннотаций, то есть в область несущественного. А вещи промышленно-го
производства тем и отличаются от ремесленных изделий, что несущественные черты
определяются здесь не случай-ными вкусами заказчика и исполнителя - они всецело
сис-тематизируются современным индустриальным производ-ством1, которое через эти несущественные черты (и через универсальную
комбинаторику моды) осуществляет свои собственные цели.
Такая чрезвычайная усложненность ведет к
тому, что выделять автономную сферу технологии, делая возможным структуральный
анализ в области вещей, приходится при иных предпосылках, чем в области языка.
Если исключить предметы чисто технические, с которыми мы никогда не вступаем в
субъективное отношение, то окажется, что два уровня - объективной денотации и
коннотации (на кото-ром вещь получает психическую нагрузку, идет на продажу,
персонализируется, поступает в практический обиход и включается в систему
культуры) - в современных условиях производства и потребления не поддаются
точному разде-лению, как языковой код и речь в лингвистике. Технологи-ческий
уровень не образует структурной автономии, где 'ре-чевые факты' (в данном
случае - вещь как 'вербализован-
1 Ныне, таким образом, становятся относительно систематичны сами
модальности перехода от существенного к несущественному. Эта сис-тематизация
несущественного имеет социологические и психологические аспекты, у нее имеется
также и идеологическая функция интеграции (см. раздел 'Модели и серии').
15
ный' предмет) были бы нерелевантны при
анализе вещей, как нерелевантны они при анализе языковых фактов. Если
раскатистое или грассирующее произношение 'р' ничего не меняет в системе языка,
то есть коннотативный смысл ни в чем не подрывает денотативных структур, то в
вещи конно-тация ощутимо изменяет и искажает ее технические струк-туры. В
отличие от естественного языка, технология не об-разует стабильной системы.
Технемы, в противоположность монемам и фонемам, постоянно эволюционируют. А
коль скоро система технологии, находясь в состоянии перма-нентной революции,
тем самым оказывается тесно привя-зана к временному бытованию 'вербализирующих'
ее ве-щей (так происходит и с системой языка, но в бесконечно меньшей мере);
коль скоро цель подобной системы - по-мочь человеку в освоении мира и
удовлетворить его потреб-ности, - цель более конкретная и труднее отделимая от
практики, чем коммуникация, составляющая цель языка; коль скоро, наконец,
технология жестко обусловлена соци-альными факторами, состоянием технологических
разрабо-ток, а тем самым и мировым строем производства и потреб-ления (такого
внешнего воздействия совсем не испытывает естественный язык), - то из всего
этого вытекает, что сис-тема вещей, в отличие от системы языка, может быть научно
описана лишь постольку, поскольку вместе с тем рассмат-ривается как
результат постоянного наложения бытовой си-стемы на техническую. Действительное
положение дел опи-сывается не столько через внутренне связные структуры тех-ники,
сколько через те способы, которыми быт воздействует на технику или, точнее
говоря, сковывает ее. Словом, опи-сание системы вещей невозможно без критики
практичес-кой идеологии этой системы. На уровне технологии проти-воречия нет:
здесь у вещей есть только их прямой смысл. Гуманитарная же наука может быть
лишь наукой о смысле и его нарушении - о том, каким образом связная
система тех-ники диффундирует в бессвязную систему быта, каким об-
16
разом 'язык' вещей 'вербализуется', каким
образом эта си-стема 'речи' (или что-то среднее между языковым кодом и речью)
устраняет систему кода. То есть, в итоге, о том уров-не, где действует не
абстрактная связность системы вещей, а ее непосредственно переживаемая
противоречивость1.
1 На основе данного разграничения можно провести тесную аналогию
между анализом вещей и лингвистикой, вернее семиологией. То, что в об-ласти
вещей мы называем маргинальным, или несущественным раз-личием, аналогично
введенному в семиологии понятию 'дисперсивного поля': 'Дисперсивное поле
образовано вариантами реализации какой-либо единицы (например, фонемы), которые
не влекут за собой смысловых изменений (то есть не становятся релевантными)...
Имея в виду язык пищи, можно говорить о дисперсивном поле какого-либо блюда;
это поле будет ограждено границами, в пределах которых данное блюдо остается
значимым, каковы бы ни были индивидуальные 'новации' его изготови-теля.
Варианты, образующие дисперсивное поле, называются комбина-торными вариантами:
они не участвуют в коммутации смысла, не явля-ются релевантными... Эти варианты
долгое время рассматривались как факты речи. Они и на самом деле очень близки к
речи, но в настоящее время их считают фактами языка, если они имеют
'обязательный' харак-тер' (Ролан Барт - 'Коммюникасьон', ? 4, с. 128)*. И далее
Р. Барт пи-шет, что это понятие призвано сделаться центральным в семиологии,
ибо подобные варианты, незначимые в плане денотации, могут стать значи-мыми в
плане коннотации.
Как мы видим, между комбинаторными
вариантами и маргинальны-ми различиями существует глубокая аналогия: и те и
другие касаются не-существенных черт, лишены релевантности, связаны с
комбинаторикой и обретают свой смысл на уровне коннотации. Но есть и
принципиальная разница: если комбинаторные варианты остаются внешними и
безразлич-ными по отношению к семиологическому плану денотации, то маргиналь-ные
различия именно что никогда не 'маргинальны'. Действительно, тех-нология, в
отличие от системы языка в лингвистике, составляет здесь не устойчивую
методологичскую абстракцию, воздействующую на реальный мир через изменчивость
коннотации, но развивающуюся структурную схе-му, которая под действием
коннотации (несущественных различий) ста-новится фиксированной, стереотипной и
регрессивной. Структурная ди-намика техники застывает на уровне вещей, в
дифференциальной субъек-тивности системы культуры, а та в свою очередь
оказывает обратное действие и на уровне техники.
* Ср.: Р.Барт. Основы семиологии. -
В кн.: Структурализм: 'за' и 'против'. М., 1975, с. 154-155. - Прим. перев.
l 8
В расположении мебели точно отражаются
семейные и социальные структуры эпохи. Типичный буржуазный ин-терьер носит
патриархальный характер - это столовая плюс спальня. Вся мебель здесь,
различная по своим фун-кциям, но жестко включенная в систему, тяготеет к двум
центральным предметам - буфету или кровати. Действует тенденция занять,
загромоздить все пространство, сделать его замкнутым. Всем вещам свойственна
монофункцио-нальность, несменяемость, внушительность присутствия и
иерархический этикет. У каждого предмета строго одно назначение,
соответствующее той или иной функции се-мьи как ячейки общества, а в более
отдаленной перспек-тиве это отсылает к представлению о личности как об урав-новешенном
наборе отличных друг от друга способностей. Предметы переглядываются между
собой, сковывают друг друга, образуя скорее моральное, чем пространственное
единство. Все они располагаются на одной оси, обеспечи-вающей регулярную
последовательность поступков и сим-волизирующей постоянную явленность семьи
самой себе. В свою очередь, и каждый предмет в таком приватном про-странстве
усваивает себе свою функцию и получает от нее символическое достоинство; на
уровне дома в целом меж-личностные отношения окончательно включаются в полу-замкнутую
систему семейства.
Все вместе это образует особый организм,
построенный на патриархальных отношениях традиции и авторитета, в сердце же его
- сложная аффективная соотнесенность
19
его членов. Семейный дом - специфическое
пространство, мало зависящее от объективной расстановки вещей, ибо в нем
главная функция мебели и прочих вещей - воплощать в себе отношения между
людьми, заселять пространство, где они живут, то есть быть одушевленными1. Реальная перс-пектива, в которой они живут, порабощена моральной
пер-спективой, которую они призваны обозначать. В своем про-странстве они столь
же мало автономны, как и члены семьи в обществе. Вообще, люди и вещи тесно
связаны между со-бой, и в такой согласованности вещи обретают внутреннюю
плотность и аффективную ценность, которую принято на-зывать их 'присутствием'.
Очевидно, именно из-за этой сложной структуры внутреннего пространства, где
вещи очерчивают у нас перед глазами символические контуры фи-гуры, именуемой
жилищем, - очевидно, именно из-за нее у нас в памяти столь глубоко
запечатлевается образ родного дома. Разделенность внутреннего и внешнего
пространства, их формальная противопоставленность в социальном пла-не
собственности и в психологическом плане имманентно-сти семьи превращают такое
традиционное пространство в нечто замкнуто-трансцендентное. Вещи, словно
антропо-морфные боги-лары, воплощающие в пространстве аффек-тивные связи внутри
семейной группы и ее устойчивость, становятся исподволь бессмертными, до тех
пор пока но-вое поколение не разрознит их, не уберет с глаз долой или же, в
некоторых случаях, не восстановит их в правах нос-тальгически актуальных
'старинных' вещей. Как нередко бывает и с богами, предметы обстановки порой
обретают второе рождение, из наивного обихода перемещаясь в кате-горию культурных
причуд.
Эта система 'столовая - спальня',
структура движимой собственности, соответствующая дому как структуре
недвижимости, все еще пропагандируется рекламой в ши-роких кругах публики.
Такие магазины, как 'Левитан' или 'Галери Барбес', по-прежнему внушают
общественному вкусу нормы 'декоративной' обстановки, пусть даже линии
1 Кроме того, в них может быть - но может и не быть - вкус и стиль.
20
ее 'стилизованы', а все убранство в целом
уже не столь нас умиляет. Подобная мебель находит покупателя не потому, что
стоит дешевле, а потому, что ею как бы официально сан-кционируется буржуазная
семейная группа. Таким образом, подобным вещам-монументам (кроватям, буфетам,
шифо-ньерам) и их взаимной соотнесенности соответствует стой-кость традиционных
семейных структур в весьма широких слоях современного общества.
Одновременно с переменой во
взаимоотношениях ин-дивида с семьей и обществом меняется и стиль домашней
обстановки. Традиционные гарнитуры уступают место уг-ловым диванам, задвинутым
в угол кроватям, низким сто-ликам, стеллажам, блочной мебели. Меняется и вся
орга-низация обстановки: кровать скрадывается, превращаясь в диван-кровать,
буфеты и шифоньеры - в скрытые стен-ные шкафы. Вещи складываются и
раскладываются, то исчезая, то вновь появляясь в нужный момент. Разумеет-ся,
подобные новинки не имеют ничего общего с вольной импровизацией - в большинстве
случаев такая повышен-ная подвижность мебели, ее многофункциональность и
способность до времени исчезать из виду происходят про-сто от вынужденного
приспособления к недостатку жилой площади; это ухищрения от бедности. Поэтому
если прежде столовый гарнитур нес на себе тяжелую нагрузку мораль-ных
условностей, то тонко продуманные современные ин-терьеры часто производят
впечатление чисто функцио-нальных решений. Им 'не хватает стиля' просто потому,
что не хватает места, их максимальная функциональность возникает от нужды,
когда жилище, не утрачивая внутрен-ней замкнутости, утрачивает свою внутреннюю
организо-ванность. Таким образом, деструктурирование простран-ства и
'присутствия' вещей, не сопровождаемое их преоб-разованием, - это прежде всего
обеднение.
21
Итак, современный серийный гарнитур
предстает деструктурированным, но не реструктурированным вновь; ничто не компенсирует
в нем выразительную силу прежнего символического строя. Однако в этом есть и
прогресс - более либеральные отношения между инди-видом и такого рода вещами,
не осуществляющими и не символизирующими более морального принуждения; че-рез
такие вещи индивид уже не так жестко соотносится с семьей1.
Благодаря их подвижности и многофункциональ-ности он становится свободнее в
организации простран-ства, что отражает и его более широкие возможности в
социальных отношениях. Но подобное освобождение - сугубо неполное. Среди
серийных вещей, при отсутствии новой структурированности пространства, такая
'функ-циональная' эволюция оказывается, пользуясь термино-логией Маркса, лишь
эмансипацией, а не освобождени-ем, означая освобождение функции вещи, но не
самой вещи. Такие предметы, как легкий, разборный, нейтрального стиля стол
или кровать без ножек, занавесей и балдахина - так сказать, нулевая ступень
кровати, - такие предме-ты с 'чистыми' очертаниями, как бы даже непохожие на
самих себя, сводятся к наипростейшей конструктивной схеме и окончательно
секуляризуются: в них стала сво-бодной и тем самым освободила нечто в человеке
их фун-кция (или же человек, освобождая себя, освободил ее в вещах). Эта
функция более не затемняется моральной те-атральностью старинной мебели, она не
осложнена более ритуалом, этикетом - всей этой идеологией, пре-вращавшей
обстановку в непрозрачное зеркало овеществ-ленной структуры человека. Нынешние
вещи наконец стали кристально прозрачны в своем функциональном на-значении.
Таким образом, они свободны в качестве объек-та той или иной функции, то
есть обладают свободой
1 Вопрос,
однако, в том, не оказывается ли он через их посредство свя-занным со всем
обществом в целом; см. на этот счет раздел 'Модели и серии'.
22
функционировать и (в случае серийных
вещей) практически не имеют никакой иной свободы1.
Но пока вещь освобождена лишь в своей
функции, человек тоже освобожден лишь в качестве пользователя этой вещи. Следует
повторить: это прогресс, но все-таки не решитель-ный шаг. Кровать есть кровать,
стул есть стул - между ними нет никаких отношений, пока они служат лишь по
своему прямому назначению. А без их соотнесенности нет и про-странства, так как
пространство существует лишь будучи открыто, призвано к жизни, наделено ритмом
и широтой в силу взаимной соотнесенности вещей - новой структу-ры,
превосходящей их функции. Пространство - это как бы действительная свобода
вещи, тогда как функция - ее формальная свобода. Буржуазная столовая обладала
струк-турностью, но то была замкнутая структура. Функциональ-ная обстановка
более открыта, более свободна, зато лише-на структурности, раздроблена на
различные свои функ-ции. Между этими двумя полюсами - интегрированным
психологическим и раздробленным функциональным про-странством - и располагаются
серийные вещи, соприка-саясь и с тем и с другим, порой даже в рамках одного и
того же интерьера.
Подобное небывалое прежде пространство,
где нет уже ни внешней принужденности, ни внутренней укромности, подобная
свобода и 'стильность', каких не найти в серий-ных вещах, порабощенных своею
функцией, - все это на-
1 Сходным образом буржуазно-промышленная революция постепенно
избавляет индивида от повязанности религиозными, моральными, се-мейными
структурами, он обретает свободу де-юре в качестве человека, но де-факто - лишь
в качестве рабочей силы, то есть свободу продавать себя как рабочую силу. Это
не случайное совпадение, но глубокое соответствие: 'функциональный' серийный
предмет, равно как и социальный индивид, освобождается в своей 'функциональной'
объективированности, но не в своей особенности и целостности, как вещь или как
личность.
23
личествует зато в интерьерах-моделях. В
них обнаруживается некая новая структура и некая значимая эволюция1.
Перелистывая роскошные журналы - 'Мэзон
франсез', 'Мобилье э декорасьон' и другие2,
можно заметить в них две чередующихся темы. С одной стороны, это великолепные,
из ряда вон выходящие дома, старинные здания XVIII века, чудесно оборудованные виллы,
итальянские сады с инфра-красным отоплением, обставленные этрусскими
статуэтками, - одним словом, мир уникального, который следует лишь созерцать,
не питая никаких (по крайней мере, соци-ологически оправданных) надежд его
обрести. Все эти мо-дели аристократического жилища своей абсолютной цен-ностью
поддерживают вторую тему - тему современного интерьера. Предлагаемые здесь вещи
и предметы обстанов-ки, хотя и относятся к высокому уровню 'стэндинга', все же
допускают социальную реализацию, это уже не просто воображаемые,
внекоммерческие творения, а именно модели в точном смысле слова. Из
области чистого искусства мы попадаем в сферу, затрагивающую, по крайней мере в
по-тенции, все общество.
Такого рода авангардные модели мебели
строятся на фундаментальной оппозиции корпусные блоки/мягкая мебель и
подчиняются практическому императиву расстановки, то есть
синтагматической исчислимости, которому противо-стоит (так же как мягкая мебель
противостоит корпусной) общее понятие домашней 'среды'.
'ТЕКМА: составные корпусные блоки, которые можно
сочле-нять, трансформировать и расширять; гармонически сочета-ясь, они образуют
безупречно однородную обстановку; они функциональны и удовлетворяют всем
требованиям современ-
1 Таким образом, происходит это на уровне привилегированной части
общества. Существует целая проблема - социологическая и социальная, - состоящая
в том, что определенная узкая группа людей обладает конк-ретной свободой через
посредство своих вещей или домашней обстановки выступать в качестве модели в
глазах всего общества. Эта проблема будет обсуждаться ниже (раздел 'Модели и
серии').
2 Невозможно представить себе журнала, посвященного серийной ме-бели;
для этой цели существуют лишь каталоги.
24
ной жизни. Они отвечают на все ваши потребности: в каталоге
имеются полки для книг, бар, блок для радио, платяной шкаф, вешалка, секретер,
буфет, комод, шкаф для посуды, полки под стеклом, стеллаж для бумаг, выдвижной
стол.
ТЕКМА изготовляется из смолистого тика или из лакирован-ного
красного дерева'.
'ОСКАР: создайте своими руками среду своего дома в стиле
ОСКАР! Увлекательно и непривычно! ОСКАР - это мебель-ный конструктор, комплект
деталей для сборки.
Откройте для себя удовольствие своими руками построить
уменьшенную красочную модель своей обстановки! Вы созда-ете ее у себя дома, не
спеша, пробуя разные варианты!
Наконец, найдя окончательное решение, вы заказываете себе
гарнитур ОСКАР по оригинальной персональной модели, и он станет гордостью
вашего дома!'
'МОНОПОЛИ: Любой из гарнитуров МОНОПОЛИ станет лучшим
другом вашей индивидуальности. Это высоко-качественная столярная работа по тику
или макоре, четырех-сторонние корпусные блоки со скрытыми сочленениями, допус-кающие
бесконечно многообразную компоновку мебели в полном соответствии с вашими
вкусами, мерками, потребностями.
Корпусные блоки едины по форме и многообразны по комби-нациям;
остановив на них свой выбор, вы и в своем доме со-здадите изысканную атмосферу,
о которой мечтаете'.
Подобные примеры показывают, как над
функциональной вещью надстраивается некий новый уровень организации быта.
Символические и потребительские ценности отступа-ют на второй план, оттесняемые
смысловыми элементами организационного порядка. Субстанция и форма старой ме-бели
окончательно отбрасываются ради предельно свободной игры функций. Вещи более не
наделяются 'душой' и не наде-ляют нас более своим символическим 'присутствием';
наше отношение к ним делается объективным, сводится к разме-щению и
комбинаторной игре. Значимость такого отношения
25
-- уже не инстинктивно-психологического, а
тактического порядка. Знаками вашей личности служат те или иные при-емы
конструктивной игры, а не ваше таинственно-уникаль-ное отношение к вещам.
Устраняется фундаментальная замк-нутость домашнего интерьера, и происходит это
параллельно с изменением социальных и межличностных структур.
Сами комнаты выходят за традиционные рамки
стен, делавшие дом укромным пространством-убежищем. Ком-наты распахиваются,
всецело сообщаются друг с другом, разбиваются на подвижные сектора, когда в
каждом углу образуется своя особая зона, плавно переходящая в сосед-ние.
Происходит либерализация комнат. Окна - это уже не отверстия для воздуха и
света, который раньше падал на вещи извне и освещал их 'как изнутри'.
По сути, окон боль-ше нет, а свет, вместо того чтобы проникать извне, стал
как бы универсальным атрибутом каждой вещи. Точно так же и сами предметы
утратили лежавшую в их основе субстанцию и замыкавшую их форму, с помощью
которой человек при-вязывал их к своему воображаемому облику; ныне между ними
свободно играет пространство, становясь универсаль-ной функцией их взаимосвязей
и 'эффектов'.
Многие детали показательны для такого рода
эволюции - например, тенденция скрывать источники света. 'В усту-пе потолка по
всему периметру комнаты располагаются нео-новые лампы, скрытно освещающие собой
все простран-ство'. 'Однородный свет от ламп, скрытых в нескольких точках: на
потолочной кромке вдоль занавесей, над шкафа-ми, под верхними стенными шкафами
и т.д.' Источник света словно рассматривается как лишнее напоминание о том,
откуда происходят вещи. Даже когда свет не падает с потол-ка на собравшееся за
столом семейство, даже будучи рассе-янным, исходящим из многих точек, он все
еще остается знаком особо укромной интимности, накладывает на вещи особую
значимость, оттеняет их, очерчивает контуры их
26
присутствия. Понятно, что система,
тяготеющая к исчис-лимости простых и однородных элементов, стремится уст-ранить
даже малейшие признаки такого внутреннего свече-ния вещей, символически
обволакивающихся взором или желанием.
Другой симптом - исчезновение больших и
малых зер-кал. О Зеркале было так много метафизических рассужде-ний - пора бы
написать и его психосоциологию. Традици-онная крестьянская обстановка не знает
зеркал и даже, по-жалуй, опасается их: в них есть что-то колдовское. Напротив
того, буржуазный интерьер, постольку поскольку он про-должает жить в
современной серийной мебели, отличается множеством зеркал - на стенах, шкафах,
сервировочных столиках, буфетах, панелях. Как и источник света, зеркало
представляет собой особо отмеченное место в комнате: в богатом доме оно всякий
раз играет идеологическую роль избытка, излишества, отсвета; в этом предмете
выражается богатство, и в нем уважающий себя буржуазный хозяин об-ретает
преимущественное право умножать свой образ и иг-рать со своей собственностью. В
более общей форме можно сказать, что зеркало, как символический объект, не
просто отражает черты индивида, но и в своем развитии сопровож-дает развитие
индивидуального сознания как такового. Тем самым оно несет в себе залог целого
общественного строя; не случайно век Людовика XIV воплощается в версальской Зеркальной
галерее, а в более близкую к нам эпоху - от Наполеона III до стиля модерн - бурное распространение
комнатных зеркал совпало с распространением торжеству-ющего фарисейства
буржуазного сознания. Но с тех пор мно-гое переменилось. В функциональном
гарнитуре более не практикуется отражение ради отражения. Зеркало остается лишь
в ванной, без всякой рамы, обретая там свою прямую функцию. Получив себе точное
назначение в заботе о вне-шности, которая требуется для социального общения,
оно из-бавляется от изящных чар субъективно-домашней среды. А тем самым и
остальные вещи освобождаются от него, им боль-
27
ше не грозит соблазн замкнуться в
самолюбовании. Действи-тельно, зеркало придает пространству завершенность,
позади него предполагается стена, а само оно отсылает вперед, к цен-тру
помещения; чем больше в комнате зеркал, тем ярче сияет ее интимность, но
одновременно и самозамкнутость. Нынеш-няя тенденция создавать как можно больше
проемов и про-зрачных перегородок идет в прямо противоположном направ-лении. (К
тому же создаваемые зеркалом оптические эффек-ты идут вразрез с современным
требованием, чтобы каждый материал открыто заявлял о себе.) Оказался
разорванным не-кий круг, и следует признать за современной обстановкой ре-альную
логику: в ней последовательно устраняются как цен-тральные, слишком видные
источники света, так и отражав-шие их зеркала, то есть одновременно и фокус
излучения и возвратная отсылка к центру, - избавляя пространство от кон-вергентного
страбизма, когда домашняя обстановка, как и все буржуазное сознание, вечно
косилась сама на себя1.
Исчезла и еще одна вещь, составлявшая
параллель зер-калу, - семейный портрет: свадебная фотография в супру-жеской
спальне, ростовой или грудной портрет хозяина дома в гостиной, развешанные
повсюду изображения детей. Все эти предметы, составлявшие как бы диахроническое
зерка-ло семьи, исчезают вместе с настоящими зеркалами на из-вестной стадии
современной цивилизации (пока еще отно-сительно мало распространившейся). Даже
картина - ори-гинал или репродукция - находит себе место в таком интерьере уже
не как абсолютная ценность, а как элемент некоторой комбинаторики. То, что в
убранстве комнат над картиной стала преобладать гравюра, объясняется помимо
прочего ее меньшей абсолютной значимостью, а стало быть большей значимостью
ассоциативной. Подобно лампе или зеркалу, ни одна вещь не должна слишком
интенсивно фокусировать в себе пространство.
1 В некоторых случаях зеркало вновь вступает в свои права, но уже
во вторичной функции, как причудливый элемент культурного наследия, - например,
зеркало 'романтическое', 'старинное', выпуклое. Назначение его уже совсем иное;
оно будет анализироваться ниже, в ряду 'старин-ных' вещей.
28
В современном интерьере рассеялся и еще
один мираж
- мираж времени. Исчез такой важный
предмет, как часы
- стенные или настольные. Вспомним, что в
крестьянской комнате центром служит огонь в очаге, но и часы выступа-ют как
элемент внушительный и живой. В интерьере бур-жуазном и мелкобуржуазном
массивные стенные часы чаще всего уже превращаются в небольшие каминные, а над
ними возвышается и зеркало, - все вместе любопытным образом создает краткую
символическую формулу буржуазной до-машности. Действительно, часы играют ту же
роль во вре-мени, что и зеркало в пространстве. Подобно тому как со-отнесенность
вещи с ее зеркальным отражением делает про-странство замкнутым и как бы
интроективным, так же и в часах парадоксально символизируются постоянство и
интроективность времени. В крестьянских домах часы являют-ся одной из самых
изысканных вещей: дело в том, что они улавливают в себя время, делают его
уютно-предсказуемым предметом обстановки, играя роль сильнейшей психоло-гической
поддержки. Измерение времени тревожит, по-скольку привязывает нас к социальным
обязанностям, но и действует успокоительно, поскольку превращает время в
субстанцию и разделяет его на порции, словно некий пред-мет потребления.
Всякому приходилось чувствовать, как ти-канье больших или маленьких часов
придает помещению уют, - причина в том, что при этом помещение уподобля-ется
внутренности нашего собственного тела. Комнатные часы - это механическое
сердце, заставляющее нас не бес-покоиться о нашем собственном сердце. Именно
такой про-цесс проникновения времени в тело, телесное усвоение его субстанции,
непосредственное переживание временной длительности, - как раз и отвергается
(подобно всем про-чим центрам инволюции) в современной обстановке, по-строенной
как нечто сугубо внешнее, пространственное и объективно-реляционное.
29
Исчез, таким образом, весь мир Stimmung'a1, 'природ-ного' созвучия, в котором сливались мир души и присут-ствие
вещей; исчезла интериоризированная атмосфера жилища (атмосфера современных
'интерьеров' экстериоризи-рована). Сегодня жилище ценится не за его удобство и
уют, а за его информативность, насыщенность изобретениями, контролируемость,
постоянную открытость для сообщений, вносимых вещами; ценность сместилась в
сторону синтаг-матической исчислимости, которая, собственно, и лежит в основе
современного 'жилищного' дискурса.
Действительно, изменилась вся концепция
домашнего убранства. В ней более нет места традиционному вкусу, со-здававшему
красоту через незримое согласие вещей. То был своего рода поэтический дискурс,
где фигурировали замк-нутые в себе и перекликавшиеся между собой предметы; се-годня
предметы уже не перекликаются, а сообщаются меж-ду собой; утратив
обособленность своего присутствия, они в лучшем случае обладают связностью в
рамках целого, в основе которой - их упрощенность как элементов кода и
исчислимость их отношений. Через их неограниченную комбинаторику человек и
осуществляет свой структуриру-ющий дискурс.
Такой новый тип обстановки повсеместно
утверждается рекламой: 'Оборудуйте себе удобную и рациональную квар-тиру на
площади 30 метров!' 'Умножьте свою квартиру на четыре!' Вообще, интерьер и
обстановка трактуются рекла-мой в понятиях 'задачи' и 'решения'. Именно в этом,
а не во 'вкусе', заключается ныне умение обставить свой дом - не в создании с
помощью вещей театральной мизансцены или особой атмосферы, а в решении
некоторой задачи, в на-хождении наиболее остроумного ответа в сложно перепле-тенных
условиях, в мобилизации пространства.
На уровне серийных вещей возможности
такого Функционального дискурса ограниченны. Вещи и предме-ты обстановки
представляют собой рассеянные элементы,
1 Настроения (нем.). - Прим. перев.
30
для которых не найдено правил синтаксиса:
если их рас-становка и обладает исчислимостью, то это исчислимость от нехватки,
и вещи предстают здесь скудными в своей аб-страктности. Однако такая абстракция
необходима: имен-но благодаря ей на уровне модели элементы функциональ-ной игры
получают однородность. Человек прежде всего должен перестать вмешиваться в
жизнь вещей, вчитывать в них свой образ, - и тогда, по ту сторону их
практическо-го применения, он сумеет спроецировать в них свою игру, свой
расчет, свой дискурс, а эту игру осмыслить как некое послание другим и себе
самому. На такой стадии вещи, образующие 'среду', совершенно меняют свой способ
су-ществования, и на смену социологии мебели приходит соци-ология
расстановки1.
Об этой эволюции свидетельствует реклама -
как ее об-разы, так и дискурс. В дискурсе субъект непосредственно фигурирует
как актер и манипулятор, в индикативе или им-перативе; напротив, в образах его
присутствие опускается - действительно, в известном смысле оно было бы анах-роничным.
Субъект есть порядок, который он вносит в вещи, и в этом порядке не должно быть
ничего лишнего, так что человеку остается лишь исчезнуть с рекламной кар-тинки.
Его роль играют окружающие его вещи. В доме он создает не убранство, а
пространство, и если традицион-ная обстановка нормально включала в себя фигуру
хозяи-на, которая яснее всего и коннотировалась всей обстанов-кой, то в 'функциональном'
пространстве для этой под-писи владельца уже нет места.
1 Такую новую фазу Ролан Барт описывает применительно к автомо-билю:
'...Единообразие моделей приводит к тому, что сама идея техни-ческого
превосходства едва ли не похоронена, так что фантазмы могуще-ства и
изобретательности могут теперь прилагаться только к 'нормаль-ной' езде.
Фантазматическая сила автомобиля переносится на те или иные практические
навыки. Коль скоро самое машину уже нельзя сделать сво-ими руками, то
самодельным становится ее вождение... теперь нам наве-вают грезы уже не формы и
функции автомобиля, а обращение с ним, и, возможно, скоро нам придется
описывать уже не мифологию автомоби-ля, а мифологию его вождения' ('Реалите', ?
213, октябрь 1963 г.).
31
Нам ясно теперь, какой новый тип обитателя
дома выд-вигается в качестве модели: 'человек расстановки' - это уже не
собственник и даже не просто пользователь жили-ща, но активный устроитель его
среды. Пространство дано ему как распределительная структура, и через контроль
над пространством он держит в своих руках все варианты взаи-моотношений между
вещами, а тем самым и все множество их возможных ролей. (Он, следовательно, и
сам должен быть 'функционален', однороден своему пространству - только тогда он
может отправлять и принимать сообщения от своей обстановки.) Для него самое
важное уже не владение и не пользование вещами, но ответственность - в том
точном смысле, что он постоянно заботится о возможности давать и получать
'ответы'. Вся его деятельность экстериоризирована. Обитатель современного дома
не 'потребляет' свои вещи. (Здесь опять-таки нет места 'вкусу' - двусмысленному
сло-ву, подразумевающему замкнутые по форме и 'съедобные' по субстанции
предметы, предназначенные для внутреннего усвоения.) Он доминирует над ними,
контролирует и упоря-дочивает их. Он обретает себя в манипулировании системой,
поддерживая ее в тактическом равновесии.
Разумеется, в такой модели
'функционального' домаш-него жильца есть доля абстракции. Реклама пытается убе-дить
нас, что современный человек, по сути, больше уже не нуждается в вещах,
а лишь оперирует ими как опыт-ный специалист по коммуникациям. Однако домашняя
об-становка есть одно из проявлений переживания жизни, а потому большой
абстракцией является приписывать ей мо-дели исчисления и информации,
заимствованные из об-ласти чистой техники. К тому же такая чисто объективная
игра сопровождается целым рядом двусмысленных выра-жений: 'на ваш вкус', 'по
вашей мерке', 'персонализа-ция', 'эта обстановка станет вашей', и т.д., -
которые по видимости противоречат ей, а фактически составляют ее алиби.
Предлагаемая человеку расстановки игра с вещами всякий раз получает свое место
в двойной игре рекламы.
32
Вместе с тем в самой логике этой игры
содержится прооб-раз некой общей стратегии человеческих отношений, не-которого
человеческого проекта, модуса вивенди новой технической эры - подлинного
переворота во всей циви-лизации, отдельные проявления которого прослеживают-ся
даже в повседневном быту.
В традиционном быту вещь переживалась и
вплоть до на-ших дней изображалась во всем западном искусстве как скромный,
пассивный фигурант, раб и наперсник челове-ческой души, отражая в себе
целостный порядок, связан-ный с некоторой вполне определенной концепцией убран-ства
и перспективы, субстанции и формы. Согласно этой концепции, форма предмета есть
абсолютный рубеж между внутренним и внешним. Это неподвижный сосуд, внутри
которого - субстанция. Таким образом, все вещи, и в част-ности предметы
обстановки, помимо своих практических функций имеют еще и первичную
воображаемую функцию 'чаши'1. Этому
соответствует их способность вбирать в себя душевный опыт человека. Тем самым
они отражают в себе целое мировоззрение, где каждый человек понимается как
'сосуд душевной жизни', а отношения между людьми - как соотношения,
трансцендентные их субстанциям; сам дом становится символическим эквивалентом
человеческого тела, чья мощная органическая система в дальнейшем обоб-щается в
идеальной схеме его включения в структуры об-щества. Все вместе дает целостный образ
жизни, чей глу-бинный строй - строй Природы, первозданной субстанции, откуда и
вытекает всякая ценность. Создавая или изготав-ливая вещи, придавая им
некоторую форму, которая есть культура, человек преобразует субстанции природы;
перво-зданная схема творчества зиждется на возникновении од-них субстанций из
других - от века к веку, от формы к фор-
1 Однако в этой символической структуре, судя по всему, действует
как бы закон размера: любой, даже фаллический по своему назначению пред-мет
(автомобиль, ракета), превысив некоторый максимальный размер, оказывается
вместилищем, сосудом, маткой, а до некоторого минималь-ного размера относится к
разряду предметов-пенисов (даже если это со-суд или статуэтка).
33
ме; это творчество ab utero1, со всей сопровождающей его
поэтико-метафорической символикой2. Итак,
поскольку смысл и ценность возникают из процесса взаимонаследо-вания субстанций
под общей властью формы, то мир пере-живается как дар (по закону
бессознательного и детской психики), который должно раскрыть и увековечить. Тем
са-мым форма, ограничивающая собой предмет, все же сохра-няет в себе частицу
природы, присущую человеческому телу; то есть всякая вещь в глубине своей
антропоморфна. При этом человека связывает с окружающими его вещами такая же
(при всех оговорках) органическая связь, что и с органа-ми его собственного
тела, и в 'собственности' на вещи все-гда виртуально присутствует тенденция
вбирать в себя их субстанцию через поедание и 'усвоение'.
В современных же интерьерах намечается
конец такого природного строя; через разрыв формы, через разрушение формальной
перегородки между внутренним и внешним и всей связанной с нею сложной
диалектики сути и видимос-ти возникает некоторое новое качество ответственного
от-ношения к вещам. Жизненный проект технического обще-ства состоит в том,
чтобы поставить под вопрос самую идею Генезиса, отменить любое происхождение
вещей, любые из-начально данные смыслы и 'сущности', еще и по сей день
конкретно символизируемые мебелью наших предков; в том, чтобы сделать вещи практически
исчислимыми и концеп-туализированными на основе их полной абстрактности, что-бы
мыслить мир не как дар, а как изделие, как нечто доми-нируемое, манипулируемое,
описываемое и контролируе-мое, одним словом приобретенное3.
1 Из материнской утробы (лат.). - Прим. перев.
2 Его эквивалентом всегда было и интеллектуально-художественное
производство, традиционно мыслившееся под знаком дара, вдохновения, гения.
3 Впрочем, такая модель человеческой деятельности с ясностью про-ступает
лишь в сфере высокой технологии или же наиболее сложных бы-товых предметов -
магнитофонов, автомашин, бытовой техники, где от-ношения господства и
распределения наглядно выражаются в цифербла-тах, приборных досках, пультах
управления и т.д. В остальном же повседневный быт все еще в значительной
степени регулируется тради-ционным типом практики.
34
Этот современный строй вещей,
принципиально отли-чаясь от традиционного строя вещей порожденных, также,
однако, связан с некоторым фундаментальным символичес-ким строем. Если прежняя
цивилизация, основанная на природном строе субстанций, соотносима со
структурами оральной сексуальности, то в современном строе производ-ства и
функциональности следует видеть строй фалличес-кий, основанный на попытках
преодолеть и преобразовать данность, прорваться сквозь нее к объективным
структурам, - но также и фекальный строй, который основан на поис-ках
квинтэссенции, призванной оформить однородный ма-териал, на исчислимости и
расчлененности материи, на сложной анальной агрессивности, сублимируемой в игре,
дискурсе, упорядочении, классификации и дистрибуции.
Даже тогда, когда организация вещей
предстает в техни-ческом проекте сугубо объективной, она все равно образует
мощный пласт, в котором спроецированы и зарегистриро-ваны бессознательные
импульсы. Лучшим подтверждени-ем этого может служить нередко проступающая
сквозь орга-низационный проект (то есть, в нашем случае, сквозь волю к
расстановке) обсессия: необходимо, чтобы все сообщалось между собой, чтобы все
было функционально - никаких секретов, никаких тайн, все организовано, а значит
все ясно. Это уже не традиционная навязчивая идея домашнего хо-зяйства - чтобы
все вещи были на своем месте и в доме всю-ду было чисто. Та страсть носила
моральный, современная же - функциональный характер. Она получает объяснение,
если соотнести ее с функцией испражнения, для которой требуется абсолютная
проводимость внутренних органов. Возможно, именно здесь глубинная основа
характерологии технической цивилизации: если ипохондрия представляет собой
обсессивную заботу об обращении субстанций в орга-низме и о функциональности
его первичных органов, то современного кибернетического человека можно было бы
охарактеризовать как умственного ипохондрика, одержимо-го идеей абсолютной
проводимости сообщений.
35
Расстановка вещей, вбирающая в себя всю
организаци-онную сторону домашней обстановки, не вполне, однако, исчерпывает
собой систему современного интерьера, осно-ванную на оппозиции расстановки и
среды. В рекламном дискурсе технический императив расстановки всегда
сопро-вождается культурным дискурсом 'среды'. Оба они струк-турируют одну и ту
же практику, это два аспекта одной и той же функциональной системы. И в
том и в другом реализуют-ся смыслы игры и исчислимости: для расстановки это
исчислимость функции, для 'среды' - исчислимость красок, материалов, форм,
пространства1.
Краски традиционно наполняются
морально-психологи-ческими смыслами. Человек любит тот или иной цвет, у него
бывает свой цвет. Или же цвет диктуется внешними факто-рами - событием,
церемонией, социальной ролью. Или же он составляет принадлежность определенного
материала - дерева, кожи, полотна, бумаги. Но главное, краска ограни-чена
формой, не ищет других красок, не обладает свободной сочетаемостью. Традиционно
цвет предмета подчинен его внутреннему значению и замкнутости его контуров.
Даже в таком свободном церемониале, как мода, цвет в немалой мере осмысляется
не сам из себя - он служит метафорой опреде-ленных культурных значений. На наиболее
же упрощенном уровне символика красок растворяется в психологии: крас-ный цвет
- страстный, агрессивный, голубой - знак спо-койствия, желтый -
оптимистический, и т.д.; краски имеют свой язык, так же как цветы, сны, знаки
зодиака.
На этой традиционной стадии краска
отрицается как та-ковая, не признается полноценной. К тому же в буржуаз-
1 Расстановка, как особая обработка пространства, и сама становится
элементом 'среды'.
36
ном интерьере она чаше всего предстает в
смягченной фор-ме 'оттенков' и 'нюансов'. Серый, лиловый, гранатовый, бежевый -
все эти оттенки приличествуют бархату, сукну и атласу, интерьеру с изобилием
тканей, занавесей, ковров, драпировок, тяжелых субстанций и 'стильных' форм; мо-раль
такого интерьера предписывает отказываться и от крас-ки, и от пространства. Но
прежде всего - от краски: она слишком зрелищна и грозит нарушить закрытость
внутрен-него пространства. Мир красок противостоит миру смыс-лов, а буржуазный
'шик' заключается именно в устранении видимостей в пользу сути1; поэтому черное, белое и серое составляют не только нулевую
степень красочности, но так-же и парадигму социального достоинства,
вытесненности желаний и морального 'стэндинга'.
Отягощенная чувством вины, краска лишь
очень поздно сумела отпраздновать свое избавление: автомобили и пишу-щие
машинки на протяжении целых поколений оставались черными, холодильники и
умывальники еще дольше оста-вались белыми. Освобождение цвета состоялось в
живопи-си, но его воздействие отнюдь не сразу начало ощущаться в быту - в
появлении ярко-красных кресел, небесно-голубых диванов, черных столов,
многоцветных кухонных гарниту-ров, двух- или трехтонных гарнитуров для жилой
комнаты, контрастной окраски стен, голубых или розовых фасадов, не говоря уже о
лиловом и черном нижнем белье; такое ос-вобождение очевидным образом связано с
общим разрывом старого порядка вещей. Кстати, состоялось оно одновремен-но с
освобождением функциональной вещи - с появлени-ем полиморфных синтетических
веществ и полифункцио-нальных нетрадиционных вещей. Но происходит оно не без
проблем: открыто демонстрирующая себя краска воспри-
1 'Броские' краски 'бросаются' нам в глаза. Наденьте красный кос-тюм
- и вы окажетесь более чем голым, станете чистым объектом, ли-шенным внутренней
жизни. Если женский костюм особенно тяготеет к ярким краскам, то это связано с
объектным социальным статусом жен-щины.
37
нимается как нечто агрессивное, на уровне
моделей (одеж-ды или мебели) она отрицается ради возврата к интимно-сдержанным
полутонам. В красочности как бы есть что-то непристойное, и современная
цивилизация, вознеся было ее до небес наряду с дроблением форм, теперь словно
сама же страшится ее, равно как и чистой функциональности. Ни в чем не должен
проявляться труд - и ни в чем не должен прорываться инстинкт; на уровне моделей
такой компро-мисс отражается в возврате к 'естественным' цветам в про-тивоположность
их резкой 'аффектации'. Напротив, на уровне серийных изделий яркий цвет всегда
переживается как знак эмансипации; фактически же им зачастую компен-сируется
отсутствие других, более фундаментальных качеств - в частности, нехватка
пространства. Происходит четкое разграничение: яркие, 'вульгарные' краски,
связанные с первичным уровнем функциональных вещей и синтетичес-ких материалов,
преобладают в серийных интерьерах. Им свойственна поэтому та же двойственность,
что и функци-ональной вещи: в обоих случаях то, что первоначально пред-ставлялось
знамением свободы, становится знаком-ловуш-кой, в этом алиби нам дано увидеть
свободу, которую не дано пережить.
Парадокс таких откровенно-'природных'
красок еще и в том, что они вовсе не природны: они дают лишь несбы-точный посул
природного состояния, и потому они столь агрессивны и наивны; потому же они
столь быстро отступа-ют в такую цветовую гамму, где красочность хоть и не от-вергается
по требованиям морали, но все же происходит пу-ританский компромисс с природой,
- в пастельность. Мы живем в царстве пастели. Те краски, что царят
вокруг нас - в одежде, автомобилях, оборудовании ванной, электробы-товой
технике, пластмассовых изделиях, - это, собствен-но, не 'откровенные' краски,
раскрепощенные в живопи-си как сила жизни, а краски пастелизованные, которые же-лают
быть яркими, но на деле лишь благонравно обозначают
собой яркость.
Но хотя в этих двух компромиссах - уходе в
черно-белую и в пастельную гамму - выражается по сути одно и
38
то же отречение от яркой красочности,
прямо выражающей психические влечения, оно происходит здесь в рамках двух
различных систем. В первом случае систематизация осу-ществляется в парадигме
черного/белого, имеющей четко моральный и антиприродный характер, во втором же
слу-чае - в более широком регистре, основанном уже не на антиприродности, а
на естественности. Функция этих двух систем также неодинакова. Черное
(серое) еще и по сей день обладает значением изысканности, культурности,
противо-стоя всей гамме вульгарных красок1.
Белое же до сих пор в значительной мере преобладает в 'органической' сфере. Из
поколения в поколение все, что является непосредственным продолжением
человеческого тела, - ванная комната, кух-ня, постельное и нательное белье -
отдано на откуп белому цвету, хирургически-девственному, отсекающему от тела
его опасную для него же самого интимность и скрадывающему его влечения.
Соответственно в этой сфере, где действует императив чистоты и первичных
телесных забот, более всего распространились и утвердились и синтетические
материа-лы - легкий металл, резина, нейлон, пластифлекс, алюми-ний и т.д.
Разумеется, здесь много значат легкость и практи-ческая эффективность этих
материалов. Но такая легкость не просто облегчает работу, она также и
освобождает весь этот первичный сектор от ценностных нагрузок. Упрощенно-об-текаемые
формы наших холодильников и других аппаратов, их облегченные материалы
(пластмасса или синтетика) зна-менуют собой, равно как и их 'белизна',
немаркированность присутствия этих предметов, глубокую исключенность из со-знания
связанной с ними ответственности и психически ни-когда не нейтральных телесных
функций. Мало-помалу кра-сочность проникает и сюда, но встречает сильное
сопротив-ление. Да и то, если даже кухни станут делать синими или желтыми, а
ванные - розовыми (или же черными - 'сноби-
1 Однако многие серии автомобилей уже совсем не изготовляются в
черной окраске; американская цивилизация практически не знает боль-ше черного
цвета, за исключением траурных и официальных церемоний (или же он получает
вторичное применение как один из цветов комбина-торики).
39
стский' черный цвет как реакция на
'благонравный' белый), мы вправе задаться вопросом, к какой именно природе от-сылают
эти краски. Даже когда они не переходят в пастельность, коннотируемая ими
природа все-таки имеет опреде-ленную историю - это каникулярно-отпускная
природа. Домашнюю среду преобразует не 'настоящая' природа, а от-пускной быт -
этот симулякр природы, изнанка быта буд-ничного, живущая не природой, а Идеей
Природы; по отно-шению к первичной будничной среде отпуск выступает как
модель и проецирует на нее свои краски. Собственно, тен-денция к яркой окраске,
пластичности, сиюминутной прак-тичности вещей и т.д. изначально утвердилась
именно в том эрзаце природной обстановки, что создается отпускным бы-том
(домики-прицепы, палатки и прочие принадлежности) и переживается как модель и
как область свободы. Сперва человек вынес свой дом на лоно Природы, а потом и к
себе домой стал переносить смысловые элементы досуга и идею природы. Происходит
как бы отток вещей в сферу досуга: как в их красках, так и в
транзитивно-незначительном характере их материала и форм запечатлеваются
свобода и безответ-ственность.
Итак, резкое раскрепощение красок стало
лишь крат-ким эпизодом; оно произошло главным образом в искусст-ве, в
повседневном же быту оказалось, по сути, очень роб-ким (за исключением
рекламно-коммерческой сферы, где в полной мере обыгрывается проститутивный
характер крас-ки); освобожденная было красочность тут же вновь вклю-чается в
рамки системы, куда природа входит лишь как при-родность, как коннотация
природы, а под этим прикрыти-ем по-прежнему хитроумно отрицаются смыслы,
связанные с инстинктами. В то же время в силу самой своей абстракт-ности такие
'вольные' краски наконец освобождаются для игровых сочетаний, и именно к этой
третьей стадии тяготе-ют краски нынешних вещей-моделей - к стадии, где ок-раска
понимается как смысловой элемент 'среды'. Конеч-но, подобная игра 'среды'
предвосхищалась уже в красках
40
досуга, но они еще были слишком тесно
привязаны к сис-теме непосредственных переживаний (с одной стороны, отпуск, с
другой стороны - будни как нечто первичное), еще были скованы внешними
условиями. В системе же 'сре-ды' краски повинуются лишь своим собственным
игровым законам, освобождаются от всяких оков морали или приро-ды и отвечают
лишь одному императиву - императиву ис-числимости 'среды'.
Фактически мы уже имеем здесь дело не с
цветами, а с более абстрактными величинами, такими как 'тон', 'то-нальность'. В
том, что касается окраски, настоящую про-блему 'среды' составляют сочетание,
подбор, контрасты то-нальностей. Синий цвет может ассоциироваться с зеленым
(все цвета взаимосочетаемы), но не все тона синего - не со всеми тонами
зеленого, и теперь речь уже не о синем или зеленом, а о теплом или холодном.
Одновременно окраска перестает быть фактором, подчеркивающим ту или иную
вещь и обособляющим ее в обшей обстановке; краски на-чинают восприниматься как
противопоставленные друг дру-гу цветовые пятна, все менее значимые в своей
чувствен-ной ощутимости, зачастую не связанные с той или иной формой, и 'ритм'
помещения создается различиями их тона. Подобно тому как мебель из корпусных блоков
утрачивает свою специфическую функцию и в пределе оказывается зна-чимой лишь в
силу своей переставляемости, так же и крас-ки утрачивают свою особенную
значимость и начинают обя-зательно соотноситься друг с другом и со всем целым;
это и имеют в виду, говоря, что они 'функциональны'.
'Каркас мягкой мебели окрашивается в тот же тон, что и сте-ны,
тогда как тон ее обивки соответствует тону драпировок. Гармоничное сочетание
холодных тонов, приглушенно-бело-го и голубого, но для контраста и некоторые
теплые ноты, по-золота зеркальной рамы в стиле Людовика XVI, светлое дерево стола, паркет и ковер, обрамленные
ярко-красным... Красный цвет ковров, кресел, диванных подушек создает как бы
восхо-дящий поток, тогда как навстречу ему идет нисходящий поток голубых тонов
(драпировки, диваны, кресла)'. - Бетти Пепис, 'Практический справочник
декоратора', с. 163.
4I
'На нейтральном тускло-белом фоне потолка - крупные мас-сы
голубого цвета. Такое бело-голубое сочетание повторяется и в обстановке
комнаты: белый мраморный стол, перегород-ка-экран... Теплую ноту вносят
ярко-красные дверцы низкого комода. По сути, перед нами здесь царство
откровенных цве-тов, без мягких нюансированных тонов (вся смятенность со-средоточена
в картине на стене слева), но они уравновешива-ются широкими зонами белого
цвета' (с. 179) - и т.д.
'В небольшом тропическом зимнем саду пол из черного стек-ла
с эмалью выполняет ритмическую и одновременно защит-ную функцию'.
(Отметим, что черный и белый цвет уже не
имеют здесь своей традиционной значимости, они вырываются из рамок оппозиции
белого/черного, обретая новую тактическую зна-чимость в широкой многокрасочной
гамме.) Рассмотрим еще такую рекомендацию:
'Краска выбирается в зависимости от величины стены, коли-чества
дверей, старинного или же современного стиля мебели, европейских или же
экзотических пород дерева, из которых она сделана, а также исходя из других
конкретных обстоятельств...' (с. 191).
Мы видим, что на нашей третьей стадии
окраска обре-тает объективное существование; строго говоря, она теперь
представляет собой лишь одно более или менее сложное ус-ловие задачи в ряду
других, один из составных элементов общего решения. Именно в этом, повторяем,
ее 'функцио-нальность', то есть абстрагированность и исчислимость.
В отношении красок 'среда' основывается на
исчис-лимом равновесии теплых и холодных тонов. Такова фун-даментальная
значимая оппозиция. Наряду с нескольки-ми другими, такими как 'корпусная/мягкая
мебель'1, 'рас-становка/среда', она придает
высокую степень связности дискурсивной системе домашней обстановки, делая ее
од-
1 См. ниже.
42
ной из ведущих категорий всеобъемлющей
системы вещей. (Как мы увидим в дальнейшем, эта связность присуща ско-рее лишь
внешнему, видимому дискурсу, под которым кро-ются противоречия другого, невидимого.)
Что касается теплоты 'теплых' тонов, то это не доверительная теплота ласковой
интимности, не органическое тепло, исходящее из красок и субстанций, - то тепло
обладало своей соб-ственной плотностью и не нуждалось в значимой оппози-ции с
холодными тонами. Сегодня же в каждом декоратив-ном ансамбле должны
перекликаться между собой, взаи-модействуя с его структурой и формой, теплые и
холодные тона. 'Теплые материалы придают уют этому безупречно обставленному
кабинету'; 'на матовых дверцах из промас-ленного бразильского палисандра
выделяются хромиро-ванные металлические ручки... Кресла обтянуты дермати-ном
табачного цвета, прекрасно сочетающимся со строгой теплотой всего гарнитура...'
- читая это, мы видим, как теплу всюду противопоставляется нечто иное: строгость,
организация, структурность, и каждый 'эффект' возника-ет из их контраста.
Функциональная 'теплота' исходит не из теплой самой по себе субстанции и не из
гармоничного сближения тех или иных объектов, она рождается из сис-тематического,
абстрактно-синхронического чередования, где все время дано 'тепло-и-холод', а
'теплота' как тако-вая всегда лишь маячит в отдалении. Такое тепло только обозначено
и именно поэтому никогда не реализуется. Ха-рактерная его черта -
отсутствие всякого очага, источни-ка тепла.
Подобный анализ работает и в отношении
материалов - например, дерева, которое ныне столь ценится, связы-ваясь с
сентиментально-ностальгическими мотивами (его субстанция вырастает из земли,
оно живет, дышит, 'рабо-
43
тает'). Оно обладает своей скрытой
теплотой и не просто отражает ее подобно стеклу, но само горит изнутри. В его
волокнах сберегается время, то есть это идеал хранилища, ибо все хранимое
стараются уберечь от времени. У дерева есть запах, оно стареет, у него даже
бывают свои паразиты, и т.д. Короче, этот материал - как бы живое существо. Та-ков
знакомый каждому из нас образ 'цельного дуба', вы-зывающий представление о
череде поколений, о тяжело-весной мебели семейного дома. Но сохраняет ли
сегодня свой прежний смысл 'теплота' этого дерева, а равно и те-саного камня,
натуральной кожи, сурового полотна, чекан-ной меди и т.д. - всех тех элементов
материально-мате-ринских грез, которыми питается ностальгичность нынеш-них
предметов роскоши?
В наши дни практически все
органически-природные ма-териалы обрели себе функциональный эквивалент в виде
пластических и полиморфных веществ1: так,
универсальным заменителем шерсти, хлопка, шелка и льна стали нейлон или его
бесчисленные разновидности. Дерево, камень, металл уступают место бетону,
каучуку и полистирену. Бессмыслен-но отвергать такую эволюцию, предаваясь
идеальным гре-зам о теплой, человечной субстанции былых вещей. Оппо-зиция
натуральных/синтетических веществ, подобно оппо-зиции традиционных/ярких
красок, есть всего лишь моральная оппозиция. Объективно все материалы существу-ют
сами по себе - они не бывают подлинными или под-дельными, натуральными или
искусственными. В чем, соб-ственно, 'неподлинность' бетона по сравнению с
камнем?
1 Тем самым реализуется, по крайней мере частично,
субстанциалистский миф, который начиная с XVI столетия воплощался в лепных укра-шениях и
в 'светской' демиургии барокко, - целый мир пытаются выле-пить из одного
готового материала. Такой субстанциалистский миф - один из аспектов мифа
функционалистского, о котором еще будет речь в дальнейшем; в плане субстанции
это эквивалент автоматизма в плане фун-кций; так некая сверхмашина могла бы
заменить собой все жесты челове-ка, создав тем самым новую, синтетическую
вселенную. Однако в мечте о 'сверхсубстанции' сказывается наиболее примитивный
и регрессивный аспект данного мифа - перед нами алхимия превращения субстанций,
то есть фаза, предшествующая механической эпохе.
44
Старинные синтетические вещества, такие
как бумага, пе-реживаются нами как вполне натуральные, а стекло - это вообще
один из самых внутренне богатых материалов. Наследственное благородство
материала существует факти-чески лишь в рамках особой культурной идеологии,
соци-альный аналог которой составляет миф об аристократизме; да и то с течением
времени такой культурный предрассудок может стираться.
Отвлекаясь от того, что новыми веществами
открываются грандиозные практические перспективы, нам важно уяснить себе, в чем
они изменили 'смысл' материалов.
Подобно тому как в сфере красок переход к
тональнос-тям (теплым, холодным или промежуточным) знаменует их освобождение от
строя моральной символики и превраще-ние в абстракции, делающие возможными
систематику и игру, так же и в сфере материалов синтетическое производ-ство
знаменует собой их освобождение от природной сим-волики и переход к
полиморфности, то есть к более высо-кой степени абстракции, где становится
возможной всеобъ-емлющая ассоциативная игра веществ, а стало быть и преодоление
формальной оппозиции веществ натуральных/ искусственных. Ныне уже не остается
'природной' разни-цы между перегородкой из термостекла или дерева, между голым
бетоном и кожей: выражая собой 'тепло' или же 'хо-лод', они в равной мере
являются материалами - комби-наторными элементами. Разнородные сами по себе,
они од-нородны как культурные знаки и могут образовывать связ-ную систему.
Абстрактность делает их подвластными любым сочетаниям1.
1 Здесь пролегает принципиальное различие между традиционным
'цельным дубом' и тиковым деревом: последнее в конечном счете выде-ляется не
происхождением своим, экзотичностью или ценой, а лишь сво-ей применимостью для
создания 'среды', где оно оказывается уже не пер-вично-природной субстанцией,
внутренне плотной и теплой, а всего лишь культурным знаком этой теплоты, и
в качестве такого знака, наряду со многими другими 'благородными' материалами,
получает новую психи-ческую нагрузку в системе современного интерьера. Перед
нами уже не дерево-вещество, а дерево-элемент, значимое не собственным 'присут-ствием',
а своим отношением к 'среде'.
45
Весь этот 'дискурс среды' - язык красок,
субстанций, объемов, пространства - охватывает и полностью перестра-ивает сразу
все элементы системы. Из-за того что предметы обстановки сделались подвижными
элементами в децент-рализованном пространстве, а структура их стала более лег-кой,
сборно-фанерованной, то на них и древесина идет бо-лее 'абстрактная', такая как
тик, палисандр, красное или скандинавское дерево1. Причем окраска этих пород уже не совпадает с традиционным цветом
дерева, но проявляется в более светлых или более темных вариантах, зачастую в
со-четании с полировкой или лаком (или, наоборот, намерен-ной
'необработанностью'); в любом случае и цвет и мате-риал оказываются
абстрактными, и вся вещь становится предметом умственной манипуляции, как и все
прочее. Тем самым современная домашняя обстановка целиком вклю-чается в
знаковую систему 'среды', которая уже не опреде-ляется больше выделкой
того или иного частного элемента - ни его красотой, ни его безобразием. Такое
явление встре-чается уже в несвязно-субъективной системе красок и вку-сов, 'о
которых не спорят'. В современной связной систе-ме удача той или иной
обстановки определяется законами абстракции и ассоциации. Можно любить или не
любить тиковое дерево, но следует признать, что существует сис-темная связь
между этой породой и устройством мебели из корпусных блоков, между ее окраской
и плоскими поверх-ностями, а значит и определенным 'ритмом' пространства и
т.д.; в этом-то и заключается закон системы. В подобную игру втягиваются и
старинные вещи, и деревенская мебель 'из цельного дерева', и ювелирные или
ремесленные без-делушки, свидетельствуя тем самым о безграничных воз-можностях
абстрактной интеграции. Их массовое распро-
1 Разумеется, эти породы технически лучше, чем дуб, поддаются
фанеровке и сборке. Следует также сказать, что их экзотичность играет здесь ту
же роль, что и идея отпускного быта в отношении ярких красок. - это миф о
бегстве на природу. Но главный глубинный смысл всего этого со-стоит в том, что
данные породы оказываются 'вторичными', носителями культурной абстракции, а
потому и послушными логике системы.
46
странение в наши дни отнюдь не
противоречит системе1 : они безупречно включаются в нее в
качестве элементов 'сре-ды', наряду с ультрасовременными материалами и краска-ми.
Только на традиционалистский и глубоко наивный вкус может показаться
несообразной встреча на тиковом инкру-стированном комоде футуристического куба
из необрабо-танного металла с шершавым деревом какой-нибудь стату-этки XVI века. Просто сообразность, связность
носит здесь не природный характер единого вкуса - это связность куль-турной
системы знаков. Даже 'провансальский' интерьер, даже гостиный гарнитур из
подлинной мебели времен Лю-довика XVI - все это лишь тщетные попытки вырваться за рамки
современной культурной системы: и в том и в другом случае обстановка столь же
далека от 'стиля', который в ней заявлен, как и в случае какого-нибудь стола с
каучуковым покрытием или же дерматинового кресла на вороненом кар-касе.
Потолочная балка становится столь же абстрактной, как и хромированная труба или
перегородка из 'эмогласа'. То, что ностальгическому вкусу кажется подлинной
цель-ностью вещи, является на деле лишь комбинаторным вари-антом, - и это
выражено в языке, который говорит в подоб-ном случае о деревенском 'ансамбле'
или же стиле. Термин 'ансамбль', соотносительный с термином 'среда', позво-ляет
ввести любой возможный элемент в логику системы, какова бы ни была его
субъективная нагрузка. Спору нет, такая система одновременно насыщается
идеологическими коннотациями и скрытыми мотивациями - к этому мы еще вернемся.
Несомненна, однако, необратимость и неограни-ченность ее логики - комбинаторной
логики знаков. От нее не может укрыться ни одна вещь, подобно тому как ни один
продукт не может укрыться от формальной логики товар-ного обмена.
1 Этим, правда, знаменуется известная слабость системы, которая, од-нако,
сама интегрирована в систему. См. об этом ниже, в разделе 'Ста-ринная вещь'.
47
Существует материал, целиком вбирающий в
себя поня-тие 'среды', в котором можно усматривать универсальную функцию
современной домашней обстановки, - это стек-ло. Если верить рекламе, это
'материал будущего', каковое, всем известно, будет 'прозрачным'; таким образом,
стекло - это одновременно и материал и чаемый идеал, и цель и средство. Такова
его метафизика. Что же касается психоло-гии, то на практике и одновременно в
воображении оно фун-кционирует как идеальная современная оболочка: ему 'не
передается вкус', оно не меняется со временем (как дерево или металл) под
действием своего содержимого, не скрыва-ет его. В стекле нет никакой неясности
и нет теплопровод-ности. По сути дела, оно не вмещает, а изолирует содержи-мое,
это волшебная застывшая жидкость - содержащее-содержимое, и на таком волшебстве
основывается прозрач-ность того и другого; а в преодолении субстанций заключа-ется,
как мы видели, главный императив 'среды'. Кроме того, в стекле одновременно
содержится символика мате-риала вторично-культурного и материала нулевой
ступени. Символика замороженности, то есть абстракции, подводит нас к
абстрактности внутреннего мира (хрустальный шар бе-зумия), к абстрактности
будущего (хрустальный шар про-видца), к абстрактности природного мира
(микроскоп и те-лескоп, с помощью которых наш глаз проникает в иные, от-личные
миры). Кроме того, стекло неразрушимо, нетленно, не имеет цвета и запаха и т.д.
- это поистине как бы нуле-вая ступень вещества; оно так же относится к
веществу, как вакуум к воздуху. Такое достоинство игры и исчислимости,
связанное с абстрактностью, уже встречалось нам в системе 'среды'. Но самое
важное, что стекло в высшей степени воп-лощает в себе фундаментальную
двойственность 'среды' - одновременно близость и дистантность, интимность и от-каз
от нее, сообщительность и несообщительность. В роли сосуда, окна или же стены
стекло образует прозрачность без проницаемости: сквозь него видно, но нельзя
прикоснуть-ся. Сообщаемость оказывается универсальной и абстракт-
48
ной. Магазинная витрина - это целая феерия
фрустрации, в которой и заключена вся стратегия рекламы. Такова и про-зрачность
стеклянных банок и бутылок - она создает фор-мальное удовольствие, визуальную
близость, но по сути и отъединенность от заключенного внутри продукта. Стекло,
точно так же как и 'среда' в целом, являет лишь знак своего содержимого,
вставая препятствием на пути к нему; так и вся система, в своей абстрактной
связности, встает препят-ствием на пути от материальности вещей к
материальности потребностей. Нечего говорить и о таком его важнейшем до-стоинстве
морального порядка, как чистота, открытость, объективность, огромная
насыщенность профилактико-гигиеническими коннотациями, - все это и впрямь
делает его материалом будущего, такого будущего, где человек отре-чется от
своего тела и его первичных органических функ-ций ради какой-то сияющей
функциональной объектности, моральный аспект которой составляет гигиена тела.
'Жить прямо в саду, в тесном общении с природой, в полной мере наслаждаясь
прелестью каждого сезона и не отказываясь от ком-форта современного интерьера,
- такая новейшая версия зем-ного рая бывает лишь в домах со стеклянными
стенами'.
'Стеклянные кирпичи и плитки, уложенные на
бетон, позво-ляют строить прозрачные стены, перегородки, своды, перекры-тия, по
прочности не уступающие камню. Такие 'стеклостены' пропускают солнечный свет, и
он свободно циркулирует по всему дому. В то же время сквозь них не видно четких
фи-гур, и каждая комната остается интимно огражденной'. Вековая символика
'стеклянного дома' явно продолжа-ет жить, только в современной цивилизации
становится не-сколько приземленной. Обаяние трансцендентности усту-пает
место обаянию 'среды' (то же самое произошло и с зер-калом). Стекло дает
возможность ускорить сообщение между внутренним и внешним пространством, но
одновре-менно и возводит между ними незримую материальную пе-регородку, не
позволяющую этой сообщаемости превратить-ся в реальную открытость миру.
Действительно, современ-
49
ные 'стеклянные дома' вовсе не открыты во
внешнее про-странство - напротив, сам внешний мир (природа, пейзаж) благодаря
стеклу и его абстрактности просвечивает в интим-но-частном пространстве дома,
'вольно играя' в нем как элемент 'среды'. Весь мир вводится в рамки домашнего
мирка как зрелище1.
Анализ красок и материалов уже подводит
нас к неко-торым выводам. Систематическим чередованием теплого и холодного, по
сути, определяется само понятие 'среды', в котором всегда присутствуют
одновременно тепло и дис-танция.
Подобный интерьер призван создавать между
людьми та-кое же чередование тепла-нетепла, интимности-дистантно-сти, как и
между составляющими его предметами. Человек здесь обязательно должен находиться
в некотором отноше-
1 Двойственный характер стекла с полной ясностью выступает, если от
устройства дома обратиться к потребительским товарам и их упаковке, где его
применение растет с каждым днем. Здесь у стекла также все досто-инства: оно
защищает продукт от загрязнения, пропуская к нему лишь взгляд. 'Надежно
облекает и позволяет рассмотреть' - такова, можно сказать, идеальная дефиниция
упаковки. Отливаясь в любые формы, стек-ло открывает неограниченные возможности
для технической эстетики. Скоро в него станут 'одевать' ранние овощи, чтобы они
сохраняли под ним свежесть утренней росы. Своей прозрачностью оно станет
облекать насущ-ный наш бифштекс. Невидимое и вездесущее, оно может
соответствовать определению более красивой и более ясной жизни. Кроме того, как
бы с ним ни поступали, оно никогда не станет мусором, так как не имеет запаха.
Это 'благородный' материал. И однако же, от потребителя требуют выбра-сывать
его по употреблении - 'упаковка не возвращается'. Стекло укра-шает покупку
обаянием своей нерушимости, но затем должно быть немед-ленно разрушено.
Противоречие? Нет: стекло здесь опять-таки играет роль элемента 'среды', только
эта 'среда' принимает точный экономический смысл упаковки. Стекло помогает
продать продукт, оно функционально, но и само должно быть потреблено, и как
можно скорее. Психологическая функциональность стекла (его прозрачность, чистота)
полностью захваты-вается и поглощается его экономической функциональностью. Его
вели-колепие работает как мотивация покупки.
50
нии - друга или родственника, члена семьи
или клиента, - но отношение это должно оставаться подвижно-функци-ональным; то
есть быть в любой момент возможным, но субъективно нефиксированным, разные типы
отношений должны обладать свободой взаимного обмена. Именно та-ковы
функциональные отношения, в которых отсутствует (теоретически) желание, - его
потенциал разряжается в пользу 'среды'1. Здесь-то
и начинается двойственность2.
О такой двойственности свидетельствуют предметы, луч-ше всего
выражающие собой отношения 'среды', - мягкая мебель, которая, как мы видели, в
системе современной об-становки постоянно чередуется с корпусными блоками. Эти
два члена в своей противопоставленности конкретизируют главную оппозицию
расстановки и 'среды' (хотя и не явля-ются ее единственным проявлением).
Усаживать людей - это явно не главная
функция тех бесчисленных кресел и стульев, которые заполняют собой журналы по
меблировке и декорации. Мы садимся, чтобы отдохнуть, садимся за стол, чтобы
поесть. Но стулья уже больше не тяготеют к столу. Современная мягкая мебель
обретает свой самостоятельный смысл, а уже ему подчи-няются низкие столики; и
смысл этот связан не с положе-нием тела, а со взаимным размещением
собеседников. Рас-становка кресел и стульев и сложная пересадка - напри-мер,
гостей во время приема - сама по себе уже образует целый дискурс. Все
современные сиденья, от пуфа до ка-напе, от банкетки до глубокого кресла,
делают акцент на общительности, на участии в беседе; в сидячей позе как
1 Такому типу отношений подчиняется даже сексуальность в ее совре-менном
понимании: в отличие от жарко-инстинктивной чувственности, она бывает теплой
или холодной. В результате она оказывается уже не стра-стью, а просто-напросто
элементом жизненной 'среды'. И по той же при-чине она уже не теряется в
излияниях, но становится дискурсом.
2 В системе вещей, как и во всякой переживаемой системе, главные
структурные оппозиции на самом деле всегда другие: что на уровне сис-темы
является структурной оппозицией, реально может лишь рациона-лизировать, делать
связным некоторый конфликт.
51
бы подчеркивается не конфронтация, а
широкая откры-тость современного социального индивида. Нет больше кроватей, на
которых лежат, нет больше стульев, на кото-рых сидят1, есть лишь 'функциональные' сиденья, вольно синтезирующие
всевозможные позы (а тем самым и все-возможные отношения между людьми). В них
исключает-ся всякий морализм: вы больше не сидите лицом ни к кому. Сидя на
таком сиденье, невозможно сердиться, спорить, убеждать кого-либо. Ими
предопределяется гибко-нетре-бовательная общительность, с широкой, но лишь
игровой открытостью. Сидя в таком кресле, вам уже не приходится выдерживать
чужой взгляд или самому всматриваться в другого человека: они устроены так, что
взгляд может, не стесняясь, свободно блуждать по лицам, так как из-за их
глубины и угла наклона он 'естественно' оказывается где-то на среднем уровне,
на некоей неопределенной высоте, где произносятся также и слова. По-видимому,
фундамен-тальная забота, которой отвечают такие кресла, состоит в том, чтобы
никогда не оставаться одному, но и не оказы-ваться ни с кем лицом к лицу. В них
расслабляется тело, но еще более того отдыхает взгляд - самое опасное, что есть
в теле. В современном обществе, где люди в значительной мере избавлены от
тесного соприкосновения друг с дру-гом в своих первичных функциях,
подчеркивается зато та-кое соприкосновение в функциях вторичных, соприкос-новение
взглядов и все, что в них есть трагического. И подобно тому как первичные
требования жизни скрады-ваются, из нашего общения всячески исключается любая
резкость, противоречивость, то есть в сущности неприс-тойность, которая может
содержаться в прямом взгляде, где агрессивно проступает желание. Итак, в
двучлене кор-пусная/мягкая мебель нам явлена система во всей своей полноте:
через посредство корпусных блоков современный человек осуществляет свой
организационный дискурс, из
1 Стулья с прямой спинкой сохраняются лишь у обеденного стола, кон-нотируя
при этом 'деревенскость'; но это уже рефлективный культурный процесс.
52
глубины своих кресел он изрекает дискурс
реляционный1. Таким образом, 'человек перестановки'
всякий раз дубли-руется 'человеком отношений и среды' - а все вместе это
создает 'функционального' человека.
Не только к креслам, но и ко всем
предметам обстанов-ки ныне предъявляется обязательное требование культур-ности,
равно как и комбинаторной исчислимости. В былые времена мебель не скрывала
своих функций. Фундаменталь-ная роль дома-кормильца прочитывалась без обиняков
в его столах и буфетах - тяжеловесно-пузатых, несущих на себе дополнительные
значения материнства. Если их функция была табуирована, то они вообще
скрывались, как, напри-мер, кровать в алькове. Если же кровать ставилась посере-дине
спальни, то она наглядно демонстрировала собой бур-жуазное супружество (но,
разумеется, не сексуальность). Ныне кровати больше нет - она превратилась в
кресло, диван, канапе, банкетку или же утапливается в стене (в силу
1 Или же просто пассивный: не будем забывать, что в мебельной рек-ламе
активный императив расстановки гораздо слабее, чем пассивные вну-шения
расслабленности. Домашняя 'среда' и здесь двойственна - это понятие вместе и
активное и пассивное. Функциональный человек - из-начально утомленный. И
миллионы кресел из кожи или же 'данлопилло', одно другого глубже, через
посредство которых современные поня-тия 'среды' и релаксации проникают на
страницы дорогих журналов, как бы приглашают его от имени всей цивилизации
будущего расслабиться от всяческих напряжений и погрузиться в безмятежную
эйфорию седьмого дня. Вся идеология такой цивилизации, отдаленно, но неминуемо
знаме-нуемой вещами-моделями, заключается в подобных образах - не менее
идилличных, чем старинные пасторали, - где обитатель современного жилища
созерцает окружающую его 'среду', сидя в глубоком и мягком кресле. Разрядив
свои страсти, функции, противоречия и оставив одни лишь отношения - систему отношений,
структура которой явлена ему в системе вещей, - 'сотворив' вокруг себя целое
пространство, допускаю-щее многообразные возможности интеграции элементов в
ансамбль ком-наты и интеграции человека в социальное единство, воссоздав тем
самым целый мир, избавленный от предосудительных влечений и первичных фун-кций,
но зато наполненный социальными коннотациями комбинаторики и престижа, наш
современный домовладелец, утомившись от всех этих усилий, благостно скучает в
кресле, сочетающемся с формами его тела.
53
не морального запрета, а логической
абстракции)1. Стол ста-новится низким, отступает из
центра комнаты, теряет свою тяжеловесность. Кухня в целом утрачивает свою
кулинар-ную функцию и превращается в функциональную лабора-торию. И это -
прогресс, так как традиционная обстановка при всей прямоте своих смыслов
зиждилась в то же время на обсессивной моральности и на материальной трудности
быта. В современных интерьерах мы свободнее. Но это со-провождается новым,
более тонким формализмом и новы-ми моральными ограничениями: во всех предметах
выра-жается закономерный переход от еды, сна, продолжения рода к таким
занятиям, как курение, питье, прием гостей, беседа, смотрение телевизора или
чтение. Первично-теле-сные функции отступают на второй план перед функциями
окультуренными. В традиционном буфете хранилось белье, посуда, продукты, в
функциональных же блоках - книги, безделушки, бутылки или даже просто пустота.
Такое тре-бование культуры с полной ясностью резюмируется в поня-тии
'утонченности', которое наряду с 'функциональнос-тью' служит одним из ударных
терминов в руководствах по домашнему обустройству. Вместо символов семьи
комнаты наполняются знаками социальных отношений. Они служат обстановкой уже не
для торжества родственной любви, а для столь же ритуального гостеприимства.
Вчитываясь в совре-менные вещи и предметы обстановки, замечаешь, что они уже
прекрасно беседуют между собой, не дожидаясь прихо-да гостей, свободно сходятся
и расходятся не хуже них, - то есть, чтобы жить, нет необходимости трудиться.
Разумеется, культура всегда играла такую
умиротворяю-щую идеологическую роль - сублимировала напряжения, связанные с
господством функций, способствовала само-оформлению и самоосознанию человека по
ту сторону ма-териальной действительности и конфликтов реального мира. Подобная
оформленность, которая наперекор и
1 Впрочем, она может и вторично включаться в современный интерьер,
и культурная коннотация ее при этом столь сильна, что делает ее не столь
непристойной; например, старинная испанская кровать XVIII века посреди комнаты. (Об этом см. ниже, в
разделе 'Старинная вещь'.)
54
вопреки всему свидетельствует о некоторой
конечной цели и несет в себе живую память о кашей первичной обо-лочке,
очевидно, еще более настоятельно необходима в технической цивилизации. Но
только сегодня сама фор-ма тоже систематизируется, подобно реальности, кото-рую
она отражает и одновременно отрицает: системной техничности соответствует
системная культурность. Именно такую системную культурность на уровне вещей
мы и называем 'средой'.
Продолжая наш анализ смысловых элементов
'среды', мы приступаем теперь к изучению 'функциональных' (или, что тоже самое,
'профилированных', 'динамичных' и т.д.) форм; как сразу же выясняется, их
'стилизация' та же самая, что и в связанных с ними человеческих жестах. В ней
всякий раз обозначается устранение труда и мускульной энергии. Устра-няются
первичные функции ради вторичных - функций от-ношения и исчисления, устраняются
влечения ради окульту-ренности, и в исторической практике все эти процессы
опосредуются на уровне вещей принципиальным исключением жестов усилия,
переходом от универсальной жестуальности труда к универсальной жестуальности
контроля. Именно здесь - в абстрагировании вещей от источников энергии -
прихо-дит конец их тысячелетнему антропоморфному статусу.
Пока наполняющая предмет энергия остается
мускульной, то есть непосредственной и случайно-внешней, орудие все еще
вовлечено в отношения в человеком, символически насыщен-ные, но не очень
структурно связные, хоть и формализован-ные в определенной жестуальности.
Использование силы жи-вотных не производит качественной перемены - для многих
цивилизаций энергия человека и энергия животных равно-значны. Такая энергетическая
стабильность влечет за собой и стагнацию орудий труда. Статус орудия,
приспособления для
55
ручной работы почти не меняется на
протяжении веков. При-чем такая глубинная соотнесенность человека с вещами
через жесты, резюмирующая собой его интегрированность в мире и в социальных
структурах, может обладать высокой степенью полноты, которую мы обнаруживаем в
их обоюдной красоте, в их 'стиле'. Тем не менее эта соотнесенность действует
сковывающе и параллельно со сковывающим воздействием со-циальных структур
мешает настоящей производительности. Старинные орудия - сложные комплексы
жестов и сил, сим-волов и функций, оформляемых и стилизуемых энергией че-ловека;
мы любуемся этими косами, корзинами, кувшинами и плугами, плотно прилегающими к
формам человеческого тела, его усилий и преображаемого материала; но при всем
сво-ем великолепии такая соотнесенность зиждется на единооб-разии, оставаясь
реляционно скованной. Человек не свободен от своих вещей, вещи не свободны от
человека. Только после революционных перемен в источниках энергии, когда энер-гию,
ставшую мобильной, стало возможно применять на рас-стоянии, запасать и
исчислять, - человек и вещь вступают в новый объективный спор, в новую
конфликтную диалектику, которая не содержалась в их взаимной целесообразности и
ско-вывающей взаимосоотнесенности. Тем самым человек прихо-дит к объективной
социальной эволюции, и одновременно сама вещь приближается к собственной
истинной сути, то есть к приумножению функций через раскрепощение энергии.
Функциональная вещь - это вещь реальная. В
результате революционных перемен в энергетике на место энергетичес-кого
симбиоза и символической согласованности человека с вещами приходит связность
технологии и связность (относи-тельная) строя производства. Одновременно
отношения че-ловека с вещами включаются в новую диалектику - диалек-тику
производительных сил. Нас здесь, однако, интересуют по-следствия этого
переворота в сфере повседневного быта.
В своем практическом опыте мы ощущаем, как
истон-чается жестуальная опосредованность человека и вещей. В бытовой технике,
автомобилях, 'гаджетах', системах
56
отопления, освещения, информации,
транспорта от че-ловека требуется лишь минимум вмешательства, минимум затрат
энергии. Зачастую он должен лишь контролиро-вать их рукой или глазами; ему
никогда не бывает нужна ловкость - самое большее быстрота реакции. Мир быта,
почти в такой же степени как и мир труда, регулируется ныне систематическими
жестами команд или же телеко-манд. Перед нами - просто кнопка, тумблер,
рукоятка, педаль, порой даже и вовсе ничего (в кабину фотоавто-мата достаточно
просто войти); тогда как прежде надо было что-то давить, дробить, заколачивать,
поддерживать равновесие, соизмерять и распределять усилия, делать размашистые
движения (теперь они должны быть скорее проворными). На место схватывания
вещей, в котором участвовало все тело, приходит контакт (рукой или но-гой) и
контроль (зрительный, иногда слуховой). Одним словом, в функциональном быту
активно задействованы одни лишь 'конечности' человека.
Итак, раскрепощающая абстрактность
источников энер-гии выливается в такую же абстрактность практических дей-ствий
человека с вещами. Требуется уже не столько нейро-мускульная деятельность,
сколько система церебросенсорного слежения (Навиль). Однако же не только она
одна: чтобы смягчить абсолютную абстрактность дистанционно-го действия,
остается еще то, что мы назвали жестуальностью контроля (ручного, зрительного и
т.д.)1. В известном смысле такой минимум
жестуальности необходим, без нее вся наша абстракция могущества лишилась бы
смысла. Мо-
1 Точнее будет сказать, что жестуальность усилия не просто истончи-лась
до жестуальности контроля - она распалась на жестуальность конт-роля и
жестуальность игры. Забытое в современной практике и вместе с тем освобожденное
от своих оков, тело находит реальную возможность самовыражения - во всяком
случае, компенсаторного расхода энергии - в спорте и других физических
упражнениях на досуге. (Действительно, еще неизвестно, утверждается ли в таком
раздвоении жестуальности уси-лий реальная свобода тела или же просто создается
двучленная система, где второй член - в данном случае игра и спорт - служит
именно ком-пенсацией первого. Аналогичный процесс - раздвоение времени на ак-тивное
время и время досуга.)
57
гущество человека должно обеспечиваться
его хотя бы фор-мальным участием. В таком смысле можно утверждать, что
жестуальность контроля сохраняет важнейшую роль в нор-мальном функционировании
уже не техники (техника бу-дущего могла бы обойтись и без нее - и скорее всего
дей-ствительно обойдется), но системы нашего сознания.
Поскольку энергия вещей стала абстрактной,
их функци-ональность становится безграничной: как чуть ли не все ма-териалы
обзавелись пластмассовыми заменителями, так и все жесты обрели себе технические
эквиваленты. Простейший механизм эллиптически замещает собой целую сумму жес-тов,
концентрирует в себе их эффективность и становится не-зависимым от оператора и
от обрабатываемого материала. Меняются все факторы - форма и применение орудий,
ма-териал, рабочая энергия. Материал бесконечно дифферен-цируется, порой
оказываясь чем-то неуловимым (для радио-приемника это информация). Энергия,
преобразуясь сама, преобразовывает и материалы и функции: теперь техника уже не
просто вбирает в себя ранее известные жесты, но и изоб-ретает новые операции, а
главное - разбивает оперативное поле на совершенно новые функции и группы
функций. Та-ким образом, абстрагированность человека перед лицом сво-их вещей
(технических), его 'очевидная отчужденность' про-исходит не столько от того,
что его жесты заменяются маши-нами, сколько от абстрактности самого
разделения функций и от невозможности интуитивно уловить это разделение по
аналогии с прежней системой жестов1. К новым
техничес-
1 Возьмем для примера огонь. Очаг как источник огня первоначально
соеди-нял в себе три функции - отопления, приготовления пищи и освещения. Имен-но
в таком качестве он и наполнился своей сложной символикой. Позднее фун-кции
отопления и приготовления пиши соединила в себе кухонная плита - уже
техническое устройство, но еще обладающее известным символическим
'присутствием'. Далее все эти функции аналитически разделяются, расхо-дятся по
специализированным устройствам, синтезом которых является уже не конкретный
'очаг', а питающая их абстрактная энергия (газ или электри-чество).
Символическое измерение такой новой 'среды', основанной на принципиально ином
разделении функций, равно нулю.
58
ким структурам способно адаптироваться
только абстракт-ное, а не непосредственное мышление; при этом человек дол-жен
привыкать все более и более исключительно пользоваться одними лишь высшими
исчислительными функциями свое-го ума. Это вызывает глубокое психологическое
сопротивле-ние, и в результате человек окончательно отстает от своих ве-щей,
уступает им в связности. Вещи как бы идут впереди него в организации его среды,
а тем самым влекут за собой и те или иные его поступки. Возьмем стиральную
машину: своей формой и способом действия она не связана непосредствен-но с
бельем, то есть вся операция стирки утратила свою про-странственно-временную
специфичность. Человеческое вме-шательство минимально, весь процесс рассчитан
по мину-там, и даже сама вода выступает лишь как абстрактный проводник
химических моющих средств. Таким образом, функционально стиральная машина
вступает в совсем иное поле отношений, нежели старинная стиральная доска или ло-хань;
наряду с другими вещами-операторами, такими как хо-лодильник, телевизор,
расстановочные блоки мебели и автомобиль, она размешается в дискретном поле
функцио-нальной ассоциации, тогда как традиционные орудия распо-лагались в поле
практического опосредования между преоб-разуемым материалом и преобразующим его
человеком. Вме-сто вертикального поля, ориентированного вглубь, мы попадаем в
поле горизонтальное, развернутое вширь.
Подобно тому как структурируются различные
части механизма той или иной вещи - аналогичным образом самоорганизуются,
независимо от человека, и различные тех-нические предметы, отсылая друг к другу
в своем упрощенно-единообразном применении и образуя тем самым строго рас-члененный
строй вещей, идущий по пути своей собственной технологической эволюции, где
ответственность человека ог-раничена лишь осуществлением механического
контроля, да и тот в предельном случае должна взять на себя сама машина.
Вместо сплошного, но ограниченного пространства,
ко-торое создается вокруг традиционных вещей жестами приме-
59
няющего их человека, технические предметы
образуют диск-ретную и неограниченную протяженность. Эта новая протя-женность,
новое функциональное измерение регулируется тре-бованием максимальной
организации, оптимальной сообщаемости частей. Этим и объясняется наблюдаемая
нами в ходе технического прогресса все большая миниатюризация изде-лий.
Освобожденные от соотнесенности с человеком, от сво-ей, так сказать,
'естественной величины', предназначенные для работы со все более сложными
сообщениями, механиз-мы, следуя примеру человеческого мозга, идут по пути все
боль-шей концентрации структур, к квинтэссенции микрокосма1. После периода прометеевской экспансии, когда техника стре-милась
заполнить собой все пространство мира, мы вступаем в эру новой техники,
внедряющейся в глубь мира. Электрони-ка и кибернетика - то есть действенность,
вышедшая за рам-ки жестуального пространства, - позволяют ныне достигать
сверхплотной насыщенности на минимуме протяженности, которой соответствует
максимум регулируемого поля и кото-рая несоразмерна нашему чувственному опыту2.
1 Отсюда магическое обаяние, которым обладает миниатюрный пред-мет
- часы, транзистор, фотоаппарат и т.д.
2Такая тенденция к миниатюризации может показаться парадоксаль-ной
в цивилизации протяженности, экспансии, пространственного рас-ширения. На деле
же здесь сказывается одновременно и идеальный пре-дел такой технической цивилизации,
и ее противоречивость - ибо она является также и цивилизацией скученных городов
и дефицита простран-ства и, в силу непреложной бытовой (а не только
структурной) необходи-мости, все больше и больше становится цивилизацией
'компактности'. Имеется несомненное соотношение между лазером,
микрокалькулятором и вообще всякой микротехникой, с одной стороны, и маленьким
автомо-билем, многофункциональным 'гаджетом', 'экономичной' квартирой и
транзистором, с другой; правда, это соотношение не обязательно имеет логическую
структуру. Принцип максимальной организации, ведущий к приемам миниатюризации,
имеет своей параллельной функцией служить паллиативом (но не разрешением) для
проблемы хронического дефицита пространства в повседневной жизни. Структурно
одно с другим не связа-но, они лишь вытекают одно из другого в рамках общей
системы. В ре-зультате предмет бытовой техники, зажатый между этими двумя
импера-тивами, сам не знает, которым из них он обусловлен - то ли техническим
прогрессом (миниатюризация), то ли деградацией системы социальной практики
(дефицит пространства). Антагонизм между структурно-техни-ческой эволюцией и
дефицитными ограничениями в системе повседнев-ного быта рассматривается нами в
другом месте - в 'Аватарах техники'.
60
Такой все возрастающей автономности
функциональ-ного мира и оптимальной организации протяженности всецело
соответствует и стилизация форм. Формы тоже становятся автономнее, все дальше
отходя от морфоло-гии человеческого тела и усилия, - хотя они всегда так или
иначе на них намекают. Они свободно самооргани-зуются, а их утраченная было
соотнесенность с первич-ными функциями всякий раз сохраняется в абстрактной
форме знака - это их коннотация. Рассмотрим руку - мы уже видели, сколь велико
ее значение в жестуальности контроля. Все современные вещи стремятся обязатель-но
быть 'сподручными' (это почти что эквивалент их 'функциональности'). Но что же
это за рука, в зависимо-сти от которой обрисовываются их формы? Это уже не
хватательный орган, где окончательно реализует себя уси-лие, теперь это всего
лишь абстрактный знак сподручности, и таким достоинством тем легче обладают
кнопки, рукоятки и т.п., что сама операция как таковая больше не требует
ручного труда и осуществляется в другом месте. Перед нами вновь, на уровне
морфологии, тот самый миф о природности, о котором уже говорилось выше; челове-ческое
тело теперь наделяет вещи лишь знаками своего присутствия, а в остальном они
функционируют автоном-но. Представителями тела служат 'конечности'. А вещи, со
своей стороны, 'профилируются' в зависимости от это-го
абстрактно-морфологического значения. Складывается система взаимной
согласованности форм, где человек упоминается лишь намеком1. Именно так форма вещи 'сочетается' с рукой. Именно так кресло
'Эрборн' 'со-четается' с формами вашего тела - одна форма сочетает-ся с другой.
Традиционная вещь-орудие вовсе не 'соче-талась' с формами человека - она
сочеталась с формами усилия и жеста, да и вообще человеческое тело диктовало
1 Точно так же в домашней 'среде' остается лишь намек на
природу.
61
свою волю вещам ввиду того или иного
материального труда. Ныне тело человека сохраняется лишь как абстрак-тная
причина завершенных форм функциональной вещи. Итак, функциональность вещи -
это не запечатленностъ в ней какого-то реального труда, а приспособленность
одной формы к другой (формы рукоятки - к форме руки), в кото-рои
устраняются, опускаются реальные трудовые процессы. Освободившись таким
образом от практических фун-кций и от человеческой жестуальности, формы начина-ют
соотноситься друг с другом и с пространством, где они создают 'ритм'. Именно
так понимается сегодня 'стиль' вещей: его механизм остается
виртуально-подразумевае-мым (потенциально на него намекают кое-какие нехит-рые
жесты, но не обнаруживая его, - действенное тело вещи по-прежнему остается
неосознанным), и налицо одна лишь форма, окутывающая его своим совершен-ством,
'облекающая' и скрадывающая своей 'линией' не-кую абстрактно-кристаллизованную
энергию. Как при развитии некоторых видов животных, вещь обрастает формой,
словно панцирем. Подвижная, транзитивная, об-лекающая, она сглаживает внешний
облик вещи, превоз-могая тревожно-дискретное многообразие механизмов связностью
некоего целого. В такой функциональной сре-де замкнутостью непрерывных линий (а
также и матери-алов - хрома, эмали, пластика) восстанавливается един-ство мира,
который прежде поддерживался в глубинном равновесии благодаря человеческому
жесту. Мы идем, ста-ло быть, к абсолютной власти формы - только она ока-зывается
нужной, только она осознается, и на глубинном уровне 'стиль' вещей определяется
функциональностью форм.
В такой завершенности форм на самом деле
кроется один существенный недостаток: универсальной транзи-тивностью форм наша
техническая цивилизация пытает-ся компенсировать исчезновение символических
отноше-ний, связанных с традиционной трудовой жестуальнос-
62
тью, компенсировать ирреальность,
символическую пус-тоту нашей технической мощи1.
Действительно, жестуальное опосредование
обладает не только практическим измерением, и энергия, вложенная в трудовое
усилие, имеет природу не только мышечно-нервную. В жесте и усилии
развертывается богатая фалличес-кая символика, выраженная в схемах
проникновения, со-противления, оформления, трения и т.д. Моделью всех рит-мических
жестов служит ритмика сексуальная, и всякая технологическая практика в конечном
счете определяется именно ею (отсылаем к исследованиям Г.Башляра и Ж.Дюрана -
'Антропологические структуры воображаемого', с. 46 и др.). Традиционные вещи и
орудия, мобилизуя все наше тело для усилия и его завершения, отчасти вбирают в
себя глубинное либидинозное содержание сексуального обмена (как это по-своему
происходит и в танце и обрядах)2. В тех-ническом
же предмете все это подавляется и демобилизует-ся. То, что в трудовой
жестуальности сублимировалось (а значит, символически реализовывалось), сегодня
просто вы-тесняется. В современных технических системах ничего не осталось от
анархично-зрелищного самопроизрастания ста-ринных вещей, которые могли стареть,
которые наглядно демонстрировали свою работу. Заступ или кувшин, эти жи-
1 Речь не о том, чтобы поэтизировать жестуальность традиционных тру-довых
усилий; действительно, ведь на протяжении долгих веков человек собственной
силой возмещал несовершенство своих орудий, ведь даже после эпохи рабства и
крепостничества в руках у крестьян и ремесленников по-прежнему оставались
орудия, прямо восходящие к каменному веку; так что можно лишь приветствовать
нынешнюю абстрактность источников энер-гии и отказ от старой жестуальности,
которая по сути была лишь жестуальностью рабства. Нынешняя 'бездушная
автоматика' (хотя бы даже в элект-рической машинке для приготовления овощных
пюре) наконец-то позво-ляет выйти за пределы строгой эквивалентности продукта
жесту, изо дня в день поглощавшей человеческие силы, и создать добавочный по
отноше-нию к жесту продукт. Однако не менее глубокие последствия это влечет за
собой и в ином плане.
2 Можно также сказать, что через жестуальность вещи вбирают в себя,
по выражению Пиаже, 'аффективные схемы' отцовства и материнства, то есть
отношения ребенка к людям, составляющим его первичную среду: отец и мать сами
по себе предстают ребенку как некие орудия, окружен-ные орудиями вторичными.
63
вые воплощения мужского и женского
полового органа, сво-ей 'непристойностью' делают символически внятной ди-намику
человеческих влечений1. Непристойна и вся трудо-вая
жестуальность, которая ныне миниатюризирована и аб-страгирована в жестуальности
контроля. Мир старинных вещей предстает театром жестокости и инстинктивных вле-чений,
если сравнить его с нейтральностью форм, профи-лактической 'белизной' и
совершенством вещей функцио-нальных. В современном утюге ручка исчезает,
'профили-руется' (характерен сам этот термин, выражающий тонкость и
абстрактность), все более нацеливается на полное отсут-ствие жеста, и в пределе
такая форма оказывается уже не формой руки, а просто формой 'сподручности'. Становясь
совершенной, форма отводит человеку роль стороннего созер-цателя собственного
могущества.
Но подобное техническое могущество больше
не может опосредоваться - оно несоразмерно человеку и его телу. А значит, оно
не может более и выражаться в символах - фун-кциональные формы способны
лишь коннотировать его. Они выражают его как дополнительное значение
своей аб-солютной связности (обтекаемости, 'сподручности', авто-матизма и
т.д.), но одновременно в них оформляется и от-деляющий нас от него вакуум, они
образуют как бы новей-ший шаманский ритуал. Это знаки нашего могущества, но
вместе с тем и свидетельства нашей безответственности по отношению к нему. Быть
может, именно здесь следует ис-кать причину того, что после первой технической
эйфории
1 Подобным образом классический родительский дом с дверями и ок-нами
на детских рисунках символизирует одновременно и самого ребен-ка (человеческое
лицо) и материнское тело. Как и исчезновение жесту-альности, исчезновение этого
традиционного дома, где были этажи, ле-стница, чердак и подвал, ведет прежде
всего к фрустрации - человек лишается опознаваемой символики. Современный стиль
вещей остав-ляет чувство неудовлетворенности своим отсутствием глубинного соуча-стия
- в нем мы не воспринимаем инстинктивно свое собственное тело, практически не
узнаем в нем своих органов, своей соматической орга-низации.
64
у облагодетельствованных чудо-вещами
появляется какое-то угрюмое довольство, равнодушие и невольный страх пас-сивных
зрителей своего могущества. Ненужными оказыва-ются многие привычные жесты,
прерываются многие бы-товые ритмы, основанные на телесных движениях, и все это
имеет глубокие психофизиологические последствия. Фак-тически свершилась
настоящая революция быта: вещи ста-ли сложнее, чем действия человека по
отношению к ним. Вещи делаются все более, а наши жесты - все менее дифферен-цированными.
Это можно сформулировать иначе: вещами больше не определяются роли в театре
жестов - в своей сверхцелесообразности они сами становятся ныне едва ли не
актерами в том всеобъемлющем процессе, где на долю человека остается лишь роль
зрителя.
Приведем в качестве притчи одну любопытную
историю. Дело было в XVIII веке. Некий иллюзионист, изощренный в часовой механике, соорудил
человека-автомат. Причем автомат был настолько совершенным, настолько гибким и
непринужденным в своих движениях, что, когда иллюзио-нист вместе со своим
творением выходил на сцену, зрители не могли отличить, кто из них человек, а
кто автомат. И тог-да иллюзионисту пришлось сделать механичными свои соб-ственные
жесты и, в качестве высшего искусства, слегка разладить свою собственную фигуру
- только так спектакль мог вновь получить свой смысл, ибо в конечном счете зри-телям
стало бы слишком не по себе от непонимания, кто здесь 'настоящий', - пускай уж
лучше они принимают че-ловека за машину, а машину за человека.
Это иллюстрация особого, как бы фатального
отноше-ния человека к технике - с той разницей, что в современ-ной реальности
спектакль больше не кончается радостны-ми аплодисментами публики, довольной,
что ее так тонко провели. Это иллюстрация общества, где техническое ос-нащение
настолько усовершенствовалось, что выступает уже как система 'синтетической'
жестуальности, превосходя-щая жестуальность традиционную и образующая высшую
проекцию внутренне завершенных структур сознания. Пока еще точность и гибкость
движений, необходимые в некото-
65
рых видах труда, могут быть обеспечены
только человечес-ким жестом. Но ничто не мешает считать, что 'технэ'1 входе своего беспрерывного прогресса должно в итоге прийти к
'мимесису'2, подменив мир природный миром
умопостижимых изделий. Если симулякр столь хорошо симулирует реальность, что
начинает эффективно ее регулировать, то ведь тогда, по отношению к такому
симулякру, уже сам че-ловек становится абстракцией! Об этом писал Льюис Мамфорд
('Техника и цивилизация', с. 296): 'Машина приво-дит к отмиранию функций, граничащему
с параличом'. Те-перь это уже не плод механистического вымысла, а
непосредственная житейская реальность: движения, требу-емые от человека при
обращении с техническими предме-тами, дискретны, составляют ряд скудных жестов,
жестов-знаков, в них стерта ритмичность. Эти жесты - почти та-кие же, как у
иллюзиониста из притчи, который рядом со своей сверхсовершенной машиной
вынужден был сам дви-гаться неуклюже-механично. Спроецировав себя в связную
структуру, человек сам оказывается отброшен в бессвяз-ность. Перед лицом
функциональной вещи он оказывается дисфункционален, иррационально-субъективен;
отныне он - пустая форма, открытая для любых функциональных ми-фов и любых
фантазматических проекций, связанных с ог-лушительной эффективностью внешнего
мира.
Действительно, конкретная динамика усилия,
абстраги-ровавшись в механизмах и жестах контроля, все же не ис-чезла
полностью; она интериоризировалась, превратившись во внутренне переживаемую
динамику функционалистского мифа, динамику будущего всецело функционального
мира, чей образ уже явлен нам в каждом техническом пред-мете. Вытесненная
жестуальность становится мифом, про-екцией, трансцендентностью. Поскольку из
нашего поля зрения исчезло перетекание энергии, поскольку мы пере-
1 Искусство, ремесло (греч.). - Прим. перев.
2 Подражание (греч.). - Прим. перев.
66
живаем ее как бы растворенной в вещи,
поскольку мы от-ныне лишь безответственные пользователи стремящихся к нулю
жестов и усилий, то это позволяет и даже требует от нас веровать в абсолютную,
ничем не ограниченную функ-циональность, в то, что знаки способны быть
действенны. Оживает что-то наподобие процедуры, господствовавшей в старину в
мире магии, когда вся реальность выводилась из одного-единственного знака.
'Чувство действенности пер-вобытной магии отчасти сказывается в безоглядной
вере в прогресс', - пишет Симондон (цит. соч., с. 95). Это верно по отношению к
техническому обществу в целом, и это вер-но также, в форме не столь явной, но
стойкой, примени-тельно к бытовой среде, где малейший 'гаджет' образует вокруг
себя техномифологическое силовое поле. Способ применения бытовых вещей
становится почти непрелож-ной схемой мировосприятия. Между тем технический пред-мет,
требующий от нас лишь чисто формального соучастия, изображает нам мир, где нет
усилий, где энергия абстракт-на и всецело подвижна, где жест-знак обладает
абсолютной действенностью1.
Обо всем этом и говорит стилизованная
обтекаемость 'функциональных' форм; их внутреннюю динамику обра-зует симулякр
утраченной символической соотнесенности, они пытаются с помощью знаков заново
внести в мир целе-сообразность. Такова зажигалка в форме береговой гальки, вот
уже несколько лет успешно внедряемая рекламой. Ее форма
продолговато-эллиптическая, асимметричная, 'высокофункциональная' - не потому,
что данная зажигал-ка лучше других высекает огонь, а потому, что она 'сочета-
1 Такую мифологию следует отличать от идеологии Прогресса. Сколь бы
ни была абстрактна эта идеология, она остается некоторой гипотезой о структурах
бытия и находит себе опору в технической эволюции; тогда как в
функционалистском мифе просто подразумевается, что за знаками стоит некоторая
техническая целостность. Идеология прогресса служит (в XVIII и XIX вв.) социокультурным опосредованием,
мифология же - фантазматическим предвосхищением.
67
ется с формой ладони'. 'Само море
отшлифовало ее в фор-ме ладони' - это как бы свершившийся факт. Функциональ-ность
зажигалки не в том, чтобы зажигать, а в том, чтобы быть 'сподручной'; и ее
форма как бы самой природой (мо-рем) предназначена для того, чтобы ею
манипулировал че-ловек. В такой новой целесообразности и заключена ее осо-бая
риторика. Коннотация здесь двойная: промышленное изделие (зажигалка) словно
заново обретает одно из досто-инств изделий ремесленных, чья форма продолжает
собой человеческий жест и человеческое тело. А с другой сторо-ны, упоминание о
море отсылает нас к мифу о природе, ко-торая уже сама по себе окультурена
применительно к чело-веку и приспосабливается к малейшим его желаниям: море
играет здесь культурную роль шлифовальщика, природа превращается в чудесную
мастерскую ремесленника1. Так зажигалка вместо морского камешка,
приспособленного рукой для добывания огня, оказывается волшебным огни-вом, то
есть на практике даже в промышленном изделии, по сути, действуют сложные
представления о целесообраз-ности, восходящие к доисторической ремесленной
эпохе.
Долгое время американские автомобили
украшались ог-ромными крыльями, о которых Паккард в своем 'Искусст-ве
расточительства' (с. 282) пишет, что они символизируют собой американскую
одержимость потребительскими бла-гами; но у них есть и другие значения.
Автомобиль, едва вы-делившись как вещь из прежних форм экипажа и обретя
структуру, согласную своей функции, очень скоро начинает лишь коннотировать
этот достигнутый результат, конноти-ровать сам себя как функцию победоносности.
Перед нами настоящее торжество вещи: автомобильное крыло становит-ся знаком победы
над пространством - чистым знаком, без
1 Мифы о 'природе' чаше всего действуют посредством отсылки к ка-кой-то
более ранней культурной системе - через такой промежуточный этап псевдоистории
происходит регрессия к мифической цельности мира; таким образом, из мифа о
доиндустриальном ремесле логически вытекает миф о 'функциональной' природе, и
наоборот.
68
всякой связи с самой этой победой (скорее
оно даже пре-пятствует ей, утяжеляя машину и делая ее более громозд-кой).
Конкретно-техническая подвижность получает здесь дополнительный смысл абсолютной
обтекаемости. Ибо ав-томобильное крыло не является знаком реальной скорости,
им обозначается скорость высшая, безмерная. Оно внуша-ет мысль о волшебном,
благодатном автоматизме, в нашем воображении машина приводится в движение самим
при-сутствием этого крыла, она летит на собственных крыльях, имитируя тем самым
некий более высокий организм. Реальной действующей силой машины является
двигатель, воображаемой же - крыло. Чтобы оформить такой спек-такль спонтанной
и сверхвещественной действенности, не обойтись без природной символики - и вот
автомобиль украшается крыльями и фюзеляжем, которые в других ма-шинах служат
структурными элементами; автомобиль при-сваивает себе знаки самолета -
прообраза вещи, преодоле-вающей пространство; а в конечном итоге эти знаки
оказы-ваются похищенными у природы - у акул, птиц и т.д.
В наши дни природные коннотации изменили
свой ре-гистр. Раньше всюду царила буйная флора, покрывая все вещи, даже
машины, знаками земнородности и тем самым натурализуя их1, сегодня же перед нами намечается систе-матика текучести,
заимствующая свои коннотации уже не из статичных стихий земли и флоры, а из
текучих стихий воздуха и воды, а также из животной динамики. Но, даже
обратившись от органики к текучести, эта новейшая при-родность все равно коннотирует
собой природу. Внеструктурный, несущественный элемент - например, крыло ав-томобиля
- всегда приписывает техническому предмету природную коннотацию.
Тем самым коннотация эта оказывается также
и аллего-рической. Когда в фиксированную структуру вторгаются
внеструктурные элементы, когда в вещи появляется чисто фор-
1 Ныне от этих растительно-материнских коннотаций кое-что сохра-нилось
разве что в плавности очертаний. Гнутые линии призваны сооб-щать вещам
органическую семантику вместилища - или же природной эволюции. Поэтому они
исчезают или становятся эллиптическими.
69
мальная деталь, то реальная функция
остается лишь в каче-стве алиби, а форма лишь обозначает собой идею функции:
то есть она становится аллегоричной. Автомобильное крыло - это наша современная
аллегория. Вместо муз и цветоч-ков нам служат для этой цели автомобильные
крылья и отшлифованные морем зажигалки. А дискурс бессознатель-ного
высказывается именно через аллегорию. И вот в авто-мобильном крыле выражается
глубинный фантазм скорос-ти, но в уклончиво-регрессивном виде. Действительно,
ско-рость представляет собой функцию фаллического порядка, в автомобильном же
крыле нам явлена лишь формализован-ная, застывшая скорость, едва ли не
пожираемая глазами. Оно включается уже не в активный процесс, а лишь в 'символи-ческое'
наслаждение скоростью; это как бы последняя, пас-сивная стадия деградации
энергии до чистого знака, где бес-сознательное желание твердит одну и ту же
неизменную речь. Таким образом, формальная коннотация вполне эквива-лентна применению
цензуры. За внешней функциональной завершенностью форм происходит распад
традиционной фаллической символики: с одной стороны, она абстрагиру-ется,
становясь симулякром могущества (скрытый, непонят-ный механизм), а с другой
стороны, она регрессивно-нарциссически довольствуется облекающими ее формами и
их 'фун-кциональностью'.
Теперь мы лучше видим, каким образом формы
произ-водят свой дискурс и на что он нацелен. Соотносясь между собой и своей
стилизацией постоянно отсылая к другим го-мологичным формам, они предстают как
законченный дис-курс - оптимальная реализация некоторой сущности чело-века и
мира. Но такой дискурс никогда не бывает невин-ным: в артикуляции форм всегда
кроется некий косвенный дискурс. Форма зажигалки соотносится с формой руки че-рез
посредство 'отшлифовавшего' ее моря, автомобильное крыло соотносится с преодолением
пространства через посредство самолета, птицы и т.п. - фактически же
через посредство идеи моря, идеи самолета и птицы. Итак, мы ви-
70
дим, как в артикуляцию форм повсюду
вкрадывается Идея Природы, сама принимая многообразные формы (элемен-ты
животного и растительного царства, человеческое тело, даже пространство как
таковое)1. В той мере в какой фор-мы, образуя
систему, воссоздают также и своеобразную внут-реннюю целесообразность, они тем
самым получают коннотативный смысл природы - той природы, что по-прежнему
составляет идеальный ориентир всякой целесо-образности.
В 'вульгарных' вещах, исчерпывающихся
своей функ-цией, такой целесообразности нет. Применительно к ним можно говорить
не о 'среде', но лишь об окружении. Дол-гое время им пытались искусственно
навязать какую-то то-порную целесообразность: швейные машины украшались
цветочными узорами, Кокто и Бюффе еще не так давно за-нимались 'оформлением'
холодильников. Или же, не умея 'натурализовать' вещи, старались хотя бы скрыть
их при-сутствие. Так и в наши дни, после сравнительно короткой фазы, когда
машины и вообще техника, гордясь своим рас-крепощением, непристойно выставляли
напоказ свою прак-тичность, - ныне стыдливость настоятельно требует скры-вать
практическую функцию вещей:
'Отопление мазутное, осуществляется посредством абсолют-но
невидимой сети труб'.
1 В реальности пространство получает еще и коннотативный смысл пу-стоты:
не оно рождается (как 'ритмизованное' пространство) из живой взаимной
соотнесенности форм, но сами формы оказываются соотнесе-ны друг с другом через
пространство, вернее через его формализованный знак. В комнате, где много
пространства, возникает эффект Природы - 'все дышит'. Отсюда тяга к
пустоте: так голые стены комнаты могут обо-значать культурность и достаток.
Чтобы выделить какую-нибудь безделуш-ку, вокруг нее создают пустоту. Таким
образом, 'среда' зачастую представ-ляет собой лишь формальную расстановку, где
те или иные вещи 'персо-нализируются' через исчислимость пустоты. И наоборот, в
серийных интерьерах среда разрушается дефицитом пространства, где вещам не дано
их роскошного дыхания. Быть может, в такой деланной пустоте следует усматривать
отголосок определенной морали, культивирующей отличие и дистанцию. Итак, здесь
тоже происходит инверсия традиционной кон-нотации - коннотации полноценных
субстанций, накапливаемых и про-стодушно выставляемых напоказ.
71
'При всей своей необходимости, гараж ни в коем случае не
дол-жен бросаться в глаза, занимая тот или иной уголок сада... Поэтому он укрыт
под земляной насыпью. Бетонную крышу строения прикрывает альпийский садик, а с
внутренней час-тью усадьбы оно сообщается посредством укрытой в земляном откосе
дверцы...'
Натурализация, скрадывание,
переоформление, декорирование - все это окружает нас вещами, где форма высту-пает
как ложное разрешение противоречия в способе пережи-вания вещи. Случайно-разрозненные
украшения ныне усту-пают место более тонким решениям, но в них все равно непременно
присутствует коннотация природности, заклю-ченная в самом дискурсе форм. Такая
натурализация сама собой нагружается морально-психологическими отсылка-ми.
Характерна в этом отношении сама рекламная лексика с ее развитой эмоциональной
терминологией: 'тепло', 'уют', 'сияние', 'подлинность'. В рекламном дискурсе ис-числимость
форм и 'функциональный стиль' аккомпанируются целой риторикой 'природных'
смыслов. 'Теплота', 'подлинность', 'добросовестность' позволяют многое по-нять
в этой двусмысленной системе, где проступают в каче-стве знаков (наподобие
птиц, пространства и моря, о кото-рых говорилось выше) традиционные, давно
утраченные ценности. Разумеется, здесь нельзя говорить о 'лицемерии'. Но не
является ли такой систематичный, однородно-функ-циональный мир красок, веществ
и форм, где влечение, же-лание и взрывчатая сила инстинкта во всем если не
отрица-ются1, то отвергаются, опровергаются, - не
является ли этот мир еще и миром моральным, даже гиперморальным? В наши дни
лицемерие состоит уже не в том, чтобы при-крывать непристойность природы, а в
том, чтобы доволь-ствоваться (или хотя бы стремиться к этому) безобидной
при-родностью знаков.
1 Моральный отказ от инстинкта еще означает, что последний
все-таки остается где-то рядом. Здесь же никакой близости больше не осталось:
природа во всех ее формах одновременно обозначается и отвергается од-ними и
теми же знаками.
72
В итоге своего анализа смысловых элементов
расстановки и среды мы можем заключить, что данная система в целом ос-новывается
на понятии функциональности. Краски, формы, ма-териалы, расстановка,
пространство- все функционально. Все вещи объявляют себя функциональными, так
же как все по-литические режимы - демократическими. Между тем это по-нятие, включающее
в себя все современные факторы привле-кательности, само по себе сугубо
двойственно. Будучи произ-водным от 'функции', оно подразумевает, что вещь
реализует себя, точно соответствуя реальному миру и человеческим по-требностям.
Фактически же из вышеприведенного анализа вытекает, что 'функциональным'
именуется отнюдь не приспо-собленное к некоторой цели, но приспособленное к
некоторому строю или системе; функциональность есть способность ин-тегрироваться
в целое. В случае же вещи это не что иное, как способность преодолеть свою
'функцию' ради какой-то вто-ричной функции, способность стать элементом игры,
комби-наторной исчислимости в рамках всеобщей системы знаков.
Таким образом, функциональная система
всякий раз од-новременно и сугубо двусмысленно характеризуется как:
1) Преодоление традиционной системы
в трех ее аспектах (первичной функции вещей, первичных влечениях и по-требностях,
символическом соотношении того и другого).
2) Одновременный отказ от всех этих
трех взаимосвя-занных аспектов традиционной системы.
Иными словами:
1) Связность функциональной системы вещей
возникает оттого, что эти вещи (и отдельные их аспекты - цвет, форма и т.д.)
обладают уже не самостоятельным смыслом, но всеобщей функцией знаковости. В них
всегда присутствует строй При-роды (первичная функция, бессознательное
влечение, симво-лическая соотнесенность с человеком), но присутствует лишь в
виде знака. Материальность вещей больше не сталкивается в них непосредственно с
материальностью потребностей: про-
73
исходит выпадение этих двух
несвязно-первичных антагони-стических систем, в силу того что между ними
вклинивается абстрактная система манипулируемых знаков - функциональ-ность. Одновременно
исчезает и символическая соотнесен-ность: в знаке всякий раз предстает природа
обузданная, об-работанная, абстрактная, без времени и без страха и постоян-но
переходящая в культуру в силу самой сущности знака; это природа
систематизированная - природность (или, если угод-но, культурность)1. Подобная природность является, таким об-разом, частным
следствием любой функциональности. Тако-ва современная коннотация системы
'среды'.
2) Своим постоянно преодолеваемым присутствием
в си-стеме (в форме гораздо более связной и исчерпывающей, чем во всех
культурах прошлого)2 Природа сообщает этой системе достоинство
культурной модели и свою объектив-ную динамику.
Но своим постоянно опровергаемым присутствием
в сис-теме Природа делает эту систему системой отказа, дефици-та, алиби (хотя и
в этом она является более связной, чем все системы прошлого).
То, что с одной стороны организуется и
исчисляется, с другой стороны - коннотируется и не признается; и здесь и там
выступает одна и та же функция знака, одна и та же ре-альность функционального
мира.
1 Действительно, культура и природа противопоставлены здесь лишь
формально, в знаке они могут меняться местами; в обоих понятиях - 'при-родность'
и 'культурность' - важнее всего суффикс. Этот суффикс нам уже попадался и еще
будет попадаться сплошь и рядом: 'цель - целесооб-разность', 'функция -
функциональность', а в дальнейшем также и 'ис-тория - историчность', 'личность
- личностность' (персонализация) и т.д., - обозначая всякий раз переход к
абстрактному вторичному смыслу на уровне знака и обладая в силу этого
первостепенной важностью при анали-зе любой систематики, особенно же
коннотативных структур.
2 Действительно, культура была такой всегда. Но сегодня перед нами
впервые открываются на уровне повседневного быта предпосылки неко-торой
системы, способной вобрать в свою абстракцию все атрибуты ве-щей, то есть достичь
очень высокой внутренней автономии и, может быть, даже (именно такова цель, на
которую она нацелена) полной синхронии между человеком и окружающей его бытовой
средой, сведя и того и дру-гую к простым знаковым элементам.
74
Проделанный выше анализ в целом касается
только до-машней обстановки, домашнего быта. Действительно, по-чти все наши
обиходные вещи сосредоточены в простран-стве частного жилища. Однако система не
исчерпывает-ся одним лишь домашним интерьером. Она включает и один внешний
элемент, вводящий в нее новое измерение, - автомобиль.
Это вещь из вещей, в том смысле что она
покрывает со-бой все аспекты нашего анализа: абстрагирование от вся-кой
практической цели ради скорости и престижа; фор-мальную коннотацию; техническую
коннотацию; форси-рованную дифференциацию; нагруженность страстями; проекцию
фантазмов. В автомобиле четче, чем где-либо еще, проявляется взаимосвязь
субъективной системы по-требностей и объективной системы производства. Все эти
аспекты анализируются в других главах. Здесь же нам хо-телось бы остановиться
на том, каково место автомобиля в общей системе.
Автомобиль включен в систему как элемент,
дополни-тельный ко всем прочим вещам вместе, и каждая из них рядом с ним
предстает как нечто частное - не просто ме-нее сложное по устройству, но не
занимающее само по себе особого положения в системе. По своей позиционной зна-чимости
сравниться с автомобилем способна лишь вся сфе-ра домашнего быта как целое
(мебель, бытовая техника, 'гаджеты' и т.д.), структурированная по основной оппо-зиции
расстановки/среды. Разумеется, в нашем житейском опыте домашняя сфера, с ее
множественностью забот, фун-кций и отношений, гораздо важнее, чем 'сфера' езды
на автомобиле. Но в системном плане приходится признать, что она образует лишь
один из двух полюсов общей систе-мы, тогда как вторым является именно
автомобиль.
Автомобиль, вбирая в себя все оппозиции и
скрытые зна-чения домашнего интерьера, привносит дополнительно еще
75
и идею мощи, некоторую недостающую трансцендентность,
- но при этом никогда не ставит под вопрос самое систему; благодаря машине
частный быт делается соразмерен цело-му миру, не переставая оставаться
повседневным бытом; то есть система обретает эффективную насыщенность, не вы-ходя
за собственные рамки.
Передвижение является необходимостью,
скорость - удо-вольствием. Обладание же автомобилем дает нечто еще боль-шее -
как бы свидетельство о гражданстве; водительские права служат дворянской
грамотой для новейшей моторизо-ванной знати, на гербе которой начертаны
компрессия газов и предельная скорость. А изъятие водительских прав - это ведь
сегодня своего рода отлучение, социальная кастрация1.
Даже если не усматривать в автомашине
современную версию древнего мифа о кентавре, сливающем в себе че-ловеческий ум
и животную силу2, можно тем не менее при-знать, что это
вещь не простая, а сублимированная. В ней как бы заключается в скобки обиходная
повседневность всех остальных вещей. Преобразуемый ею материал - про-странство-время
- не сравним ни с каким иным; и дина-мический синтез, который дается
автомобилем в форме скорости, также глубоко отличается от какой бы то ни было
обыкновенной функции. Движение уже само по себе ока-зывает на нас глубоко
благотворное воздействие, но меха-ническая эйфория скорости - это нечто иное: в
нашем во-ображаемом под нею скрывается чудесное перемещение 'само собой'.
Подвижность без усилий - это некая бла-женная ирреальность, где
приостанавливается существо-вание и отменяется ответственность. Интегрируя в
себе пространство-время, скорость делает мир двумерным, сво-дит его к плоскому
образу; она не считается с его рельеф-ностью и с его становлением и как бы
приводит нас к воз-
1 Иногда оно применяется как мера против сутенеров.
2 О мифологии Кентавра и фантазмах, проецируемых на лошадь и на
автомобиль, см. главу 'Коллекция'.
76
вышенно-неподвижной созерцательности.
'Движение, - пишет Шеллинг, - это всего лишь стремление к покою'. На скорости
свыше ста километров в час возникает пре-зумпция вечности (а также, возможно, и
невроза). Эйфо-рия от езды в автомобиле, питаемая этим чувством своей
неподвластности миру (он остается далеко позади или же впереди), не имеет
ничего общего с активным жизненным тонусом: здесь происходит пассивное
удовлетворение в по-стоянно меняющихся декорациях.
Такая 'динамическая эйфория' противостоит
статичным удовольствиям семьи и недвижимости, а вместе с тем и аб-страгируется
от социальной действительности. Например, в 'Жоли мэ' приводились признания
одного из тысяч та-ких людей, для кого автомобиль - это нейтральная терри-тория
между работой и семейным домом, пустой вектор чи-стого перемещения: 'Приятные
минуты, - говорит он, - бывают у меня только по дороге из дома в контору. Я
куда-то еду, еду... А сегодня и той радости нет, потому что движе-ние слишком
плотное'. Таким образом, машина не просто противостоит дому, образуя вторую
половину повседневно-го быта, - она и сама представляет собой особое жилище,
только недоступное для посторонних; это замкнуто-интим-ная сфера, но без
обычных черт уюта, с острым чувством формальной свободы, с головокружительной
функциональ-ностью. Интимность очага - это интимность инволюции, замкнутости в
отношениях и привычках домашнего быта. Интимность автомобиля - это интимность
метаболизма, стремительного прорыва сквозь время и пространство, и вместе с тем
это место, где всегда возможен несчастный слу-чай; в этой случайности,
часто так и не реализуемой, но по-стоянно воображаемой и всегда изначально
признаваемой, достигает высшей точки та интимность наедине с собой, та
формальная свобода, которая краше всего в смерти. Осу-ществляется необычайный
компромисс: оставаясь у себя дома, мы все более удаляемся от дома. Итак,
автомобиль -
77
это средоточие новейшей субъективности,
центр без окруж-ности, тогда как у субъективности домашнего мира всегда есть
внешняя граница.
Подобной сублимации, преображения мира не
дает ни одна другая вещь, техническое устройство или 'гаджет' по-вседневного
обихода. Любой функциональный предмет не-сет в себе дополнительный смысл
могущества, но в домаш-не-бытовой сфере он минимален. Да и вообще дом не та об-ласть,
где человек обретает свою социальную ценность, - разве что дом сам выходит за
собственные пределы в кате-гориях престижа или светского общения. (В том и
состоит одна из главных проблем супружеской жизни, что в ней ча-сто не удается
присваивать друг другу ценность.) По отно-шению к этому 'горизонтальному'
сектору домашнего быта машина с ее скоростью составляет как бы 'вертикаль', тре-тье
измерение1. Это фактор облагораживающий, освобож-дающий
человека не только от ограничений органического существования, но и от
ограничений социальных. Если до-машний быт замыкается в себе, не доходя до
социальности, то автомобиль, чистая функциональность которого связана лишь с
покорением пространства и времени, обретает свое обаяние как бы по ту сторону
ее. Фактически же по отно-шению к общественной сфере и домашний очаг и автомо-биль
образуют одну и ту же абстракцию частной жизни; их двучленность сопряжена с
двучленностью труда и досуга, об-разуя вместе общую структуру повседневной
жизни.
Подобная систематическая биполярность,
эксцентрич-ность и вместе с тем дополнительность машины по отно-шению к очагу
имеет тенденцию накладываться на распре-деление социальных ролей между полами.
Действительно, машина, как правило, остается достоянием мужчины. 'У папы своя
'Пежо', у мамы - свои 'Пежо', - говорится в
1 Отсюда - хорошо известная неприязнь среднего водителя
кавтомобильной технике безопасности (ремням и т.д.). Безопасность пусть будет
дома - машина же в этом смысле именно нечто иное, чем дом, нечто обратное ему.
78
одной рекламе; то есть у мужчины -
автомобиль, а у женщи-ны - миксер, кофемолка, кухонный комбайн и т.д.1 Мир се-мейного быта - это мир пищевых продуктов и многофунк-циональной
техники. Мужчина же царит во внешней сфере, наиболее действенным знаком которой
является автомобиль; оттого-то его и нет на рекламной картинке. Таким образом,
как в плане вещей, так и в плане человеческих ролей дей-ствует одна и та же
оппозиция - но в данном случае, что су-щественно, в рамках одной и той же фирмы
'Пежо'.
Очевидно, это сочетание не случайно. В
самом деле, оно вступает в корреляцию с глубинными психосексуальными факторами.
Мы видели, что скорость - это одновременно
трансцен-дентность и интимность. Покоряя пространство, абстрактно означающее
собой реальный мир, осуществляя в нем свое мо-гущество, человек осуществляет
тем самым нарциссическую самопроекцию. Стоит задуматься об 'эротической'
значимо-сти автомобиля или скорости: снимая социальные табу, а од-новременно и
непосредственную ответственность, автомо-биль своей подвижностью устраняет
целый ряд психологи-ческих сопротивлений, действовавших по отношению к самому
человеку и к другим; в автомобиле, в ситуации, где ни за что не требуется
расплачиваться, человек обретает и то-нус, и блеск, и обаятельность, и
дерзость, а с другой стороны, такая ситуация благоприятствует эротическим от-ношениям,
обращая двойную нарциссическую проекцию на один и тот же фаллический объект
(машину) или на одну и ту же объективированную фаллическую функцию (скорость).
Таким образом, эротизм автомобиля связан не с активно-наступательным
сексуальным поведением, а с пассивно-нар-циссическим самообольщением каждого из
партнеров, об-ретающих нарциссическую сопричастность в одном и том же
1 Следует признать, что такая тесная сопряженность мужчины с ма-шиной,
а женщины с домом имеет тенденцию к ослаблению - если не на уровне
представлений, то на уровне фактов.
79
объекте1.
Эротическая окрашенность играет здесь ту же роль, что и реальный либо
психический образ при мастурбации.
Поэтому ошибочно видеть в автомашине
'женский' предмет2. Хотя в рекламе о ней всегда говорится
как о жен-щине: 'гибкая, породистая, удобная, практичная, послуш-ная, горячая'
и т.д., - это связано скорее с общей фемини-зацией вещей в рекламе: вещь-женщина
- это эффективнейшая схема убеждения, социальная мифология, все вещи, и машина
в том числе, притворяются женщинами, чтобы их покупали. Здесь, однако, работает
общекультурная сис-тема. Для самой же машины глубинная фантазматизация
происходит иначе. В зависимости от ее использования, от ее характеристик
(гоночный 'спайдер' или же лимузин на бархатном ходу) автомашина может
приобретать психичес-кую нагрузку как мощи, так и убежища, представать как
снарядом, так и жилищем. В глубине же, как и любой фун-кциональный механический
предмет, автомобиль прежде всего переживается - причем всеми, мужчинами, женщи-нами,
детьми, - как фаллос, объект манипуляции, береж-ного ухода, фасцинации. Это
фаллическая и вместе с тем нарциссическая самопроекция, могущество, очарованное
собственным образом. Мы уже разбирали в связи с автомо-бильным крылом, как этот
бессознательный дискурс коннотируется непосредственно в формах автомобиля.
1 Не так давно подобное отношение нарциссического сообщничества
через посредство вещи или же целой системы вещей было показано, в си-туации
супружеской пары, в романе Жоржа Перека 'Вещи' (издательство 'Летр нувель',
1965). Очевидно, здесь и заключается современная особен-ность семейной жизни:
сегодня все способствует тому, чтобы вещи пита-ли собой взаимоотношения, а
взаимоотношения (сексуальные, супружес-кие, семейные, микрогрупповые)
оказывались рамкой для потребления вещей.
2 Само слово 'автомобиль' в разных языках бывает как мужского, так
и женского рода.
Имеется целая категория вещей, которые по
видимости не укладываются в проанализированную выше систему. Это вещи
уникальные, диковинные, фольклорные, экзотические, старин-ные. Они как будто
противоречат требованиям функциональной исчислимости, соответствуя желаниям
иного порядка - выра-жать в себе свидетельство, память, ностальгию, бегство от
дей-ствительности. Возникает соблазн усмотреть в них пережиток тра-диционно-символического
строя. Однако, при всем своем отли-чии, такие вещи тоже включаются в
современную цивилизацию и в рамках ее обретают свой двойственный эффект.
Фактически они даже не занимают в системе
особого места: просто функциональность современных вещей становится историч-ностью
в вещах старинных (или маргинальностью - в вещи-ди-ковинке, экзотичностью -
в вещи первобытной), отнюдь не пе-реставая при этом выполнять системную
функцию знака. Среди знаков прежних культурных систем наибольшее развитие
полу-чает, по сути, 'природность', 'природная' коннотация. Описан-ная выше
зажигалка уже мифологизирована своей отсылкой к морю, но она все-таки еще для
чего-то служит; старинная же вещь чисто мифологична, отсылая к прошлому. Она
лишена какого-либо выхода в практику и явлена нам исключительно затем, что-бы
нечто означать. Она неструктурна, отрицает структурность в принципе, знаменует
собой совершенное отречение от первич-ных функций. Однако же она не является
внефункциональной или просто 'декоративной', и в рамках системы у нее есть впол-не
специфическая функция: ею обозначается время1.
1 Здесь мы ограничимся лишь анализом 'старинных' вещей, состав-ляющих
наиболее наглядный образец вещей 'внесистемных'. Очевидно, од-нако, что
подобному анализу на тех же самых основаниях могут быть подвер-гнуты и другие
категории маргинальных вещей.
83
Система 'среды' развертывается вширь, но
она стремится быть целостной, и поэтому она должна вобрать в себя всю сложность
жизни, включая такое важнейшее ее измерение, как время. Разумеется, в старинной
вещи ухватывается не реаль-ное время1, а лишь
его знаки, культурные индексы. Они аллегоричны и тем самым не противоречат
организации це-лого: здесь все осуществляется через знаки, от них не усколь-зает
ни природа, ни время. Но время не так легко, как приро-да, поддается абстракции
и систематизации. В нем заключено жизненное противоречие, которое плохо
интегрируется в ло-гику системы. Именно эта 'хроническая' несистемность и чи-тается
в зрительной коннотации старинных вещей. Если кон-нотация природности умеет
быть тонкой, то коннотация 'ис-торичности' всегда грубо бросается в глаза.
Старинная вещь всегда как бы 'подпирает стену'; будь она сколь угодно краси-вой,
она все равно остается 'эксцентричной', и даже при всей своей подлинности в
чем-то кажется подделкой. Да она и дей-ствительно подделка, постольку поскольку
выдает себя за под-линную в рамках системы, основанной отнюдь не на
подлиннос-ти, а на абстрактно-исчислимом знаковом отношении.
Итак, старинная вещь обладает особым
статусом. Посколь-ку ее задача в рамках 'среды' - заколдовывать время и пережи-ваться
как знак, то она не отличается от любого другого элемен-та и соотносится с ними
всеми2. Поскольку же, напротив, она обладает
меньшей соотнесенностью с другими вещами и выс-тупает как нечто целое, как
некая наличная подлинность, то у нее появляется специальный психологический
статус. Она пе-
1 Подобно тому как природность - это по сути отречение от природы,
так и историчность есть отказ от истории, скрываемый за превознесением ее
знаков: история присутствует, но не признается.
2 Фактически
старинная вещь вполне интегрируется в структуры 'сре-ды', поскольку там, где
она помещена, она в общем переживается как 'теп-лый' элемент, в
противоположность всему 'холодному' современному окружению.
84
реживается иначе. Именно в этом глубинная
польза этой бес-полезной вещи. Откуда такая устойчивая тяга к старинным ве-щам
- старой мебели, вещам подлинным и 'стильным', к де-ревенским и ремесленным
поделкам ручной работы, туземной керамике, фольклорным предметам и т.д.? Откуда
этот сво-еобразный феномен аккультурации, который заставляет ци-вилизованных
людей тянуться к знакам, эксцентричным в про-странстве и времени по отношению к
их собственной культур-ной системе, всякий раз связанным с культурой прошлого,
- феномен обратный тому, который заставляет жителей 'не-доразвитых' стран
тянуться к изделиям и техническим знакам индустриальных обществ?
Императив, которому отвечают старинные
вещи1, - это императив завершенного,
законченного в себе существа. Время, в котором живет мифологический предмет, -
пер-фект; это то, что имеет место в настоящем в качестве сбыв-шегося прежде и
что в силу этого глубоко укоренено в себе самом, то есть 'подлинно'. Старинная
вещь - это всегда в широком смысле слова 'семейный портрет'. В
конкретно-вещественной форме она запечатлевает в себе некое досто-памятное
прошлое; на уровне воображаемого такой процесс соответствует устранению
времени. Этого, разумеется, не-достает функциональным вещам, которые существуют
лишь ныне, в актуальном индикативе или практическом импера-тиве, исчерпываясь
своим применением и не обладая пред-шествующим бытием; более или менее заполняя
собой про-странство, они не обеспечивают наполненность времени. Функциональная
вещь обладает эффективностью, ми-фологическая вещь - завершенностью.
Знаменуемое ею со-стоявшееся событие - это событие рождения. Я - не тот, кто
живет сегодня (в этом мой страх), я тот, кто уже был рань-
1 Еще раз повторим, что это приложимо и ко всем экзотическим ве-щам:
для современного человека удаленность по географической широте вполне
эквивалентна погружению в прошлое (ср. туризм). Ручные подел-ки, туземные
изделия, сувениры разных стран чаруют не столько своей живописной
множественностью, сколько связью с прежними формами и способами производства,
отсылая к иному, ушедшему в прошлое миру, ко-торый всегда сопрягается с миром
детства и детских игрушек.
85
ше, согласно логике обратного рождения,
знаменуемого мне таким предметом, который из настоящего устремлен в глубь
времени; это и есть регрессия1. Таким
образом, старинная вещь выступает как миф о первоначале.
Любовь к старине нельзя не сопоставить со
страстью кол-лекционировать2: между
ними имеются глубокие сходства - в том, что касается нарциссической регрессии,
системы отмены времени, воображаемого господства над рождени-ем и смертью.
Однако в мифологии старинных вещей сле-дует различать два аспекта -
ностальгическое влечение к первоначалу и обсессию подлинности. И то и другое,
по-видимому, вытекает из мифической отсылки к рождению, каковую представляет
собой старинная вещь в своей вре-менной замкнутости; действительно, всякая
рожденность предполагает наличие отца и матери. Инволюция к исто-кам - это,
разумеется, регрессия в материнскую утробу; чем более старинны вещи, тем более
они приближают нас к не-коей оставшейся в прошлом эпохе, к 'божеству', к приро-де,
к первобытным знаниям и т.д. Согласно Морису Рейм-су, подобная мистика
существовала уже в раннем средневе-ковье: для христианина IX века греческая статуэтка или резной
камень с языческими значками приобретали маги-ческую силу. Стремление же к
подлинности - это, строго говоря, нечто совсем иное; оно выражается в
навязчивом желании удостоверить подлинность произведения, будь то подлинность
его происхождения, датировки, авторства, ав-торской подписи. Вещи сообщает
особую ценность уже са-мый факт того, что некогда она принадлежала кому-то зна-
1 Два этих движения идут в противоположных направлениях: посколь-ку
старинная вещь стремится интегрироваться в нынешнюю культурную систему,
она из глубины прошлого знаменует в настоящем пустое времен-ное измерение. Поскольку
же она является индивидуальной регрессией, то она, напротив, устремлена из
настоящего в прошлое, пытаясь спрое-цировать в него пустое измерение бытия.
2 См. ниже, главу 'Коллекция'.
86
менитому или могущественному. Так и
обаяние ремеслен-ной поделки возникает от того, что она вышла из чьих-то рук и
в ней запечатлен труд этого человека; это обаяние сотворенности (а стало
быть, уникальности, поскольку мо-мент творения невозвратим). Так что
стремление найти в произведении след творчества - будь то реальный
отпеча-ток руки автора или же хотя бы его подпись, - это тоже по-иски своих
родовых корней и трансцендентной фигуры отца. Подлинность всегда исходит от Отца
- именно в нем ис-точник ценности. И старинная вещь являет нашему вооб-ражению
одновременно и благородные родовые корни, и инволюцию в материнское лоно.
Таким образом, поиски подлинности (укорененности
бытия в себе) точно совпадают с поисками алиби (ино-бытия). Поясним эти
два понятия на хорошо известном ныне примере ностальгической реставрации: 'Как
построить себе старинные руины'.
Вот каким образом современный архитектор
перестраи-вает для себя старинную ферму где-то в 'Иль-де-Франсе': 'Стены,
прогнившие из-за отсутствия фундамента, снесены. Амбар, располагавшийся в южной
стороне чердака, частич-но ликвидирован, чтобы освободить место для террасы...
Все три капитальных стены незаметно надстроены. Для защиты от сырости под
асфальтированной плитой на уровне пола создано пустое пространство глубиной
0,70 м... В старой по-стройке не было ни лестницы, ни камина, равно как
и марсельских оконных рам, кламарской плитки, бургундской че-репицы, гаража в
саду, широких стеклянных дверей... Кухня на 100% современная, так же как и
ванная и т.д.' Однако 'хорошо сохранившийся деревянный фахверк
использован и в новой постройке', однако 'при сносе стен тщательно со-хранен
портал главной входной двери, при перестройке за-ново использованы старые камни
и черепица' ('Мэзон
87
франсез', май 1963 г.). Приводятся и
фотографии, показы-вающие, что же, собственно, осталось от старинной фер-мы,
после того как 'архитектор простукал в ней каждый ка-мень и принял свои
решительные меры': остались рожки да ножки. Но 'на камне сем я создам
загородный дом свой' - на считанных старинных камнях дверного портала (сим-волично,
что это именно вступительный элемент) в ценно-стном отношении покоится все
здание. Именно они избав-ляют его от тяжести архитектурного компромисса между
современной цивилизацией и природой - во вполне невин-ном, впрочем, стремлении
приумножить комфорт. Став вла-дельцем фермы, архитектор фактически выстроил на
ее ме-сте современный дом, которого ему и хотелось; но совре-менность еще не
придает ему ценностной значимости, еще не превращает его в настоящее 'жилище';
дому все еще не хватает бытия. Как храм бывает по-настоящему освящен лишь
тогда, когда в него поместят святые мощи или релик-вии, - так и наш архитектор
сможет по-настоящему почув-ствовать себя дома (то есть заглушить в себе
тревогу), толь-ко если в новеньких стенах своего жилища он будет ощу-щать
неприметное, но облагораживающее присутствие старинного камня - свидетеля
поколений прошлого. Не будь этих камней, и мазутное отопление и гараж (прикры-тый
сверху альпийским садиком) оставались бы - увы! - всего лишь самими собой, то
есть унылыми требованиями комфорта. Своей достоподлинностью эти камни оправды-вают
не только функциональную обстановку дома, но в из-вестной мере также и культурный
экзотизм его современ-ного вторичного оформления (хотя оно и 'выдержано в очень
хорошем вкусе и отнюдь не в грубо-деревенском сти-ле'): тут и лампы из
опалинового стекла, и декоративные соломенные кресла, и далматское кресло,
'которое раньше приторочивалось на спину осла', и романтическое зеркало, и т.д.
Культура в исхищрениях своей нечистой совести даже приходит к странному
парадоксу: в то время как гараж ук-рывается под ложным альпийским садиком, о
такой при-надлежности деревенского быта, как постельная грелка, го-ворится, что
'она здесь вовсе не для украшения, а для дела'!
88
'Зимой она используется по назначению'! В
первом случае практическая материальность вещей вуалируется, во втором - та же
самая их практическая сущность восстанавливается вновь с помощью циркового
фокуса. Действительно, в доме с мазутным отоплением постельная грелка
совершенно ни к чему. Но тогда она перестанет быть настоящей, сделается не
более чем культурным знаком, и в такой окультуренной, ни-чем не оправданной
грелке слишком ясно отражается все тщеславие этого дома, силящегося заново
обрести природ-ное состояние; слишком ясно отражается в ней и сам архи-тектор,
которому, по сути, нечего здесь делать, чья социальная жизнь всецело протекает
в других местах, чье бытие сосредо-точено не здесь, так что природа для
него - лишь особая куль-турная роскошь; хорошо, конечно, что он может позволить
себе такую роскошь, но сам-то он воспринимает это иначе; если грелка ни для
чего не служит, она становится не более чем знаком богатства, из области бытия
она перемещается в область имущества и престижа. Потому-то о ней и говорит-ся,
что она для чего-то служит, - тогда как реально полезные предметы, мазутная
печь или гараж, тщательно камуфлиру-ются, словно неизгладимый порок на теле
природы. Итак, грелка здесь сугубо мифологична, как, впрочем, и весь дом (хотя
на ином уровне он вполне реален и функционален, от-вечая весьма конкретному
желанию жить с комфортом и на свежем воздухе). Если архитектор решил не просто
снести старую постройку и соорудить на ее месте новую, комфорта-бельную, но
сохранить из старой хотя бы несколько камней, то это потому, что
изысканно-безупречная функциональность загородного дома переживалась им как
неподлинная, не да-вала ему глубокого удовлетворения.
В функциональной обстановке человек не
бывает 'дома', и как церковь освящается щепкой от Креста Господня, так и здесь
в самом сердце реальности, оправленный в нее и ее оправдывающий, должен
помещаться некий талисман, кусочек абсолютной реальности. Именно такова старин-ная
вещь, которая в окружающей ее обстановке всегда ос-мысляется как эмбрион,
материнская клетка. Благодаря ей рассеянное в вещах бытие обретает
самотождественность
89
в идеально-первоначальной ситуации
зародыша, совершая инволюцию в пренатальное, микрокосмическое состояние бытия.
Подобный фетишизированный предмет служит по-этому не аксессуаром и не просто
культурным знаком среди прочих: в нем символизируется внутренняя трансцендент-ность,
фантазматическое средостение реальности; в этом фантазме, которым живет всякое
мифологическое и всякое индивидуальное сознание, проецируемая деталь оказывает-ся
эквивалентом моего 'я', и вокруг нее организуется весь остальной мир. Это
фантазм сублимированной подлиннос-ти, которая всегда кончается, не доходя до
реальности (sub limina).
Подобно реликвии1, секуляризуя в себе ее функцию, старинная
вещь осуществляет реорганизацию мира в виде констелляции, в противоположность
его функционально-протяженной организации, в попытке предохранить от нее
глубинную (очевидно, сущностно необходимую) ирреаль-ность нашей внутренней
жизни.
Мифологический предмет, символизируя собой
схему включения ценностного смысла в замкнутый круг завершен-ного времени,
представляет собой дискурс, обращенный уже не к другим, а к себе. В своем
довременном состоянии эти баснословные вещи-острова отсылают человека к детству
или даже к еще более дальней пренатальной стадии, где чистая субъективность
вольно-метафорически выражала себя в ок-ружающей 'среде', а сама эта 'среда'
была лишь безупречным самонаправленным дискурсом человеческого существа.
В рамках частного быта подобные предметы
образуют сферу особо приватную: человек имеет их, как имеет пред-ков - не как
собственность, а как заступников, - а пред-
1 В таком смысле реликвия - это возможность заключить существо Бога
или душу мертвых в некоторую вещь. И реликвия не может не быть оправлена в
раку. Ценностный смысл как бы 'перетекает' на золотую раку от реликвии,
демонстрируя ее подлинность и тем самым делая ее еще бо-лее символически
эффективной.
90
ки суть наиприватнейшее, что есть в его
жизни. Они слу-жат бегством от повседневности, а самое радикальное и глубокое
бегство - это бегство во времени1, в свое
соб-ственное детство. Подобный метафорический побег при-сутствует, видимо, и в любом
эстетическом переживании, но произведение искусства как таковое требует некото-рого
рационального прочтения, тогда как старинная вещь в чтении не нуждается, она
сама по себе 'легенда', ибо характеризуется мифическим коэффициентом подлинно-сти.
Ее специфическая переживаемость не меняется в зависимости от эпохи и стиля, от
того, уникальное это изделие или серийное, драгоценное или нет, настоящее или
поддельное; она и не бывает настоящей или поддель-ной - она 'совершенна'; она
не бывает внутри или вов-не - она есть 'алиби'; она не бывает синхроничной или
диахроничной (не включается ни в структуру 'среды', ни в структуру времени) -
она анахронична; к своему вла-дельцу она не относится ни как атрибут при
глаголе 'быть', ни как объект при глаголе 'иметь' - в граммати-ке ее аналогом
будет скорее категория внутреннего объек-та, почти тавтологически
развертывающего в себе содер-жание самого глагола.
Функциональный предмет есть небытийность.
Его реальность препятствует регрессии в ту область 'совер-шенства', откуда
необходимо происходить, чтобы быть сущим. Поэтому он так скуден: действительно,
каковы бы ни были его цена, качество и престижность, в нем запечатлена и всегда
будет запечатлеваться утрата Отца и Матери. Функционально богатый и знаково
бедный, он соотнесен с сиюминутностью и исчерпывается буд-ничным обиходом.
Мифологический же предмет, ми-нимально функциональный и максимально значимый,
соотнесен со временем предков или даже с абсолютным прошлым природы. В
житейском плане эти две проти-воречащих друг другу установки уживаются в одной
и той же системе как взаимодополнительные. Именно по-
1 Таким образом, туристическая поездка всегда сопровождается по-исками
утраченного времени.
91
этому в доме архитектора есть одновременно
и мазут-ное отопление и крестьянская грелка. Точно так же ужи-ваются вместе
карманное и редкое или старинное из-дание одной и той же книги, электрическая
стиральная машина и старая стиральная доска, скрытый от глаз функциональный
стенной шкаф и выставленный напо-каз испанский сундук1; в пределе такая взаимодопол-нительность иллюстрируется
распространенным ныне обычаем иметь два жилища: городскую квартиру и за-городный
дом2.
Такая дуальность вещей - это, по сути,
дуальность сознания; она знаменует собой некоторую слабость и попытку преодолеть
эту слабость на путях регрессии. В рамках цивилизации, где синхрония и диахрония
стре-мятся к всеобъемлющему систематическому контролю над
действительностью, она образует (как в плане ве-щей, так и в плане поступков и
социальных структур) третье, анахроническое измерение. Свидетельствуя о
том, что системность дает осечку, это регрессивное из-мерение тем не менее в
этой же самой системе и укры-вается, парадоксальным образом позволяя ей функци-онировать.
1 Не будем искать здесь буквальных соответствий - для современных
вещей функциональное поле членится иначе, чем для старинных. Кроме того, в
случае последних функциональность фигурирует лишь как отме-ненная функция.
2 Таким раздвоением традиционно уникального домашнего очага на
главное и второстепенное местожительство, на жилище функциональное и
'натурализованное', по-видимому, лучше всего иллюстрируется процесс
систематизации: чтобы достигнуть равновесия, система распадается на формально
противоречивые, а по сути взаимодополнительные члены. Это проявляется во всем
повседневном быте в целом - в структуре труда-досуга, где досуг отнюдь не
преодолевает активную жизнь и даже не дает из нее выхода, а просто одна и та же
будничная жизнь распадается надвое и по ту сторону реальных противоречий
утверждается как связная и за-вершенная система. На уровне отдельных вещей этот
процесс, разумеет-ся, не так заметен, но любая вещь-функция все равно способна
сходным образом разделиться пополам, формально противопоставившись сама себе
и тем самым еще лучше интегрируясь в целое.
92
Понятно, что такое двусмысленное
сосуществование современной функциональности и старинного 'декора' по-является
лишь на известной стадии экономического разви-тия, на стадии промышленного производства
и полного хо-зяйственного освоения окружающей среды. Представителям же менее
благополучных социальных слоев (крестьянам, ра-бочим) и людям 'первобытным'
нечего делать со стариной, и они стремятся к функциональности. Однако обе
тенден-ции имеют нечто общее. Когда 'дикарь' жадно хватает часы или авторучку
просто потому, что это 'западная' вещица, мы ощущаем в этом некий комический
абсурд: вместо того что-бы понять, для чего служит предмет, человек алчно
присваи-вает его себе - это инфантильное отношение к вещи, фантазм могущества.
У вещи больше нет функции, остается лишь смысловое свойство знака. Но разве не
тот же самый меха-низм импульсивной аккультурации и магической аппроприации
влечет 'цивилизованных' людей к иконам или деревян-ным поделкам XVI века? Как 'дикарь', так и 'цивилизован-ный'
улавливают в форме вещи некое 'свойство' - один связывает его с современной
техникой, другой со стародав-ними временами пращуров. При этом само 'свойство'
в том и другом случае оказывается различным. 'Недоразвитый' нуждается в образе
Отца как Могущества (в данном случае - могущества колониальной державы)1 ; страдающий носталь-гией 'цивилизованный' - в образе Отца как
рожденности и ценности. В первом случае это проективный миф, во втором -
инволютивный. И будь то миф о могуществе или миф о первоначале, вещь всегда
психически нагружается тем, чего недостает человеку: для 'недоразвитого' в
техническом пред-
1 Для ребенка окружающие предметы также первоначально исходят от
Отца (а в самом раннем возрасте - и от фаллической матери). Присваивая себе
вещи, можно присвоить себе могущество Отца (Р.Барт отмечает это в связи с
автомобилем - 'Реалите', октябрь 1963 г.). Пользование вещью соответствует
процессу идентификации с Отцом, включая все вытекающие отсюда конфликты; оно
всегда двойственно и в чем-то агрессивно.
93
мете фетишизируется могущество, для
'цивилизованного' человека технической цивилизации в предмете мифологичес-ком
фетишизируются рожденность и подлинность.
При всем том фетишизм есть фетишизм: в
пределе каждая старинная вещь красива просто потому, что она дожила до наших
дней, а тем самым становится знаком не-коей прошлой жизни. Тревожно-любознательная
тяга к сво-им корням заставляет ставить рядом с техническими пред-метами, то
есть знаками нашей нынешней власти над ми-ром, предметы мифологические как
знаки былого. Ибо нам хочется быть только собой и одновременно быть 'чьим-то' -
наследовать Отцу, происходить от Отца. По-жалуй, человек никогда не сумеет
сделать выбор между прометеевским проектом переустройства мира, требую-щим
поставить себя на место Отца, и иным проектом - обрести благодать происхождения
от некоего пер-вородного существа. О неразрешимости этой дилеммы
свидетельствуют сами вещи. Одни из них опосредуют для нас настоящее, другие -
прошлое, и последние значимы тем, что знаменуют нехватку. У старинных вещей
есть как бы аристократическая частица при имени, и своим на-следственным
благородством они компенсируют слиш-ком быстрое старение вещей современных. В
прошлом старцы считались прекрасными, так как они 'ближе к Богу' и богаче
опытом. Нынешняя же техническая циви-лизация не признает мудрости стариков,
зато преклоня-ется перед внутренней плотностью старинных вещей: в них одних
запечатлен нетленный смысл.
Во всем этом сказывается нечто большее,
чем снобистс-кий зуд культурного престижа, описанный, например, у Вэнса
Паккарда в книге 'Одержимые стэндингом', - ког-да, скажем, в Бостоне считается
шиком вставлять в окна старинные стекла с фиолетовыми отблесками. 'Сами дефек-ты
таких окон чрезвычайно ценятся, поскольку это стекло
94
происходит из партии низкокачественного
товара, отправ-лявшегося в Америку английскими стекольщиками более трех
столетий тому назад' (с. 67). Или же 'когда житель предместья в мечте
приобщиться к высшим слоям средне-го класса начинает скупать антикварные вещи -
символы старинной респектабельности, ставшие ему доступными благодаря недавно
сколоченному состоянию' (с. 67). В са-мом деле, социальный престиж может быть
выражен мно-жеством способов - через автомобиль, современную вил-лу и т.д.;
почему же он так тяготеет к знакам былого?1 Вся-кая
благоприобретенная ценность стремится превратиться в наследственную, полученную
свыше благодать. Посколь-ку же чистота крови, благородное происхождение и дво-рянские
титулы утратили свою идеологическую значи-мость, то теперь вместо них такая
трансцендентность зна-менуется знаками материальными - мебелью, вещами,
драгоценностями, художественными произведениями всех стран и времен. И вот ради
этого рынок заполняется не-сметным множеством знаков и идолов, 'отсылающих' к
чему-то (неважно, подлинных или нет); вырастает целый волшебный лес настоящей
или поддельной мебели, ма-нускриптов и икон. Все прошлое в целом вновь включает-ся
в цикл потребления и даже образует особый черный рынок. Чтобы насытить
непомерные аппетиты буржуазных интерьеров Запада, охочих до всего
примитивно-носталь-гического, уже не хватает Новых Гебридов, романской Ис-пании
и базарной рухляди. Все чаще и чаще из музеев и церквей исчезают картины и
статуи богоматери и святых. Они продаются из-под полы богатым собственникам, в
глубине души не удовлетворенных своими чересчур но-венькими резиденциями. В
итоге экономической истиной становится культурный парадокс: такой жажде подлин-ности
способна удовлетворить одна лишь контрафакция.
1 Это, несомненно, все сильнее сказывается по мере восхождения по
социальной лестнице, но уже начиная с весьма низких слоев, с некото-рого
минимального уровня 'стэндинга' и 'городской аккультурации'.
95
Покорять природу с помощью технических
вещей и приручать чужие культуры с помощью вещей старинных - это, по сути, один
и тот же империализм. В быту он заставляет человека окружать себя
функционально-при-рученными вещами и прирученными знаками минувше-го,
вещами-пращурами, по сущности своей сакрально-десакрализованными; их задача -
являть свою сакральность (или историчность) среди лишенной истории домашней
обстановки.
Таким образом, к набору современных форм
потребле-ния добавляется еще и полный набор форм прошлого, об-разуя вместе как
бы трансцендентную сферу моды.
В словаре Литтре дается, помимо прочих,
такое опреде-ление слова 'предмет': 'То, что является причиной, пово-дом
некоторой страсти. Преимущественно в переносном значении: предмет любви'.
Будем исходить из того, что предметы
нашего быта в самом деле суть предметы страсти - страсти частной соб-ственности,
по своей аффективной нагрузке ничуть не ус-тупающей другим людским страстям;
такая бытовая страсть нередко преобладает над всеми прочими, а то и царит в
одиночестве, в отсутствие всех прочих. Это страсть размеренно-диффузная,
регулятивная, и нам плохо изве-стно ее фундаментальное значение в жизненном
равно-весии индивида и социальной группы, даже в самой их решимости жить. В
этом смысле в определенный момент вещи, помимо своего практического
использования, ста-новятся еще и чем-то иным, глубинно соотнесенным с
субъектом; это не просто неподатливое материальное тело, но и некая психическая
оболочка, в которой я царю, вещь, которую я наполняю своим смыслом, своей соб-ственностью,
своей страстью.
96
Если я пользуюсь холодильником для
охлаждения про-дуктов, то он служит практическим опосредованием - это не вещь,
а холодильник. Именно поэтому я им не обладаю. Обладать можно не орудием,
отсылающим нас к миру, но лишь вещью, абстрагированной от своей функции и
соотне-сенной с субъектом. На данном уровне все предметы облада-ния
причастны одной и той же абстракции и отсылают друг к другу в той самой
мере, в какой они отсылают лишь к субъекту. Тогда они организуются в систему,
благодаря ко-торой субъект пытается восстановить для себя мир как не-кую
приватную целостность.
У каждой вещи, стало быть, две функции:
одна - быть используемой, другая - быть обладаемой. Первая функ-ция связана с
полем практической тотализации мира субъектом, вторая же - со стремлением к
абстрактной са-мототализации субъекта вне мира. Эти две функции нахо-дятся в
обратном соотношении. В предельном случае чис-то практическая вещь - машина
получает социальный ста-тус. Или наоборот, вещь как таковая, лишенная функции
или абстрагированная от своего применения, получает су-губо субъективный статус
- становится предметом коллек-ции. Это уже больше не ковер, стол, компас или
статуэтка - это просто 'вещь'. 'Прекрасная вещь', - скажет кол-лекционер, а
отнюдь не 'прекрасная статуэтка'. Не опре-деляясь более своей функцией, вещь
квалифицируется са-мим субъектом; но тогда все вещи оказываются равноцен-ны в
плане обладания, то есть страсти к абстракции. Одной вещи уже не хватает, для
полноты проекта всегда требует-ся серия вещей, в пределе - их всеобъемлющий
набор. По-этому обладание какой бы то ни было вещью несет чело-веку
одновременно и удовлетворение и разочарование: за нею беспокояще проглядывает
целая серия. Примерно то же самое происходит в плане сексуальном: если любовное
отношение ориентировано на любимого во всей его еди-ничности, то любовное
обладание как таковое удовлетво-
97
ряется лишь сменой предметов, или
повторением одного и того же, или взаимной подстановкой всевозможных пред-метов.
Только при более или менее сложной организации вещей, отсылающих одна к другой,
каждая вещь делается достаточно абстрактной, чтобы переживаться в абст-рактном
чувстве обладания.
Такая организация называется коллекцией.
Обычные окружающие нас вещи сохраняют двойственный статус: их функциональность
постоянно растворяется в субъек-тивности, обладание смешивается с применением в
тщет-ных попытках достичь целостной интеграции. Напротив того, коллекция может
служить нам моделью обладания - здесь эта страсть торжествует победу, здесь
проза оби-ходных вещей превращается в поэзию, в триумфальный дискурс
бессознательного.
'Коллекционерство, - пишет Морис Реймс, -
это своеобразная игра страстей' ('Странная жизнь вещей', с. 28). Для ребенка
это зачаточный способ освоения внеш-него мира - расстановка, классификация,
манипуляция. Активная фаза коллекционерства бывает, судя по всему, у детей семи
- двенадцати лет, в латентный период между препубертатным и пубертатным возрастом.
В момент по-лового созревания страсть к коллекционерству имеет тен-денцию
пропадать, но нередко вновь появляется сразу же после. В дальнейшем же эта
страсть чаще всего бывает у мужчин в возрасте после сорока лет. В общем, во
всех случаях она четко соотносится с сексуальным состояни-ем субъекта;
коллекционерство выступает как мощный компенсаторный фактор в критические фазы
сексуальной эволюции. Эта страсть всякий раз взаимодополнительна с активной
генитальной сексуальностью; однако она не просто подменяет ее, а знаменует
регрессию к анальной стадии, выражающейся в жестах накопления, упорядоче-ния,
агрессивной задержки и т.д. Коллекционерское по-
98
ведение не равнозначно поведению
сексуальному, оно не имеет целью удовлетворить влечение (как фетишизм), однако
оно может давать не менее интенсивное реакциональное удовлетворение. Здесь вещь
всецело осмысляется как предмет любви. 'Пристрастие к вещи заставляет
рассматривать ее как сотворенную самим Богом; так коллекционер фарфоровых
пасхальных яиц считает, что сам Бог сотворил для них прекраснейшую и оригиналь-нейшую
форму, причем сделал это исключительно на ра-дость коллекционерам...' (Морис
Реймс, с. 33). 'Я без ума от этой вещи', - говорят коллекционеры, и все они без
исключения, даже при отсутствии фетишистской первер-сии, окружают свою
коллекцию атмосферой скрытности, затворничества, таинственности и лживости, где
просту-пают все характерные черты запретных отношений. Именно такая страстная
игра сублимирует это регрессив-ное поведение, вплоть до мнения, что человек,
ничего не коллекционирующий, - 'кретин и жалкий человеческий отброс'1.
Итак, сублимация коллекционера связана не
с приро-дой собираемых им вещей (они могут варьироваться в за-висимости от
возраста, профессии, социальной среды), но с его собственным фанатизмом. Этот
фанатизм - один и тот же у богатого любителя персидских миниатюр и у со-бирателя
спичечных коробок. В этом смысле нередко про-водимое различение 'коллекционера'
и 'любителя' (один любит вещи в их серийной последовательности, другой - в их
чарующе-единичном разнообразии) ничего не решает. И тот и другой наслаждаются
обладанием вещами, осно-ванным на том, что каждый элемент, с одной стороны, аб-солютно
единичен и тем самым эквивалентен живому су-ществу, в конечном счете самому
субъекту, - а с другой стороны, может образовывать серию, то есть допускает
бесконечную игру подстановок. Здесь налицо и квинтэс-сенция качественности и
манипуляция количеством. Воз-никая из смешения разных чувств (осязания,
зрения), из
1 Г-н Форон, президент общества собирателей сигарных колец (см. жур-нал
'Льен', 'Клуб франсэ дю ливр', май 1964 г.).
99
интимного отношения к избранному предмету,
обладание связано также и с поиском, упорядочением, обыгрывани-ем и соединением
вещей. Одним словом, в нем чувствует-ся аромат гарема, вся прелесть которого во
взаимопроник-новении серийности и интимности (при том что один эле-мент всегда
является привилегированым).
Человеку легче всего стать владельцем
тайного сера-ля среди своих вещей. Отношения между людьми, осу-ществляясь в
сфере уникальности и конфликтности, никогда не позволяют так тесно слить
абсолютную еди-ничность и безграничную серийность; поэтому такие отношения
всегда являются источником тревоги. Напро-тив того, в сфере вещей,
последовательно-гомологичных элементов, можно обрести спокойствие. Разумеется,
це-ной хитроумной ирреализации, абстракции и регрессии - но это неважно. 'Вещь
для человека, - пишет Морис Реймс, - это что-то вроде неживой собаки, принимаю-щей
его ласки и на свой лад умеющей их возвращать, что-то вроде зеркала, верно
являющего ему не реальный, а желанный образ' (с. 50).
Собака - удачный образ: действительно,
комнатные животные образуют промежуточную категорию между людьми и вещами.
Собаки, кошки, птицы, черепахи или канарейки своим трогательным присутствием
означают, что человек потерпел неудачу в отношениях с людьми и укрылся в
нарциссическом домашнем мирке, где его субъективность может осуществляться в
полном спокой-ствии. Отметим попутно, что эти животные лишены пола (нередко
специально кастрированы для жизни в доме), - подобно вещам, они бесполые, хотя
и живые, именно та-кой ценой они могут стать аффективно успокоительными; лишь
ценой собственной кастрации, реальной или символической, они способны играть
для своего владель-ца регулятивную роль в отношении страха кастрации - ту роль,
которая в высшей степени присуща и всем окружаю-
100
щим нас вещам. Ибо вещь - это безупречное
домашнее животное. Это единственное 'существо', чьи достоинства возвышают, а не
ограничивают мою личность. В своей множественности вещи образуют единственный
разряд существующих объектов, которые действительно могут сосуществовать друге
другом, не ополчаясь друг на дру-га своими взаимными различиями, как живые
существа, а сходясь покорно к средостению моей личности и без труда слагаясь
вместе в моем сознании. Вещь лучше, чем что-либо другое, поддается
'персонализации', а вместе с тем и количественному пересчету; и эта субъек-тивная
бухгалтерия не знает исключений, в ней все мо-жет стать предметом обладания и
психической нагруз-ки или же, при коллекционерстве, предметом расста-новки,
классификации, распределения. Таким образом, вещь в буквальном смысле
превращается в зеркало: от-ражаемые в нем образы могут лишь сменять друг друга,
не вступая в противоречие. Причем это безупречное зеркало, так как отражается в
нем не реальный, а же-ланный образ. Одним словом, собака, от которой оста-лась
одна лишь верность. Я могу смотреть на нее, а она на меня не смотрит. Вот
почему вещи получают всю ту нагрузку, что не удалось поместить в отношения с
людь-ми. Вот почему человек столь охотно идет на регрессию, 'отрешаясь' от
мира в своих вещах. Не будем, однако, обманываться этой отрешенностью,
породившей целую сентиментальную литературу о неодушевленных пред-метах. Эта
отрешенность есть регрессия, эта страсть есть страсть к бегству. Конечно, вещи
играют регуля-тивную роль в повседневной жизни, они разряжают немало неврозов,
поглощают немало напряжения и энергии скорби; именно это придает им 'душу',
имен-но это делает их 'своими', но это же и превращает их в декорацию живучей
мифологии - идеальную декора-цию невротического равновесия.
101
Но ведь такое опосредование очень скудно -
как же человеческое сознание ему поддается? Здесь сказывается вся хитрость нашей
субъективности: обладаемый предмет никогда не бывает скудным опосредованием, он
всегда наделен абсолютной единичностью. Это происходит не на уровне фактов:
разумеется, обладать 'редкой', 'уни-кальной' вещью составляет идеальную цель
собиратель-ства, но, с одной стороны, в реальном мире никогда не докажешь
уникальность того или иного предмета, а с дру-гой стороны, наша субъективность
прекрасно обходится и без нее. Специфическое качество вещи, ее меновая сто-имость
возникают в социокультурной сфере; напротив, абсолютная единичность появляется
в ней оттого, что она обладаема мною, - а это позволяет мне и себя самого
опознавать в ней как существо абсолютно единичное. Та-кова величественная
тавтология, которая делает наше от-ношение к вещам столь насыщенным, столь
примитивно легким, столь иллюзорно, зато интенсивно вознаг-раждающим1. Более того - эта замкнутая цепь может регулировать (хоть и не
так легко) и наши отношения с людьми: здесь удается то, что не удается на
уровне интер-субъективном. Вещь никогда не противится повторению одного и того
же процесса нарциссической самопроек-ции на бесконечное множество других вещей;
она его даже требует, содействуя тем самым созданию целостной об-становки,
тотализации самопредставлений человека; а в этом как раз и заключается
волшебство коллекции. Ибо человек всегда коллекционирует сам себя.
Нам становится теперь яснее структура
системы обла-дания. Коллекция создается из череды элементов, но ее последним
членом служит личность самого коллекционе-
1 Но отсюда же и неудовлетворенность, связанная с тавтологичностью
всей системы.
102
pa. И обратно, эта личность образуется как
таковая лишь в процессе последовательной самоподстановки в каждый из предметов
коллекции. В плане социологическом сходная структура еще встретится нам в
системе модели и серии. В обоих случаях мы констатируем, что серийность или кол-лекция
суть основополагающие предпосылки обладания вещью, то есть взаимоинтеграции
предмета и личности1.
Такую гипотезу можно, казалось бы,
оспорить, напомнив о страстной привязанности любителя именно к тому или иному
конкретному предмету. Однако ясно, что этот уникальный пред-мет как раз и
является тем конечным элементом, который ре-зюмирует собой целую категорию
вещей, привилегированным членом парадигмы (возможно, лишь виртуальной, стертой
или подразумеваемой) - одним словом, эмблемой серии.
Лабрюйер, иллюстрируя в своих портретах
любопытство как страсть, изображает, в частности, коллекционера эстам-пов: 'Я
глубоко опечален, - говорит этот человек. - Бо-юсь, что вообще перестану
собирать эстампы. Понимаете ли, у меня полный Калло, за исключением
одного-единственного эстампа; правда, он не из лучших, скорее даже из наименее
примечательных, но только его мне и недостает для полного собрания. Я уже
двадцать лет охочусь за ним и вот теперь утратил всякую надежду найти его: это
очень
1 Серия почти всегда представляет собой своеобразную игру, когда
один из элементов можно выделить и рассматривать как модель. Мальчик бросает на
землю металлические крышки от бутылок: какая из них упадет лицом вверх? Совсем
не случайно, что в конечном счете ею оказывается одна и та же, - просто он на
ней остановил свой выбор. Он сам является и этой моде-лью, и всей придуманной
им иерархией; он отождествляет себя не с одной из крышек, а с тем фактом, что
она непременно выигрывает. Но он присутству-ет и во всех остальных как в
немаркированных членах оппозиции; кидая их одну за другой, он разыгрывает свое
развертывание в серию, а тем самым превращает себя в модель - в ту, что
выигрывает. Этим иллюстрируется и психология коллекционера - коллекционируя те
или иные избранные пред-меты, он всякий раз сам выступает как предмет у них во
главе.
103
тяжко'1.
Здесь с арифметической ясностью видно, что целая серия минус один элемент
переживается как равноценная од-ному недостающему последнему члену2. В этом элементе сим-волически резюмируется вся серия; без него
она - ничто; в результате он обретает по отношению ко всей количествен-ной
последовательности странное качество квинтэссенции. Это уникальный предмет,
специфичный в силу своего конеч-ного положения, и тем самым он дает иллюзию
какой-то ко-нечной цели. Собственно, так оно и есть, но мы видим, что к своей
качественности он все время идет через количественность и что ценность,
сконцентрированная в этом единствен-ном означающем, фактически совпадает с той,
что циркули-рует по всей цепи промежуточных означающих парадигмы. Это можно
было бы назвать символизмом вещи (в этимоло-гическом смысле слова symbolein)3, когда целая цепь значе-ний содержится в
одном-единственном своем звене. Вещь служит символом не какой-либо внешней
инстанции или ценности, но прежде всего целой серии вещей, членом кото-рой сама
является (а также и символом личности, которой она принадлежит).
На примере из Лабрюйера прослеживается и
еще одно пра-вило, а именно что вещь обретает свою ценность лишь в свое
отсутствие. Дело тут не просто в эффекте неудовлетворенного желания. Вопрос
в том, создается ли вообще коллекция для того, чтобы стать завершенной, и
не играют ли в ней основополага-ющую роль лакуны - роль позитивную, ибо именно
в лакунах субъект и обретает себя объективно; появление конечного чле-на серии
означало бы, по сути, смерть субъекта, отсутствие же его позволяет субъекту
лишь играть в свою смерть, изображая ее как вещь, а тем самым заклиная.
Подобная лакуна пережи-вается как страдание, но именно она и позволяет избежать
окончательного завершения коллекции, что значило бы окон-чательное устранение
реальности. Таким образом, можно лишь
1 Ж. де Лабрюйер. Характеры, или Нравы нынешнего века.
М.-Л., 1964. С. 314. - Прим. перев.
2 При этом таким последним членом может оказаться любой элемент
серии: любая гравюра Калло может стать той самой, без которой у меня не будет
'полного Калло'.
3 Служить опознавательным знаком (греч.). - Прим. перев.
104
порадоваться за лабрюйеровского
коллекционера, не нашед-шего своего последнего Калло, - ведь, отыскав его, он
сам перестал бы быть тем, вообще-то, живым и страстным челове-ком, каким он
пока что является. Собственно, безумие начи-нается как раз тогда, когда
коллекция замыкается и теряет ори-ентацию на этот недостающий член.
О том же, видимо, говорит и другой случай,
приведенный у Мориса Реймса. Некий библиофил, собиратель уникальных
экземпляров, как-то узнал, что нью-йоркский книготорговец выставляет на аукцион
экземпляр идентичный одному из тех, которыми он владеет. Он срывается с места,
приобретает эту книгу, затем приглашает судебного пристава и сжигает второй
экземпляр в его присутствии, дабы тот составил протокол об этом уничтожении.
Вложив документ в свой собственный том, который вновь сделался уникальным, он,
ублаготворенный, идет спать. Происходит ли здесь борьба с серийностью? Толь-ко
на первый взгляд; фактически уникальный экземпляр зак-лючал в себе ценность
всех других возможных экземпляров, и, уничтожив второй, библиофил лишь
восстановил подорван-ное было совершенство символа. Будучи отрицаема, предава-ема
забвению, разрушаема, оставаясь лишь виртуальной, се-рийность все равно никуда
не девается. В ничтожнейшем оби-ходном предмете, равно как и в недоступнейшем
раритете, она питает собой чувство собственности и игру страсти. Без нее игра
была бы невозможна, а значит, не было бы и обладания; собственно говоря, не
было бы и самой вещи. Вещь в полном смысле уникальная, абсолютная, не исходящая
из какой-либо модели и не размноженная в какой-либо серии, просто немыс-лима.
Она так же не существует, как и чистый звук. И подобно тому как звуки обретают
свой реальный тембр через серии обертонов, так и вещи обретают свою символичность
через более или менее сложные парадигматические серии, соотно-сясь тем самым с
человеком в поле господства и игры.
Каждая вещь располагается на полпути между
практи-ческой специфичностью (функцией), составляющей как бы ее явный дискурс,
и поглощенностью в некоторой серии/
105
коллекции, где она становится элементом
дискурса скры-того, повторяющегося, наиболее элементарного и наиболее
устойчивого из всех. Такая дискурсивная система вещей го-мологична системе
привычек1.
Привычка есть нечто
дискретно-повторяющееся (хотя в семантике слова и содержится идея
непрерывности). Выч-леняя в течении времени 'привычные' нам схемы, мы раз-ряжаем
потенциал страха, таящийся в его непрерывности и в абсолютной единичности его
событий. Точно так же и вещь, включаясь в дискретную серию, попадает в наше рас-поряжение,
в наше владение. Это и есть дискурс субъектив-ности, в котором вещи составляют
особо отмеченный ре-гистр, - своей дискретностью, классифицируемостью, об-ратимостью,
неограниченной повторяемостью они ставят защитный экран между нами и
необратимым становлением мира, выгораживают в мире некоторую зону, которая нам
принадлежит, покорна нашей руке и нашему уму, а тем са-мым и утоляет наши
страхи. Вещи не только помогают нам совладать с миром, образуя орудийные серии,
они еще и помогают нам, образуя серии психические, совладать со вре-менем,
делая его дискретным и классифицируемым, как это делают наши привычки, вводя
время в рамки тех же ассо-циативных императивов, которыми регулируется расстанов-ка
вещей в пространстве.
Хорошим примером такой
дискретно-'привычной' фун-кции являются наручные часы2. В них воплощена двойствен-ность нашего переживания вещей. С
одной стороны, часы
1 Сама вещь непосредственно составляет основу целой сети привы-чек,
служит центром кристаллизации поведенческих стереотипов. И об-ратно: нет.
пожалуй, такой привычки, которая не образовывалась бы вокруг какой-то вещи.
Вещи и привычки в повседневном быту неиз-бежно определяют друг друга.
2С другой стороны, они свидетельствуют (вспомним об исчезновении
больших комнатных часов) о необратимой тенденции современных вещей к
миниатюризации и индивидуализации.
Сверх того, наручные или карманные часы
представляют собой самый старинный, самый маленький, самый близкий к нам и
самый дорого-стоящий из механизмов индивидуального пользования. Это интимный ме-ханический
талисман, сильно нагруженный психически, предмет повсед-невной сопричастности,
фасцинации (у детей) и зависти.
106
показывают нам объективное время, а в
точной измеримости времени как раз и проявляется наша практическая ограничен-ность
внешним миром и смертью. Но вместе с тем, подчиняя нас необратимой
темпоральности, часы как вещь помогают нам и осваивать время. Как автомобиль
'пожирает' километ-ры, так и часы-вещь пожирают время1. Субстантивируя его и разбивая на отрезки, часы превращают его в
потребляемый продукт. В нем больше нет опасного практического измере-ния -
осталась лишь чистая прирученная количественность. Не просто знать, который
час, но и 'обладать' им через по-средство принадлежащей тебе вещи, постоянно
держать его под рукой в зарегистрированном виде, - все это сделалось важ-нейшей
потребностью цивилизованного человека, это дает ему чувство защищенности. В
доме времени больше не стало, оно больше не стучит в сердце комнатных часов,
зато оно по-пре-жнему регистрируется в часах наручных, доставляя нам орга-ническое
удовлетворение, словно регулярное действие како-го-нибудь внутреннего органа.
Через посредство часов время запечатлевается как то измерение, в котором я
объективиру-юсь, и вместе с тем как мое домашнее имущество. Да и вообще любая
вещь может быть проанализирована сходным образом - с точки зрения того, как мы
присваиваем себе то самое из-мерение, где находим свою объективную
ограниченность; про-сто часы, непосредственно соотносясь со временем, составля-ют
тут наиболее четкий пример.
Проблемы времени имеют важнейшее значение
в коллекционерстве. 'Страсть к коллекционированию, - пи-шет Морис Реймс, -
часто сопровождается таким явлени-ем, как утрата чувства нынешнего времени' (с.
42). Но толь-ко ли ностальгическое бегство здесь происходит? Разумеет-ся,
человек, отождествляющий себя с Людовиком XVI вплоть до формы ножек своих кресел или же
страстно влюб-
1 Вместо скорости в пространстве ее эквивалентом выступает здесь
точ-ность: время следует пожирать минута в минуту.
107
ленный в табакерки XVI века, отделяет себя от настоящего и
обращается к истории. Но такое обращение играет второ-степенную роль по
сравнению с переживанием коллекции как системы. Действительно, глубинная сила
предметов кол-лекции возникает не от историчности каждой из них по от-дельности,
и время коллекции не этим отличается от реаль-ного времени, но тем, что сама
организация коллекции под-меняет собой время. Вероятно, в этом и
заключается главная функция коллекции - переключить реальное вре-мя в план
некоей систематики. Вкус, любознательность, престиж, социальный дискурс
способны дать коллекции выход в широкий комплекс человеческих отношений (вся-кий
раз, однако, в пределах узкого круга), но все же преж-де всего она является в
буквальном смысле 'времяпрепро-вождением'. Она попросту отменяет время. Или,
вернее, систематизируя время в форме фиксированных, допуска-ющих возвратное
движение элементов, коллекция являет собой вечное возобновление одного и того
же управляе-мого цикла, где человеку гарантируется возможность в любой момент,
начиная с любого элемента и в точной уве-ренности, что к нему можно будет
вернуться назад, поиг-рать в свое рождение и смерть.
Именно поэтому окруженность и обладание
предмета-ми частного быта - крайним случаем каковых является коллекционерство -
суть столь же необходимое, сколь и нереальное измерение нашей жизни; они столь
же необхо-димы, как сновидения. Говорят, что если бы можно было в порядке
эксперимента помешать кому-либо видеть сны, то от этого очень быстро возникли
бы тяжелые психические расстройства. Несомненно и то, что если бы можно было
отнять у кого-либо такое регрессивное бегство через игру обладания, не дать ему
обращать к себе самому свой соб-ственный управляемый дискурс, раскладывать себя
по клет-кам парадигмы вещей, то расстройство последовало бы столь же
неотвратимо. Мы не можем жить в абсолютной единич-ности, в той необратимости,
знаком которой является мо-мент рождения. Отрешиться от этой необратимости,
устрем-ленной от рождения к смерти, помогают нам вещи.
108
Разумеется, подобное равновесие
невротично, подобное средство от страха регрессивно - ведь объективно время
все-таки необратимо, и оно увлекает за собой даже сами вещи, что призваны
защищать нас от него; разумеется, подобный дискрет-ный механизм самозащиты
вещами сам постоянно оказывает-ся под угрозой, поскольку мир и люди
континуальны. Но воз-можно ли здесь говорить о нормальности или аномалии?
Укрытость в замкнутой синхронии можно считать отрицанием реальности и бегством
от нее, имея в виду, что вещь получает ту психическую нагрузку, которую 'должны
были' взять на себя отношения с людьми, - но именно такой ценой вещи и полу-чают
свою огромную регулятивную силу. Ныне, когда исчезают религиозные и
идеологические инстанции, нашим единствен-ным утешением остаются вещи; это
бытовая мифология, в ко-торой гасится наш страх времени и смерти.
Не будем здесь касаться стихийной
мифологии, соглас-но которой человек продолжается, переживает сам себя в своих
вещах. Процесс укрывания заключается не в том, что мы обретаем бессмертие,
вечность, посмертную жизнь в отражающей нас вещи (в глубине души человек
никогда в это и не верил), а в более сложной игре, обеспечивающей 'вторичную
утилизацию' рождения и смерти в системе ве-щей. Вещи дают человеку
уверенность не в посмертной жиз-ни, а в том, что он уже теперь постоянно и
циклически-кон-тролируемо переживает процесс своего существования, а тем самым
символически преодолевает это реальное существова-ние, неподвластное ему в
своей необратимой событийности.
Мы здесь близко подходим к фрейдовскому
примеру с мальчиком, который то прячет, то вновь показывает игруш-ку,
попеременно переживая отсутствие и присутствие мате-ри (fort-da, fort-da),
отвечая на страх разлуки бесконечным возобновлением цикла с игрушкой. Здесь
хорошо видно, ка-ковы символические последствия серийной игры, и можно даже
сделать общий вывод, что вещь - это то, о чем мы скор-бим; она
представляет нам нашу собственную смерть, но символически преодоленную самим
фактом того, что мы ею владеем, что страх перед реальным событием разлуки и
смерти разряжается, будучи интроецирован и переработан в нашей
109
скорби, то есть включен в серию, где
'работают', вновь и вновь циклически разыгрываются отсутствие вещи и ее но-вое
появление. Благодаря вещам мы уже сейчас, в своей по-вседневной жизни
проделываем эту работу скорби по себе самим, и это позволяет нам жить - пусть и
регрессивно, но все-таки жить. Человек, собирающий коллекцию, умер, но он в
буквальном смысле переживает себя в своей коллекции, еще при жизни бесконечно
повторяясь в ней по ту сторону смерти, вводя даже самое смерть в рамки серии
и цикла. Здесь можно вновь провести аналогию со снами: каждая вещь по своей
функции (практической, культурной, социальной) опосредует собой некоторое пожелание
(vœu), в качестве же
одного из элементов в описанной выше систематической игре она служит еще и
показателем некоторого желания (désir). Последнее как раз и дает толчок
бесконечному самоповторе-нию или самоподстановке в ряду означающих, сквозь
смерть и по ту сторону смерти. И подобно тому как сновидения обес-печивают
непрерывность сна - в силу сходного компромис-са и вещи обеспечивают
непрерывность жизни1.
В итоге своего регрессивного развития
страсть к вещам выливается в чистую ревность, когда владельца вещи наи-более
глубоко удовлетворяет та ценность, которую эта вещь
1 То, что коллекционерство есть игра со смертью (страсть) и в этом
смысле символически сильнее самой смерти, можно проиллюстрировать забавной
историей из Тристана Бернара. Некий человек коллекциони-ровал своих сыновей:
законных и незаконных, от первого и второго бра-ка, приемыша, найденыша,
бастарда и т.д. Как-то раз он собрал их всех на пир, и тут один циничный друг
сказал ему: 'Одного сына не хватает'. 'Ка-кого же?' - тревожно всполошился тот.
- 'Рожденного посмертно'. И тогда коллекционер, повинуясь своей страсти, зачал
с женой нового ре-бенка и покончил самоубийством.
Та же самая система в чистом виде, в отсутствие
конкретной темати-ки, обнаруживается и в азартной игре, которая поэтому
оказывает на лю-дей еще более сильное завораживающее действие. Игра знаменует
собой чистую посмертность, в ней чистая субъективность нагружает чистую се-рийность
своим воображаемым господством, достоверно зная, что при лю-бых превратностях
игры в ней никому не дано восстановить реальные ус-ловия жизни и смерти.
l10
могла бы иметь для других и которой он их
лишает. Таким комплексом ревности, типичным для коллекционерского фанатизма,
регулируется также, с известными оговорками, и обычный рефлекс собственника.
Здесь действует мощ-ная схема анального садизма, заставляющая утаивать кра-соту
и наслаждаться ею в одиночестве; подобное сексуаль-но перверсивное поведение
широко сказывается и в отно-шении к вещам.
Что представляет собой таимая вещь? (Ее
объективная ценность вторична, свою прелесть она обретает оттого, что ее таят.)
Человек никому не одалживает свою машину, авто-ручку, жену, ибо для его
ревнивого чувства данные предме-ты суть нарциссические эквиваленты его 'я';
если такой предмет окажется утерян или поврежден, то это означает кастрацию.
Нельзя одолжить другому свой фаллос - вот в чем здесь дело. В образе вещи
ревнивец таит, держит побли-же к себе свое собственное либидо, пытаясь заклясть
его в системе сокрытия - той же самой системе, благодаря кото-рой в
коллекционерстве разряжается страх смерти. В страхе за свою сексуальность
ревнивец кастрирует сам себя, или, вернее, с помощью символической кастрации -
секвестра-ции - он предупреждает страх перед кастрацией реальной1. Эти отчаянные потуги и порождают гадкое наслаждение рев-нивца.
Человек всегда ревнует сам себя, себя он оберегает и стережет, собою он
наслаждается.
Очевидно, что такое ревнивое наслаждение
переживает-ся на фоне абсолютного разочарования, ибо в систематичес-кой
регрессии никогда не пропадает до конца сознание ре-ального мира и обреченности
подобных попыток. Так же про-исходит и с коллекцией: ее суверенность
неустойчива, за нею проступает непрестанно угрожающая суверенность реально-го
мира. Но даже само это разочарование включается в сис-тему. Именно оно, вкупе с
удовлетворением, и приводит ее в действие, всякий раз отсылая субъекта не к
реальному миру, а к следующему элементу системы, то есть разочарование и
1 Это, само собой, касается и 'комнатных животных', вообще 'пред-мета'
всякого сексуального отношения, с которым в случае ревности об-ращаются
примерно так же.
l1l
удовлетворение чередуются в рамках цикла.
Такое конститу-тивное разочарование порой принимает невротическую фор-му, и
система начинает работать вразнос. Оборот серийного цикла все ускоряется,
различия между элементами стирают-ся, а механизм подстановки действует все
быстрее. И тогда система способна дойти до разрушения - до саморазруше-ния
субъекта. М.Реймс приводит примеры такого насиль-ственного 'умерщвления'
коллекций - это своего рода са-моубийство от невозможности положить предел
смерти. Так и в системе ревности нередко случается, что субъект в конце концов
уничтожает таимую им вещь или человека, чувствуя невозможность до конца
заклясть враждебную силу мира и своей собственной сексуальности. Таков
логический и иллогический финал его страсти1.
Эффективность такой системы обладания
прямо связа-на с ее регрессивностью. А регрессивность связана с ее перверсивным
модусом. Хотя наиболее четко, в наиболее кри-сталлизованной своей форме
перверсия по отношению к вещам проявляется в фетишизме, мы вполне можем разгля-деть,
что и во всех частях системы, организуясь согласно одним и тем же целям и
модусам, обладание/страсть к ве-щам представляет собой, так сказать, смягченный
модус сек-суальной перверсии. Действительно, подобно тому как в об-ладании
разыгрываются дискретность серии (реальной или виртуальной) и выбор одного
привилегированного элемен-та, так же и сексуальная перверсия состоит в том, что
дру-гой человек как объект желания не может быть понят в сво-ей
целостно-личностной единичности, а лишь как нечто дискретное; он превращается в
парадигму различных эро-
1 Разочарование как внутреннюю движущую силу регрессивной сис-темы
и серийности не следует путать с нехваткой, о которой говорилось выше, - то
был, напротив, фактор выхода за рамки системы. При разоча-ровании субъект
продолжает инволюцию внутри системы, при нехватке осуществляет эволюцию
(относительную) к миру.
112
тических частей своего тела, одна из которых оказывается объектным кристаллизатором желания. Эта женщина - уже не женщина, а лоно, грудь, живот, бедра, голос или лицо, что-то одно в особенности1. Тем самым она становится 'предметом', образуя серию, элементы которой перебира-ются желанием, а означаемым серии реально является уже вовсе не любимый человек как личность, а сам же субъект в своей нарциссической субъективности, коллекционирующий-эротизирующий сам себя и делающий из любовных от-ношений самонаправленный дискурс.