Скорректированная версия книги. Сделаны некоторые уточнения в именах авторов и разделе 5.5., по просьбе Блинова А.Л.

 Янко Слава (Библиотека Fort/Da) || slavaaa@yandex.ru || yanko_slava@yahoo.com || http://yanko.lib.ru || Icq# 75088656 || Библиотека: http://yanko.lib.ru/gum.html ||

update 27.06.05

 

Русский Гуманитарный Интернет Университет

  

Библиотека

 

Учебной и научной литературы

 

 

АНАЛИТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ

 

 

Авторы

 

 5.5;  Текст этого параграфа заимствован из книги А. Блинова 'Общение. Звуки. Смысл', М.: Русское феноменологическое общество, 1996'

Ладов Всеволод Адольфович - гл.14;

Лебедев Максим Владимирович - концепция учебника, общая научная редакция всего текста, руководство авторской группой; Введение (совм. с Н.И.Петякшевой),  1.1,  1.2 (совм. с В.А.Суровцевым),  1.3, гл. 3, гл.4 (компиляция на основе книг Б.Т.Домбровского и Я.Воленского),  4.6,  5.1 - 5.4, главы 6,7,8,10,11,  12.1,  12.2, глоссарий (совм. с Н.И.Петякшевой);

Петякшева Наталья Ивановна - Введение (совм. с М.В.Лебедевым), глоссарий (тоже),  11.4;

Суровцев Валерий Александрович - гл. 2,  1.2 (совм. с М.В.Лебедевым);

Черняк Алексей Зиновьевич -  12.3, гл.13;

Шрамко Ярослав Владиславович - гл. 9.


 

 

Содержание

 

Введение. Эволюция и основные характеристики аналитической философии. 7

1. Истоки формирования аналитической философии. 21

1.1 Брентано. 21

1.2 Логико-семантические идеи Г.Фреге. 25

1.2.1. Значение и смысл имен собственных. 26

1.2.2 Значение и смысл предложений. 35

1.3 "Опровержение идеализма" Дж.Э.Мура. 44

2. Программа логического атомизма. 51

2.1 Логический атомизм: язык как средство остановки регресса. 51

2.1.1 Расселов анализ связей фактов. 51

2.1.2 Логические конструкции вместо теоретико-познавательных заключений о внешнем мире  52

2.1.3 Универсалии как логические атомы.. 54

2.2 Онтология, эпистемология и философия языка Рассела. 55

2.2.1. Онтологика отношений. 56

2.2.2 Логика и 'чувство реальности' 59

2.2.3 Теория типов. 59

2.2.4 Коррекция определения числа и аксиома бесконечности. 61

2.2.5 Логические фикции и аксиома сводимости. 61

2.2.6 Примитивные значения и теория дескрипций. 63

2.2.7 Эпистемологическая функция суждения. 66

2.2.8 Логические объекты.. 68

2.3 Философия языка "Трактата": логика языка versus логика мышления. 70

2.4 Логический атомизм "Трактата": от синтаксиса к онтологии. 77

2.4.1 Синтаксис элементарного предложения. 78

2.4.2 Изобразительная теория предложений. 85

2.4.3 Онтологические следствия изобразительной теории. 89

2.4.4 'Сказанное' и 'показанное' 94

2.4.5 Операциональный принцип контекстности. 98

3. Программа логического позитивизма (логического эмпиризма) 100

3.1 Критерий верификации. 100

3.2 Основные положения феноменализма в Венском кружке. 105

3.2.1 Феноменалистический анализ Морица Шлика. 105

3.2.2 Первоначальный феноменалистический анализ Рудольфа Карнапа. 109

3.3 Основные положения физикализма в Венском кружке. 112

3.3.1 Физикалистский анализ Рудольфа Карнапа. 112

3.3.1.1 Обращение к семиотике. 112

3.3.1.2 Материальный и формальный модусы языка. 129

3.3.1.3 Структура познания. 130

3.3.1.3.1 Предложения наблюдения. 130

3.3.1.3.2 Способ подтверждения косвенных высказываний. 131

3.3.1.4 Вероятность и истинность. 132

3.3.2 Ганс Рейхенбах. 135

3.3.3 Карл Гемпель. 138

3.4 Дискуссия о языке наблюдения. 140

3.5 Формирование представлений о конвенционализме в философии науки Венского кружка  144

3.6 Критика логико-позитивистского анализа. 154

3.6.1 Философия как логика науки. 154

3.6.2 Логика как система тавтологий. 155

3.6.3  Переводимость осмысленных высказываний на физикалистский язык. 157

4. Львовско-Варшавская логическая школа и ее влияние на АФ... 160

4.1 Философия языка и теория истины К.Твардовского. 160

4.1.1 Семиотика в трудах К.Твардовского. 160

4.1.2 Твардовский об истине. 162

4.2 Радикальный конвенционализм К.Айдукевича. 164

4.2.1 Метод парафразы.. 164

4.2.2 Истоки теории радикального конвенционализма. 166

4.2.3 Языковое значение и принцип конвенциональности. 170

4.3 Номинализм Ст.Лесьневского. 176

4.3.1 Номинализм как эпистемология. 176

4.3.2 Интенциональное отношение 'единичного предложения существования'. 177

4.3.3 Интуитивный формализм и конструктивный номинализм.. 185

4.4 Обоснование и критика реизма Т.Котарбинским.. 188

4.4.1 Онтология Котарбинского. 188

4.4.2. Обоснование и критика реизма. 192

4.4.3 Реизм и материализм.. 194

4.4.4 Дискуссия по вопросам истины и познания в связи с реизмом Котарбинского. 197

4.5 Многозначные логики Я. Лукасевича. 200

4.5.1 Возникновение и формализация модальных логик. 200

4.5.2 Модальные логики. 205

4.6 Теория истинности А.Тарского. 208

5. Философия лингвистического анализа. 217

5.1 "Лингвистический поворот" в философии ХХ века. 217

5.2  Концепция "значение как употребление" и ее приложения. 218

5.3 Анализ обыденного языка. 228

5.3.1. Общая характеристика направления. 228

5.3.2 Джон Уиздом.. 239

5.3.3 Гилберт Райл. 241

5.4 Теория речевых актов Дж.Остина. 249

5.5 Интенционалистские теории языка (П.Грайс, Дж.Серль)= Блинов Аркадий Леонидович (Текст этого параграфа заимствован из книги А. Блинова 'Общение. Звуки. Смысл', М.: Русское феноменологическое общество, 1996') 253

5.5.1 Интенционализм Пола Грайса. 254

5.5.1.1 Первая часть замысла: Анализ-толкование понятия подразумевания. 255

1-я попытка анализа-толкования. 255

5.5.1.2 Вторая часть замысла: Анализ-толкование понятия значения языкового выражения в терминах подразумевания. 260

5.5.2 Грайсов "миф о происхождении языка" 260

5.5.2.0  Нулевая стадия. 261

5.5.2.1  Первая стадия. 261

5.5.2.2 Вторая стадия. 261

5.5.2.3 Третья стадия. 262

5.5.2.4 Четвертая стадия. 262

5.5.2.5 Пятая стадия. 263

5.5.2.6 Шестая стадия. 263

5.5.2.7 Седьмая стадия. 264

5.5.3 Отношения между ключевыми понятиями Грайсовой доктрины.. 264

5.5.4 Интенционализм Серля: теория речевых актов. 266

5.5.4.1  Пролегомены Серлевой теории речевых актов. 267

5.5.4.1.1  Понятия подразумевания (meaning) и значения (meaning) языковых выражений в составе Серлевой теории речевых актов. 268

5.5.4.2  О содержании и функции речевых актов. 269

5.5.4.2.1  Таксономия иллокутивных актов. 269

5.5.4.2.2  Основания этой пятичленной классификации. 270

5.5.4.3 Речевые акты и лингвистическая теория. 271

5.5.4.4  Cоотношение между интенционализмом и репрезентационизмом в Серлевой теории речевых актов. 272

6. Реабилитация метафизической проблематики. 273

6.1 Номинализм в аналитической философии. 273

6.2 Дескриптивная метафизика П.Ф.Стросона. 277

6.3 "Усовершенствованный реализм" А.Айера. 285

6.4 Физикалистская метафизика Д.М.Армстронга. 293

6.5 "Реализм с человеческим лицом" Х.Патнэма. 295

7. Неопрагматистская критика эмпиризма и холистический тезис. 300

7.1 Прагматический анализ. 300

7.1.1 Неопрагматизм У.Куайна. 303

7.1.2 Неопрагматизм Н.Гудмена. 307

7.2 Концепция онтологической относительности и холистический тезис Куайна. 315

7.3 Холистичность теории интерпретации Д.Дэвидсона. 324

7.4 Молекуляризм М.Даммита. 332

8. Связь истины и значения. 340

8.1 Стандартная семантика Д.Дэвидсона. 340

8.2 Инструменталистская семантика (М.Даммит, Г.Кастаньеда) 349

8.3 Трансляционная и теоретико-модельная семантика. 351

8.4 Теоретико-игровая семантика Я.Хинтикки. 353

9. Аналитическая эпистемология. 355

9.1 Бертран Рассел: знание вещей и знание истин. 355

9.2  Знание и мнение. Проблема обоснованности знаний. 358

9.2.1  Проблема Гетье. 361

9.3  Эпистемическая логика. 363

9.4  Реализм и антиреализм: теоретико-познавательный аспект. 365

9.5  Парадокс познаваемости и кризис антиреализма. 369

9.6  Динамика знаний и убеждений. 372

10.   Понятие истины и его применение в аналитической философии. 379

10.1  Аналитическое понятие истины.. 379

10.2  Корреспондентная теория истины.. 380

10.3  Дефляционная теория истины.. 384

10.4  Прагматическая теория истины.. 388

10.5  Ревизионная теория истины.. 392

10.6  Релятивистский подход к теории истины.. 394

10.7  Когерентная теория истины.. 400

10.8  Различение между истинностью и обоснованностью знания. 408

10.9  Аргументы когерентной теории обоснования и перцептуальные утверждения. 418

11.   Конструктивистская парадигма и расширенные теории референции. 425

11.1  Эпистемологический и онтологический плюрализм Н.Гудмена. 425

11.2 Гипотеза лингвистической относительности Сепира - Уорфа. 428

10.2.1 Эпистемологические основания концепции лингвистической относительности. 428

11.2.2  Конвенциональность грамматики. 432

11.2.3  Конвенциональность лексики. 434

11.3  Конвенциональность истины и значения. 437

11.3.1  Согласование концептуальных схем.. 437

11.3.2  Онтологический статус концептуальных схем.. 440

11.4.  Каузальные теории референции. 444

11.4.1  Идентифицирующие дескрипции. 444

10.4.2 Жесткие десигнаторы.. 448

11.4.3  Индексикалы.. 452

11.4.4  Внутренняя реконструкция и внешнее сравнение языковых явлений. 455

12.   Проблема понимания. 462

12.1  Концепция понимания языка М.Даммита. 462

12.2  Аналитические модели объяснения. 467

12.3 Проблема языка в современных исследованиях по искусственному интеллекту. 477

12.3.1  Источник компьютерных аналогий. 477

12.3.2  Критика 'машинного функционализма'. 478

12.3.3  'Машинное' решение проблемы языка мысли. 480

12.4  Аналитическая философия и герменевтика (К.-О.Апель) 482

12.4.1  Исходные концепты при постановке проблемы.. 484

12.4.2  Трансцендентальная прагматика. 487

13.   Аналитическая философия сознания. 492

13.1  Проблема психологического объяснения. 492

13.1.1  Понятие сознания. 492

13.1.2  Психофизический дуализм и скептические следствия. 494

13.2.  Бихевиористская редукция сознания. 498

13.2.1. Аналитическая критика картезианской парадигмы.. 499

13.2.1.1. Картезианская модель сознания как результат категориальной ошибки. 499

13.2.1.2. Устранение категориальной ошибки. 500

13.3.  Критика психологии 'первого лица'. 502

13.3.1  Бихевиоризм.. 504

13.3.1.1 Идея бихевиористской психологии. 504

13.3.1.2. Логический бихевиоризм.. 505

13.3.2 Критика бихевиоризма. 508

13.4 Физикализм.. 511

13.4.1  Материалистическая редукция сознания. 511

13.4.1.1.  Редукционизм и автономия психологического объяснения. 511

13.4.1.2.  Существенные свойства и априорная необходимость психофизического тождества  512

13.4.1.3.  Апостериорная необходимость психофизического тождества. 514

13.4.2.  Физикализм без редукционизма. 515

13.4.2.1.  Тождество типов или тождество токенов. 515

13.4.2.2. Материализм и множественная физическая реализация. 518

13.5  Функциональный анализ ментального. 519

13.5.1  Функционализм и когнитивизм.. 520

13.5.1.1  Элементы функционализма в изучении сознания. 520

13.5.1.2  Когнитивистская психология. 521

13.5.1.3  Функционализм и психофизическое тождество. 522

13.5.2  Вариации функционализма. 523

13.5.2.1  Функционализм в защиту материального сознания. 523

13.5.2.2 Функционализм против физикализма. 525

13.5.3 Трудности функционализма. 527

13.5.3.1  Проблема отсутствующих качеств. 527

13.5.3.2  Общие трудности функционализма. 531

13.5.3.3  'Либерализм' и 'шовинизм' в отношении сознания. 533

13.6  Репрезентативное сознание. 535

13.6.1  Язык мысли. 535

13.6.1.1  Парадокс владения языком.. 535

13.6.2  Репрезентативность и концептуальная структура сознания. 537

13.6.2.1  Репрезентативность перцепции. 537

13.6.2.2  Концептуальные условия репрезентативности восприятия. 539

13.6.3  Интенциональное сознание. 542

13.6.3.1  Концепция интенциональности. 542

13.6.3.2  Внешние и внутренние условия репрезентации. 544

14.   Аналитическая философия и феноменология. 549

14.1  Возможен ли диалог аналитической философии и феноменологии?. 549

14.2  Тематическое единство традиций. 549

14.3  Методологический плюрализм традиций. 553

14.4  Перспективы компаративных исследований: возможности аналитической философии  554

14.5  Перспективы компаративных исследований: возможности феноменологии. 556

Глоссарий. 561

 


Введение. Эволюция и основные характеристики аналитической философии

 

Под анализом они (аналитические философы) подразумевают нечто, что, насколько бы точная его дескрипция ни была избрана, означало бы по крайней мере попытку переписать те утверждения, которые они находят философски невразумительными, в других и в некотором отношении более подходящих терминах[1].

Дж.О.Урмсон

 

Аналитическая философия (АФ) - одно из наиболее влиятельных направлений современной западной философии, в центре внимания которого находятся анализ языка, понимаемый как ключ к философскому исследованию мышления и знания. Этот "лингвистический поворот" в той или иной степени характерен также для таких философских направлений как феноменология, герменевтика, структурализм. В отличие от классики, современная философия уже не считает возможным абстрагироваться от логико-лингвистического аспекта философских проблем. Вместо традиционного осуществления философского анализа путем определения понятий, аналитический подход ориентирует на соответствующее использование языка: в начальный период развития АФ - формального, а затем и естественного. Термин "аналитическая философия", не будучи строгим, подразумевает традицию систематического применения аналитико-языковых методов при решении всевозможных, в том числе философских проблем посредством их ясной репрезентации, адекватного соотнесения вербального и реального и последовательного преодоления возникающих здесь трудностей. Речь идет об аналитико-языковом понимании природы и задач философии вообще. Аналитическая точка зрения исходит из того, что язык обуславливает все сферы многообразной деятельности человека и представляет интерес не только в качестве средства передачи некоторого содержания, но и как самостоятельный объект исследования, необходимый компонент любого рационального дискурса.

АФ в целом не представляет собой единой теории, принимаемой всеми многочисленными школами философии анализа. Единственной объединяющей аналитиков на начальном этапе развития АФ установкой была уверенность в возможности решения (или элиминации) философских проблем с помощью анализа языка - искусственного или естественного, а термин "аналитическая философия" использовался и продолжает использоваться для обозначения разных школ англо- и немецкоязычной философии, воспринявших логическую технику философского анализа ("логический атомизм", "логический позитивизм" или "логический эмпиризм" и др.). Метафизика как ложное учение, лишенное смысла с точки зрения логических норм языка, устраняется, и анализ выступает как "анти-метафизика". Однако сама по себе антиметафизическая направленность не оказалась ни доминирующей, не решающей. В итоге, вопреки исходным манифестам Рассела, аналитическое движение вовлекло авторов, исходящих из различных установок, но тем не менее заинтересованных в аналитической методологии, примененной в различных областях философии. Общим условием, которое позволяет объединить всю эту совокупность под единым наименованием "аналитической философии", сегодня считается наличие некоторого стиля аргументации и письма в качестве рабочего способа философствования, влияющего на постановку целей и задач философии.

Таким образом, в основе АФ лежат некоторые принципы, благодаря которым приобретаются свои особые и ставшие уже традиционными для этого течения философской мысли аспекты стиля. Это прежде всего склонность к лаконичности, детальности и углублению в поиски тонких отличий; использование языков, которым присуща терминологическая ясность и определенность, а также схем и формализмов. Такая аргументация отличается строгостью, возможностью контроля и перепроверки, когда каждый шаг рассуждения обоснован, как бы напоминая математическое исчисление. Во-вторых, это склонность считать философию всеобщим предприятием, в основе которого лежит попытка определять единую почву обсуждения и договоренностей посредством возвращения к признанным языковым моделям (например, к модели языка, характеризуемой еще Лейбницем). Оба аспекта указывают на особое значение логики в этом соглашении и самоопределении аналитической работы. Философы-аналитики убеждены, что их работа приложима к реальным и конкретным объектам и ситуациям ради достижения истины, а не к метафизическим фантомам вроде "бытия", "сущности", и, тем более, отнюдь не к трансцендентным объектам, которыми так увлечены континентальные философы.

Постепенно "аналитическая философия" перестает быть общим обозначением некоторой группы философских школ и направлений и превращается в определенный стиль философского мышления. Во второй половине ХХ века все основные разделы философии - от философии природы до философии человека, истории, социальной жизни, религии и искусства - оказываются охвачены этим стилем. АФ как стиль мышления основана на языковом подходе к проблемам любой области знания. В последние десятилетия произошел явный поворот аналитической философии к прикладным областям исследования; активно развиваются аналитически ориентированная философия права, экономики, образования, политики. При этом аналитики стремятся преодолеть стереотипный образ философии как консервативной и чисто академической дисциплины, изолированной от процессов социально-культурной жизни. Для новейшей АФ не характерно выдвижение широких программ или теоретических манифестов, как это было свойственно, например, логическим позитивистам 20-х - 30-х гг.

Следовательно, можно говорить о двух смыслах употребления понятия "аналитическая философия". В узком смысле слова под АФ понимается доминирующее направление в современной, в первую очередь, англоязычной философии. В широком смысле слова АФ можно квалифицировать как определенный стиль философского мышления, связанный с методологическим аспектом ее программы. Методика аналитического подхода требует, чтобы каждое выдвигаемое положение было строго обосновано с точки зрения ясности посылок: правомерности формулируемого вопроса; однозначности используемых терминов; логичности рассуждения; предпочтение доказательной аргументации идей перед их эмоциональным воздействием; соотнесения посылок и выводов; осторожное отношение к широким философским обобщениям, абстракциям и спекулятивным рассуждениям. Чем данный подход отличается от классического рационализма? В отличие от традиционного рационализма здесь устанавливается запрет на предельно широкие, основанные на интуитивной вере, семантически неточные обобщения. Именно акцент на аргументированности, мастерстве доказательства составляет главный признак аналитического стиля философствования. Безусловно, некоторые из перечисленных качеств присущи и другим направлениям западной философской мысли. Но ни в одном из них эти качества не являются преобладающими.

Поэтому мы хотим ввести - подчеркивая, разумеется, его условный характер - следующее рабочее определение АФ:

АФ - это философия, последовательно устраняющая из аргументации
метафоры и произвольные аналогии.

Такое определение, конечно, не может рассчитывать на более чем рабочий характер (не говоря уже о том, что и здесь немало исключений - чего стоят одни лестница и муха в бутылке Витгенштейна), однако сами его инструментальность и "формальность" уже должны настроить читателя на соответствующий лад.

Адепты аналитического движения, исходя из укорененности этой традиции в Англии, противопоставляют свою линию - как научно правильную - так называемой "континентальной" (т.е. французской, немецкой и другой философии континентальной Европы преимущественно ХХ века, когда оформилось это противостояние). Последняя характеризует, скорее, те или иные поэтическо-художественные представления и впечатления мыслителей-поэтов, отзывающихся на личные жизненные происшествия. В ее основе лежит, чаще всего, метафора, в крайнем случае - аналогия, в отличие от аналитической философии, признающей базовым отношением отношение логического следования в той или иной форме. Континентальная философия, с радикальной аналитической точки зрения, просто выпадает из истории развития современной философской мысли. Вот как, например, судит о континентальной философии Ричард Рорти: "Это позволит взглянуть на Канта как на 'высшую точку "умозрительной" ("спекулятивной") философии', по выражению Рейхенбаха, и легко перескочить через XIX и начало XX века (эта привычка все еще сохраняется среди философов-аналитиков, которые рассматривают временной интервал от Канта до Фреге как некий период замешательства)"[2]. Однако нелегко согласиться с Рорти в том, что предикат "аналитическая" не применим, в определенном смысле, ко всей современной философии в целом. Как уже было сказано, аналитические методы проникли в те области, которые изначально основателями АФ (в частности, Расселом) признавались для нее избыточными, а позже в рамках АФ - вообще псевдопроблематичными областями. Поэтому, поскольку аналитическое движение демонстрирует свою самодостаточность в перекрывании современного философского поля, целесообразно начать с его истоков.

Истоки аналитической традиции можно увидеть в древнегреческой философии. Достаточно вспомнить диалектику Платона, Аристотелевы "Аналитики", семантические идеи софистов и стоиков и т.д. В средневековой западноевропейской философии это семантические идеи британских схоластов Дунса Скота и У.Оккама; схоластические трактаты и диспуты - эталоны доказательности, аналитичности и концептуальной строгости. В Новое время преимущественное внимание к языковой и эпистемологической стороне философской. деятельности становится отличительной чертой британской философии. В критической эпистемологии Ф. Бэкона 'идолы рынка (площади)', препятствующие познанию истины, возникают в результате беспорядочной речевой коммуникации. Классификация языковых знаков Т. Гоббса лежит в основе его аналитико-синтетической методологии исследования естественных и искусственных тел (в т.ч. государства). Выдвинутый Дж. Локком принцип психологического атомизма (мышление предстает как комбинирование исходных элементов чувственности - 'простых идей') был развит Дж. Беркли, рассматривавшим все вещи и явления как комбинации идей-ощущений, источником которых является Высшее существо (реальная причинная связь заменена у Беркли знаковыми отношениями между группами ощущений). В более последовательной феноменалистской доктрине Д. Юма единственный вид реальности - сфера перцептуального опыта - представлена как сложная ассоциативная комбинация 'впечатлений' и их копий - идей. Линию Юма и других британских эмпиристов-аналитиков продолжил в 19 в. Дж.С. Милль, усовершенствовавший логико-индуктивные процедуры философии и методологии науки (символично, что он был крестным отцом Б.Рассела). Важный вклад в формирование аналитического стиля философствования внесли такие представители 'континентальной' европ. философии, как Р. Декарт, разработавший новую модель сознания (философы-аналитики считают его основателем философии сознания (philosophy of mind) в современном понимании), Г.В. Лейбниц, создавший логическую теорию отношений, И. Кант, трансцендентальная аргументация которого стала для философов-аналитиков одним из излюбленных приемов рассуждения и доказательства.

Язык является предметом пристального изучения в аналитической философии по той же причине, по которой идеи являлись предметом изучения для философов, начиная с XVI-XVII вв., когда сформировалось классическая концепция философского анализа: идеи в то время и предложения сейчас служат границей между познающим субъектом и знанием. Таким образом, переход от философской классики к периоду анализа связан с изменением объекта исследования: на место "идей" приходят лингвистические сущности - предложения (а впоследствии и термины). В некоторых школах АФ это приводит к тому, что познающий субъект сдвигается на периферию когнитивного процесса или вообще элиминируется, и дискурс начинает рассматриваться как автономный. В то же время АФ наследует традициям изучения оснований знания как в его эмпирической, так и в рациональной - логической и/или концептуальной форме.

Тем не менее невозможно назвать точную дату начала аналитического движения, поскольку многое зависит от того, что считать определяющим для аналитической программы. Одна из точек зрения историков философии - безусловно, редуктивная - состоит в том, что зарождение аналитического движения в начале XX века можно считать связанным с кризисом метафизической философии и развитием идей 'второго позитивизма' Эрнста Маха и Рихарда Авенариуса. Если делать акцент на ригористической трактовке философии как "науки", то достаточнo очевидно восхождение АФ к Брентано и его последователям, которые были основными теоретиками "научной" философии в XIX и на рубеже XIX-XX веков. Если появляется акцент на применении "анализа" в качестве рефлективной процедуры (Э.Тугендхат), то уместно думать, что уже Фреге в XIX веке придал лицо "аналитической" философии во всех ее чертах, и что окончательно вся традиция "чистой" философии, от Аристотеля к Декарту и Канту, могла считаться традицией без осознания лингвистического анализа[3]. Если, напротив, основная роль в анализе отводится процедуре сравнения между здравым смыслом и философским языком (идея анализа, которая была свойственна Муру и его последователям), то в таком случае происхождение АФ следует признать еще более ранним, восходящим к шотландской школе здравого смысла. Рассуждая же о практике анализа в качестве простой эксплуатации языка, не зараженной влиянием эпистемологии, можно определять как "аналитическую философию" ту ее разновидность, которая возникла позже в Англии благодаря исследованиям в Оксфорде и Кембридже начиная с 30-х гг. и ознаменовавшихся, в частности, трудами позднего Витгенштейна, Райла, Остина и многих других.

Чтобы учесть все эти аспекты, необходимо допустить, что непосредственными предшественниками и основоположниками аналитического движения в его нынешнем понимании были

·    Фреге,

·    Брентано,

·    некоторые ученики Брентано,

·    Рассел,

·    Мур,

·    ранний Витгенштейн,

но также и то, что настоящее аналитическое движение возникло позже, с появлением "лингвистической философии", прежде мыслимой в качестве "логической" философии, а потом в качестве анализа языка (обычного или "идеального"). В этой перспективе начальный период АФ может быть обозначен 1930 годом. Сам термин "аналитическая философия" вводит в оборот Густав Бергманн уже после 2-й мировой войны. В целом же наиболее яркими представителями АФ обычно считают Готлоба Фреге (1848-1925), Бертрана Рассела (1872-1970), Джорджа Мура (1873-1958), Людвига Витгенштейна (1889-1951), Рудольфа Карнапа (1891-1970), Джона Остина (1911-1960), Гилберта Райла (1900-1976), Уилларда Ван Ормана Куайна (1908-2000), Нельсона Гудмена (1911-1998), Дональда Дэвидсона (1917-2003) (список, разумеется, может быть расширен) - невозможно представить себе АФ без каждого из них.

В развитии аналитического движения до 2-й мировой войны выделяются два основных компонента:

·    центральноевропейский логический позитивизм (австрийская логика, Венский кружок и его "филиалы" в других городах Австрии и Германии, Львовско-Варшавская школа) и

·    деятельность первых кембриджских аналитиков (Рассел, Мур).

Принципиальным моментом здесь является контаминация этих двух компонентов традиции, поскольку логический позитивизм (венской версии) вдохновлялся логическими нововведениями Рассела и Уайтхеда ("Principia Mathematica", 1910-13) более, чем работами Пеано и Фреге (последние, впрочем, оказали основное влияние на формирование окончательных взглядов Рассела), а также "Трактатом" Витгенштейна, фоном которого служат идеи Рассела в не меньшей степени, чем идеи Фреге. Кроме того, работы Фреге могут быть представлены в качестве единого фона этих двух субнаправлений: статьи Фреге были в значительной степени ориентиром и для Рассела, и для австрийских, немецких, польских неопозитивистов; впрочем, как утверждает Даммит, Фреге предвосхитил "лингвистический поворот" во всех своих вариантах, включая пробуждение интереса к обыденному языку, а также к побудительным и прагматическим аспектам языка. Наконец, идея философии в качестве строгого логического анализа, как общей парадигмы всех аналитических мыслителей, возможно, восходит к австрийской мысли второй половины XIX века: таким образом, не только к Готлобу Фреге, но также к Францу Брентано, Бернарду Больцано и Рудольфу Лотце.

Имеются прямые свидетельства того, как посредством философии Брентано континентальная культура проникла в стиль английской философии: и Брентано, и его ученики имели непосредствнное влияние на развитие английской мысли[4]. Этот тезис об австрийском происхождении аналитической философии основан на том факте, что в австрийской философии XIX века уже присутствовали все типичные темы аналитического движения, то есть идея строгой философии, первенства тщательного логического анализа, интерес к онтологической и когнитивной проблематикам (отметим, что имеется в виду эмпирический тип последней). Питер Саймонс, один из самых известных сторонников этого историографического тезиса, считает[5], что аналитическая философия возникла в 1837 году, с публикацией "Wissenschaftslehre" Больцано. Однако, с его точки зрения, начало собственно аналитического движения связано со вторым этапом аналитической философии, уже в XX веке - начиная с оккупации Варшавы в 1939, и в нем основную роль Саймонс отводит польской философии в период между двумя мировыми войнами, состоящей из определенной комбинации логического платонизма и эмпиризма и сливающейся воедино с философией Габсбургской империи - Больцано и Брентано. Другой историк философии, Криштоф Нири, подчеркивает влияние в духе платонизма и эмпиризма, оказанное Брентано на основателя Львовско-Варшавской школы Твардовского и других ее участников[6].

Можно считать, что исходные проблемы и понятия АФ были достаточно явно сформулированы в работах Фреге: это прежде всего

·    новое понимание языка, который начинает рассматриваться как исчисление, аналогичное математическим теориям;

·    отделение анализа структуры мысли, самым правильным методом для которого является анализ языка, от изучения психологического процесса мышления;

·    различение между смыслом (Sinn) и значением (Bedeutung) языкового выражения, согласно которому всякое имя обозначает  некоторый предмет (называемый значением, денотатом или референтом имени) и выражает некоторый смысл, определенным образом характеризующий значение имени;

·    представление о том, что слова имеют значения лишь в составе предложений и вытекающий отсюда принцип композициональности, согласно которому значения слов заключаются в том вкладе, который они вносят в значение предложения, а значение предложения (как и любого сложного выражения) определяется значением его конституэнт;

·    и, наконец, вывод о том, что значением повествовательного предложения является его истинностное значение.

Однако реальное осуществление метод и концепция АФ получили в Англии (Кембридж), где их основоположниками стали Дж.Э.Мур и Б.Рассел. Процедуры языкового уточнения и прояснения философских понятий, суждений, проблем они назвали "логическим анализом". Этот термин, вначале относившийся к методу исследований, позднее определил название всего философского направления, причем понятие "анализ" берется не в каком-либо специальном, а в достаточно общем значении, практически как синоним понятия "рациональное, дискурсивное рассуждение".

В период, когда формировались проблемы и понятия АФ, в философской мысли Англии главенствовало британское неогегельянство - школа абсолютного идеализма (Ф.Брэдли, Х.Иоахим, Б.Бланшар и другие, внесшие, кстати, значительный вклад в формирование когерентной теории знания). Философия "здравого смысла" и позитивизм были тем временем отодвинуты на второй план (что явилось, в частности, реакцией на Спенсера и Бокля, и, тем более, на континентальный сугубо материалистический позитивизм). В британском неогегельянстве резко противопоставлялись "реальность" и "кажимость", материя считалась иллюзией, пространство и время - ирреальными. Другой характерной чертой абсолютного идеализма был холизм - усиленный акцент на "целостность" абсолюта, безусловное главенство целого над отдельными, конечными явлениями. В социально-политическом плане такой подход предполагал поглощение индивида государством, а в теории познания - всевластие синтеза над анализом. Такая познавательная ситуация ослабляла основу аналитического мышления с его методом логического расчленения действительности тем или иным способом (здесь употребляются - в достаточно, разумеется, контекстуальном аспекте - такие термины, как атомизм, партикуляризм, элементаризм).

Начиная с конца 1880-х годов, Мур и Рассел выступили против абсолютного идеализма, противопоставив ему философский "реализм" и "анализ". Учению об Абсолюте и принципу холизма были противоположены плюрализм и атомизм. По методам исследования и Мур, и Рассел выступили как аналитики, дав стимул аналитическому движению в философии. Внимание Рассела сосредоточилось на аналитических возможностях символической логики и исследовании оснований математики. Мура же занимал анализ философских понятий и проблем средствами обычного языка и здравого смысла. (Характерно название знаменитой статьи Дж.Э.Мура - "Возрождение реализма и здравый смысл"). По праву считается, что он возродил исконно английскую философскую традицию эмпиризма и здравого смысла, акцентируя при этом внимание на языке - что и стало истоком АФ. Вслед за ним Рассел впервые обосновал и применил анализ как собственно философский метод. Рассел определял процесс анализа как переход от чего-то неясного, неопределенного, неточного к ясным, четким, определенным понятиям, составляющим последний предел анализа и являющимся в этом смысле "атомами" языка (отсюда название его концепции - "логический атомизм"). Атомы логически совершенного языка должны взаимно однозначно соответствовать фактам. Неогегельянской логике "внутренних отношений" и философскому монизму Рассел противопоставляет логику "внешних отношений" и образ плюралистической Вселенной, соответствующий, как ему представлялось, характеру современной науки и "реалистическому" взгляду. Полемика Рассела с теорией внутренних отношений Брэдли и его единомышленников оказалась важным отправным пунктом для всего аналитического движения, а самого Рассела привела к построению плюралистической онтологии, в основе которой была логика внешних отношений.

Логико-философские идеи Рассела находят дальнейшее развитие у раннего Витгенштейна, которому принадлежит характерное аналитическое толкование философских проблем как особых, имеющих в отличие от проблем конкретных наук не предметно-содержательный, а концептуально-языковый, или "грамматический" характер, как связанных со сложной корреляцией вербального и реального ("Логико-философский трактат"). Философия в понимании Витгенштейна не есть теория, знание-результат. Философия - это совокупность различных методов прояснения, незамутненного видения реальности сквозь речевые средства ее выражения. Для решения этой задачи изобретается особая практика речевого прояснения или анализа. Философия есть деятельность, необходимая для "логического прояснения мыслей", поскольку большинство философских вопросов и трудностей возникает вследствие того, что "мы не понимаем логики нашего языка"[7], а следовательно, эти вопросы представляют собой "псевдопроблемы", для снятия которых и необходима практика анализа, подразумевающая перевод всех предложений, любой степени сложности, в атомарные предложения, репрезентирующие простейшие элементы действительности - атомарные факты. Целью выявления структуры обычного языка, таким образом, является его перевод на логически совершенный язык.

Последняя идея стала программной для разработки концепций логического позитивизма в Венском кружке (М.Шлик, О.Нейрат, Р.Карнап, Г.Хан, Ф.Вайсман, К.Гедель, Г.Фейгль, а также сотрудничавшие с ними Г.Рейхенбах в Берлине, Ф.Франк в Праге, А.Айер в Оксфорде), занимавшемся проблемами логического анализа науки. Анализ подразумевал здесь редукцию предложений теории к некоторым базисным предложениям, в качестве которых первоначально принимались, вслед за Расселом, предложения, выражающие чувственный опыт (феноменализм), а впоследствии - предложения, описывающие наблюдения физических объектов (физикализм). Обе эти разновидности логического позитивизма в качестве нормы всякого знания принимают научное знание, единствеными осмысленными выражениями считают эмпирические высказывания и тавтологии и обращаются к искусственным языкам для исправления неточностей и двусмысленностей обыденного языка. Отсюда вытекает также характерный для Венского кружка принцип верификационизма, согласно которому критерием значения предложения является возможность его проверки. В своей наиболее радикальной форме он выглядит так: предложение Σ имеет значение тогда и только тогда, когда оно не является аналитическим предложением или противоречием, и если логически следует из непротиворечивого конечного класса предложений Ф, причем элементами этого класса предложений являются предложения наблюдения. Этот принцип был значительно расширен и ослаблен в ходе обширных дискуссий, продемонстрировавших его методологические дефекты. Следствием этого явилось, в частности, включение в анализ языка науки не только логического синтаксиса, но и семантики, а впоследствии и прагматики.

Здесь уместно сделать замечание о соотношении понятий "аналитическая философия" и "неопозитивизм". Последний, как "третий" позитивизм, отличается от предшествующих ему форм позитивизма. В отличие от "первого", классического позитивизма (О. Конт, Г. Спенсер) неопозитивизм видел задачу не в систематизации и обобщении специально-научного знания, а в деятельности по анализу языковых форм знания. В рамках "второго" позитивизма (Э.Мах, Р.Авенариус) ставился вопрос о существовании объективной реальности, отношении сознания к этой реальности. Неопозитивизм трактует эту проблему как вненаучную, принадлежащую метафизике, т.е. как псевдопроблему. Согласно господствовавшей в отечественной философско-критической и учебной литературе на протяжении долгого периода точке зрения, любая строгая философия, уделявшая значительное внимание логико-лингвистической стороне обсуждаемых вопросов, однозначно квалифицировалась как неопозитивизм. Он трактовался как субъективный идеализм и феноменализм, дополненный некоторыми идеями современной логики.

Однако изучение истории аналитического движения в ХХ столетии показывает, что позитивистские черты были присущи лишь отдельным разновидностям аналитической философии на определенных этапах ее развития, и концепции многих ведущих аналитиков имели антипозитивистскую направленность. Так, в частности, позитивистская тенденция преобладала в концепциях членов Венского кружка. Идеи Р. Карнапа, одного из его лидеров, явились своеобразным манифестом раннего - радикального - этапа логического позитивизма. Его знаменитая статья "Преодоление метафизики логическим анализом языка" может служить крайним выражением антиметафизических настроений "континентальных" аналитиков в 30-е гг. В определенном смысле логический позитивизм был продолжением и иной формой предшествовавшего ему позитивизма Маха-Авенариуса ("эмпириокритицизма"), который фактически был воссозданием на ином языке эмпиризма Юма. Отличительные черты логического позитивизма - осознание кризиса традиционных метафизических философских проблем и сведение их к проблеме анализа языка философии и науки. Логические позитивисты считали, вслед за Витгенштейном, что традиционные вопросы метафизики (бытия и сознания, свободы и необходимости, добра и зла и др.) возникают из чересчур вольного обращения с языком. Если построить жесткий однозначный логический язык, считали они, то все эти проблемы сами собой исчезнут, а останутся лишь конкретные вопросы изучения природы, разрешаемые естественными науками.

Выявленные реальные слабости и противоречия этой программы (крайняя "антиметафизическая" установка, односторонний индуктивизм, верификационизм и редукционизм в методологии науки, резкая дихотомия аналитического и синтетического, феноменализм в теории познания и т.д.) в историческом плане способствовали преодолению этапа логического позитивизма и потребовали серьезной модификации аналитического подхода. В то же время предшественников логического позитивизма Рассела и Витгенштейна трудно считать позитивистами, поскольку у них не было того фактического упразднения философии, которое обычно приписывается "классическому" позитивизму. Так, критика Рассела философских систем прошлого сводилась к тому, что традиционная метафизика давала неправильное объяснение мира вследствие применения "плохой грамматики". Для воплощения истины необходим более аналитичный язык. Но Рассел не отвергал саму задачу объяснения и понимания мира и искал средства, необходимые для его правильного рассмотрения. Речь шла о новом виде логики, которую следовало разработать для метафизического употребления. Таким образом, невозможно на основе отдельных эпизодов из истории аналитического движения категорически оценивать его в целом как неопозитивизм.

В середине тридцатых годов выходит несколько канонических для неопозитивистского анализа работ с изложением основных принципов "лингвистической" философии: "Логический синтаксис языка" Рудольфа Карнапа (1934), "Язык, истина и логика" Альфреда Дж. Айера (1936). Kроме того, в эту же эпоху начинается распространение неопозитивистской мысли в англосаксонском мире - в дополнение к изоморфным мыслям Рассела, Уайтхеда, Рамсея и их учеников.

С приходом к власти Гитлера многие немецкие, австрийские и польские интеллектуалы были вынуждены эмигрировать и найти убежище в Америке, где испытывают плодотворное влияние прагматизма, или в Англии, где начинается диалог (направляемый прежде всего Айером) между идеями Венского Кружка и английской аналитической традицией. В Англии все же неопозитивизм не получил широкого распостранения, и напротив, все больше развивалась традиция философского анализа, выдвинутого Расселом и Муром.

Таким образом, в тридцатые годы начинает обрисовываться следующая ситуация: логико-неопозитивистский компонент распространяется в Соединенных Штатах, тогда как собственно аналитический компонент - в Англии. В обоих случаях философская деятельность понимается в качестве анализа языка, сопровождающегося определенными требованиями к строгости. В обоих случаях философский анализ задуман преимущественно в качестве логического анализа; принимается, что логика, в качестве нормативной структуры, позволяет видеть некоторый внутренний порядок языка, начиная с целого, может оценивать правильность или неадекватность формулировок традиционной философии и приводить к исключению псевдопроблем. Однако в американском развитии анализ языка чаще сопряжен с вопросами металогики, теории науки, эпистемологии, в то время как в английском - чаще всего с рассмотрением проблематики философской классики.

В 1929 году в Англию вернулся Витгенштейн; с 1939 года он преподавал в Кембридже. Поздний Витгенштейн был так же критичен по отношению к возможности философской теории, как и в "Трактате", но акцент в его работах сместился на анализ повседневного языка, его функционирование в контексте всей человеческой деятельности, изучение того, каким образом он ведет нас к заблуждениям. Оставив задачу выявления априорной структуры языка и его логической формы, общей языку и миру, он обратился к коммуникативной стороне языка. Витгенштейн показал, что слова обладают значением лишь в той степени, в какой оказываются составной частью деятельности человека. В этом смысле анализ в поздних текстах Витгенштейна выступает как описание функциональной роли слов и выражений, порождающей их значение. По-иному, чем Фреге и Рассел, он видит различие философского и собственно лингвистического подхода к языку, выделяя "поверхностную" и "глубинную" грамматику. В первом случае подразумевался обычный грамматический синтаксис, во втором, уровень так называемых "языковых игр". Языковые игры представляют собой взаимопереплетение различных форм человеческой активности, выступающих для человека как его "формы жизни", в которые он погружен и правилам которых он следует.

В связи с поздними работами Витгенштейна в 1930-40-х гг. в Англии формируется философия лингвистического анализа (или анализа обычного, естественного языка): в работах Г. Райла, Дж. Уиздома, Дж. Остина и др. получают развитие идеи, созвучные мыслям позднего Витгенштейна. Различие между логическими позитивистами и лингвистическими философами состоит в том, что первые в качестве техники анализа использовали аппарат символической логики и разрабатывали его, вторые же выработали особую технику анализа значений обыденного языка. В отличие от логических позитивистов философы этой волны, как правило, решительные противники сциентизма. Вместе с тем неопозитивистская идея о том, что философские проблемы возникают вследствие неправильного употребления языка, характерна и для этого направления. Как и для Витгенштейна, главный предмет их интереса - сама философия. Они хорошо чувствуют тесную связь специфики философских проблем с механизмами реально работающего языка, понимают их принципиальное отличие от проблем науки. Их внимание привлекает исследованная Витгенштейном проблема дезориентирующего влияния языка на человеческое мышление.

Итак, если на "логическом" этапе АФ ведущей дисциплиной была "философия логики" (это название ввел Рассел) и связанная с ней антипсихологистская эпистемология, то на следующем, лингвистическом, этапе на первый план выходит уже эпистемология, получившая более эмпиристскую окраску (в особенности у логических позитивистов). В эпистемологии главный вопрос состоит в выяснении того, как употребляющий понятия человек формирует свои убеждения относительно реальности. Базисное понятие истины служит здесь связующим звеном между теорией познания и теорией лингвистического значения. Главный пафос аналитических исследований на этом этапе первоначально был связан, как уже отмечалось, с резкой критикой метафизики (Карнап, Венский кружок и др.). Со временем неприятие традиционной философской ("метафизической") проблематики сменилось интересом к ее освоению новыми логико-лингвистическими методами. К этому этапу эволюции собственно лингвистической философии, получившему наибольшее распространение в англоязычных странах в 30-50-е гг., следует отнести деятельность Г. Райла, Дж. Остина, П. Стросона; начиная с 60-х гг. развились такие исследования речевых актов, которые не только представляли лингвистическую философию, но и соприкасались с теоретической лингвистикой. (Дж.Серль, М.Даммит, Д.Дэвидсон и др.). Первоначальный тезис о беспредпосылочности деятельности философа постепенно стал сменяться представлением о том, что сама логика и структура языка базируются на некоторых предпосылках, включенных в состав более широких целостностей, в состав культуры, разных видов деятельности. Было пересмотрено характерное для раннего периода АФ положение о том, что с помощью экспликации можно окончательно, точным и ясным образом решать философские проблемы. Стало ясно, что деятельность по экспликации значений исходит из ряда предпосылок, и в этом смысле она условна, не окончательна, не абсолютна.

Согласно общей установке аналитиков лингвистической ориентации, философ не столько дает знание, сколько занимается терапевтической деятельностью, удаляя мнимое знание. В этом плане особое значение для аналитиков представляют не только формально-методологические особенности тех или иных концепций, но и их метафизические основания. Метафизика признается одной из главных аналитических дисциплин, наряду с эпистемологией и философией языка. Широкое распространение в этот период получил взгляд на философию как на анализ, заключающийся в изучении значений слов, форм нашего мышления о мире и отношений между понятиями. Философия в таком понимании ничего не может прибавить к нашим знаниям о мире, в лучшем случае она может дать "аналитические" истины, которые фактуально бессодержательны и истинны благодаря значениям своих терминов.

Новейшие установки АФ стали очевидны в работах У.В.О.Куайна, который был критически настроен против ряда неопозитивистских идей. Решающее значение имело опровержение Куайном разграничения так называемых аналитических предложений (т.е. предложений логики и математики, зависящих только от значения составляющих их терминов) и синтетических (эмпирических) предложений, основывающихся на фактах. Куайн также отверг принцип верифицируемости значения, требующий подтверждения или отрицания каждого отдельного утверждения, поскольку считал ошибочным рассматривать изолированные предложения, отвлекаясь от их роли в контексте языковой системы или теории. Этому подходу он противопоставил холистическую установку: проверке в науке подлежит система взаимосвязанных предложений теории, а не отдельные предложения или гипотезы. Куайнова точка зрения не оставляет места для особого философского знания. Философия принципиально не отличается от естественных наук, выделяясь лишь использованием более общих категорий, чем какая-либо из конкретных наук. В то же время Куайн последовательно противостоял бессодержательной, чисто формальной философии.

В центре внимания аналитиков, разрабатывающих философию языка, начиная с 60-х гг. оказываются теории значения и референции. Их результаты используются затем для анализа онтологических, научных, этических, религиозных утверждений. Главные вопросы здесь: что такое значение, каким образом слова нашей речи могут указывать на вещи в мире? Предполагается, что понимание значения того или иного конкретного выражения, философское рассмотрение отдельных тем или предметных областей может быть осуществлено только в контексте ответа на эти общие вопросы. При этом остается неясным и неопределенным, "где кончается лингвистика или психология и начинается философия"[8]. По этим вопросам наметилось противостояние двух основных трактовок языкового значения: традиционной интерналистской, имеющей корни в картезианской теории ментального, и экстерналистской. Согласно экстернализму, представляющему социально ориентированный и по своей сути антикартезианский взгляд на природу языка, значение выносится из внутреннего ментального мира говорящего и рассматривается как внешний, социальный феномен. Аргументы, выдвинутые развивающими экстерналистский семантический подход философами - такими, как С.Крипке, Д.Каплан и Х.Патнэм, привели к заключению, что языковая референция и значение - это прежде всего внешние, социальные феномены, противостоящие внутренним, ментальным феноменам. Отказ от традиционного картезианского взгляда на природу ментального означает, что наши мысли, убеждения, намерения и желания, в сущности, характеризуются отношением к внешним, контингентным (т.е. не являющимся логическим необходимым) объектам, а не своим чисто концептуальным содержанием. Существенной чертой анализа языка становится характеристика соотношения языка и внеязыковой реальности, соотношения языка и деятельности человека (в том числе социальной деятельности). Это свойственно и формальной семантике Д.Дэвидсона, основанной на концепции значения как условий истинности, но встраиваемой в общую теорию интерпретации, и антиреалистической инструменталистской семантике М.Даммита, сочетающей терминологию Фреге с идеями математического интуиционизма, в котором Даммит видит альтернативу реализму и логическому принципу бивалентности, и каузальным теориям референции (К.Доннелан, Крипке, Патнэм), подчеркивающим социокультурную детерминацию референциальных значений. Более того, эта метахарактеристика находит специфическое отражение не только в теориях языкового значения, но и в теории познания в целом, что сказывается в первую очередь в дополнении понятия истинности знания понятием его обоснованности (Р.Чизом, Э.Плантинга, Л.Бонжур, Э.Соса).

Для многих ведущих аналитиков, начиная с П.Стросона, характерно обращение к трансцендентальной Кантовой проблематике, однако если Кант исследовал возможность познания без обращения к языку как таковому, то аналитики ориентированы на язык. Анализ языка претендует на достижение типично кантианской цели: выявление априорных условий познания и деятельности на основе одного лишь факта сознания. В целом развитие АФ от Рассела к послевоенной философии Карнапа, Куайна и Гудмена характеризуется, в частности, тем обстоятельством, что откровенный реализм Рассела уступил место более кантианской позиции: универсум рассуждения (множество референтов) теперь уже не отождествляется простым образом с реальностью как таковой. Абсолютную реальность, "мир" можно описывать в различных системах, универсумы рассуждения которых артикулируются различным образом. Это различие между универсумом рассуждений и реальностью влечет за собой еще одно различие - между "онтологией" и "метафизикой". Совокупность общих категорий универсума принято называть "онтологией" и каждая семантически развитая система обязана специфицировать свою онтологию. Задача аналитической философии при рассмотрении онтологических проблем заключается в том, чтобы выяснить, каким образом можно тематизировать сущее и предметность как таковую. АФ видит возможный путь решения онтологических проблем в методе семантической формализации. Итак, по отношению к традиционным концепциям АФ является более общей: онтологический вопрос о "сущем как сущем" она трансформирует в аналитический вопрос о понимании онтологических высказываний, а трансцендентально-философский вопрос об интенциональном сознании преобразует в вопрос об анализе пропозиционального сознания.

Язык как объект философского исследования перенимает роль кантианской способности суждения, практический анализ которой должен определить возможности и границы философского знания. То обстоятельство, что язык занял место сознания в качестве основы этого анализа, не отменяет, а просто видоизменяет эту цель. Описывая условия, необходимые для понимания обращенной к нам речи другого человека, аналитики стремятся выявить формальную структуру языка и прийти на ее основе к онтологическим выводам, то есть перейти от формальных структур языка к формальным структурам бытия. Задача АФ теперь понимается как создание универсальной грамматики, общей теории человеческого языка, универсальной теории значения, выявление глубинной или формальной базисной структуры неформального обыденного языка. В частности, П.Стросон, Н.Хомский и М.Даммит уверены в том, что в основания грамматики входит онтология и потому необходимо создать особый онтологический  словарь. Глубинная универсальная грамматика нужна как средство анализа той информации о реальном мире, которая закреплена в базисных языковых структурах. Единственный путь к внеязыковой реальности лежит через анализ языка и воссоздание структуры бытия возможно на основе анализа структуры языка. Так, трансформируя Кантову проблему дедукции рассудочных понятий в основную проблему своей "дескриптивной метафизики", Стросон пытается раскрыть логическую структуру всякого человеческого мышления и тем самым преодолеть пропасть между трансцендентной и феноменальной действительностью. В своей аналитической деятельности Стросон использует ряд идей и подходов кантианской философии, в частности, учение об опыте, а также метод "трансцендентальной аргументации". Таким образом, аналитики "переоткрывают" философскую классику, дают специфические "лингвистические" формулировки традиционных проблем новоевропейской философии.

К ряду проблем, которые продолжали разрабатываться в последние десятилетия ХХ в., относятся прежде всего проблема объективности (это дискуссии о научном реализме в философии науки, о семантическом реализме - в философии языка, о метафизическом, эпистемологическом реализме и т.д.), а также проблема обоснования знания (обыденного, научного и философского). Существенной характеристикой в анализе языка становится характеристика соотношения языка и внеязыковой реальности, соотношения языка и деятельности человека (в том числе социальной деятельности). Язык понимается в более широком, нежели в логическом позитивизме и лингвистическом анализе, смысле: и как способ выражения и кодификации объекта, и как естественный язык, и как язык логики, и как теоретический язык науки. Так, Стросон рассматривает (например, в ставшей хрестоматийной статье "Значение и истина") противостояние коммуникативно-интенционального подхода к языку (который разделяет сам Стросон, а также Остин в своей теории "речевых актов", П.Грайс, трактовавший языковое значение в контексте намерений говорящего с целью воздействия на аудиторию, Д.Серль в своей интенционалистской теории значения и др.) и подхода сторонников так называемой формальной семантики (Д.Дэвидсон, М.Даммит и мн.др.), которые, при всем различии между собой, в противовес сторонникам коммуникативного подхода видят задачу философии в выявлении формальных механизмов, делающих возможной передачу и понимание языкового значения от говорящего к слушающему.

В 1970-е - 90-е гг. в АФ появляются психологически ориентированные направления, соотносящие анализ языковых значений с анализом познавательных ментальных структур и механизмов (восприятием, знанием, памятью, действием). Такой переход был подготовлен самим развитием АФ, когда семантические исследования оказались связанными с прагматикой, с употреблением языка. Это означает прежде всего попытку выявить воздействие познавательных способностей человека на восприятие и понимание языка и мира, а язык, в свою очередь, все более начинает рассматриваться как средство анализа процессов сознания. Развитие когнитивных исследований способствовало анализу феноменологии человеческого восприятия и коммуникации в концепциях Я.Хинтикки, Дж.Серля и др. Сама потребность развития науки о языке, научного познания в целом привела аналитиков к этим феноменологическим занятиям. В этом плане на первое место выходят такие дисциплины как философия сознания (philosophy of mind) и философия психологии. Позиции участников дискуссии о сознании сильно различаются. Прежде всего это традиционный сциентистский подход, использующий новейшие исследования в области нейронауки и искусственного интеллекта, а также чисто концептуальные исследования, продолжающие традиции "критического бихевиоризма" Г.Райла. Согласно Райлу, распространенные в философии и психологии способы описания психических процессов приводят к ошибочному пониманию сознания как особой субстанции, находящейся в теле, подчиняющемся механическим закономерностям. Критикуя эту дуалистическую картезианскую позицию, Райл называл ее "призраком в машине" и утверждал, что наследие Декарта - главное препятствие к адекватному пониманию сознания и психики. Райл считал, что все, относящееся к психическому, следует описывать в терминах поведения и различных реакций. Его позиция близка бихевиоризму в психологии, сводящему психику к формам поведения.

Один из самых плодовитых на сегодняшний день американских авторов, работающих в области философии психологии, Д.Деннет решительно выступает против сторонников отождествления ментального и физического, а также против дуалистов. Позиция Деннета, в целом следующего линии Райла, заключается в учете специфики употребления ментальных (прежде всего интенциональных) терминов в естественном языке, что, по его мнению, снимает дилемму: тождество - дуализм. Другой философ-аналитик - Д. Фодор, выступающий и как психолог-когнитивист, в своих исследованиях разрабатывает альтернативу логическому бихевиоризму, уходящему своими корнями в идеи Райла и позднего Витгенштейна. Фодор и его сторонники стремится обосновать возможность небихевиористского подхода к обучению ментальным терминам. Философ Х. Дрейфус и его брат - С.Дрейфус (специалист по компьютерным системам) выступают против атомистического подхода к сознанию и его компьютационной ("вычислительной") модели. Х. Дрейфус подчеркивает перспективность холистического подхода в компьютерном моделировании нейронных сетей. Философское обоснование для этого он находит в работах позднего Витгенштейна и Хайдеггера.

Усилия исследователей в области искусственного интеллекта, психологии, лингвистики направлены на создание общей теории языка, которая оказалась бы адекватной решению проблем в каждой из названных областей знания. Построение такой теории является основной задачей новой научной дисциплины - когнитивной науки, сформированной на пересечении этих областей знания. В ее основе - предположение о том, что человеческие когнитивные структуры (восприятие, язык, мышление, память, действие) неразрывно связаны между собой. Область возможности компьютерного моделирования психики человека, его интеллектуальной деятельности изучается рядом аналитиков (в частности, Д. Серлем и братьями Дрейфусами), хотя прогнозы в этой области не слишком оптимистичны. Так, Серль выступает против "сильной" версии искусственного интеллекта, приписывающей совершенному электронному устройству человеческую способность понимания и обучения. Его знаменитый мысленный эксперимент, известный как "аргумент китайской комнаты", призван показать, что манипулирование формальными символами, лежащее в основе " вычислительной" модели сознания, не дает понимания смысла высказываний. Как подчеркивает Серль, компьютерным программам присущ синтаксис, но у них совершенно отсутствует семантика. Последняя же не может рассматриваться в отрыве от интенциональности языка и субъективности сознания.

Расширение горизонтов исследований АФ связано с ее пересечениями с другими направлениями современной философии, в первую очередь с феноменологией, герменевтикой и прагматизмом.

Э.Гуссерль и другие ранние феноменологи, принимавшие девиз "строгой науки", разделяли антипсихологическую установку создателей современной (математической) логики, представлявших аналитическую традицию. В дальнейшем пути этих традиций в истолковании языка и познания значительно разошлись, но не настолько, чтобы современные представители этих движений не могли и не стремились найти общие точки соприкосновения. Представители обоих направлений пользуются дескриптивным анализом значений и сходным образом применяют результаты такого анализа. Определенный параллелизм прослеживается в учениях "жизненного мира" Гуссерля и "обыденного языка" Витгенштейна - в обоих случаях в равной степени исследуется донаучная стадия человеческой жизни. Если говорить о ситуации в американской философии, то здесь имеет место примечательное сближение обеих тенденций. Огромный интерес аналитиков к проблеме интенциональности и специфики ментальных актов заставил их обратить внимание на соответствующие исследования феноменологов. Феноменологическая интерпретация философии языка привела к дескриптивной метафизике П.Стросона. Д.Серль перенимает феноменологическую концепцию интенциональности сознания и заключает, что не интенциональность является производной от языка, а, наоборот, язык является логически производным от интенциональности. Характерная особенность и отличие АФ от феноменологии заключается в том, что область предварительного и в этом смысле априорного знания в ней рассматривается не как область особых идеальных надэмпирических сущностей, а как область интерсубъективного взаимопонимания употребления языка.

Сближение АФ и герменевтики осуществляется в последние годы в связи исследованием проблемы понимания. Это одна из тем позднего творчества Витгенштейна, на которой как бы замыкаются две ведущие западные философские традиции - немецкоязычная и англоязычная. Немецкий философ Карл-Отто Апель выступает своеобразным посредником между двумя традициями - аналитической и герменевтической. Возведением коммуникации в ранг основного понятия философии Апель пытается соединить трансцендентализм Канта с герменевтикой и перестроить трансцендентальную философию на ее основе. Исходя из различий между идеальным и реальным коммуникационными сообществами, существовавшими в истории общества, он предлагает переосмысление таких эпистемологических понятий, как очевидность и истина.

Второе поколение прагматистов (К.И.Льюис, У.Куайн, Н.Гудмен, Х.Патнэм) придало американскому варианту АФ праксеологическую направленность, что сыграло важнейшую роль в преодолении этапа логического позитивизма в АФ. С другой стороны, неопрагматизм заставляет взглянуть на Ч.С.Пирса как на одного из предшественников АФ - равно как и специально посвященные этой теме работы Апеля.

Особо следует сказать о взаимоотношении АФ и логики. На начальном этапе развития этой философии ее связи с новой логикой были максимально тесными (это было очевидно у раннего Рассела, считавшего логику "сущностью философии"). Впоследствии - в период господства лингвистической философии - опора аналитиков на формальную логику была подвергнута критике и потому многие из них сконцентрировали свое внимание на исследовании смыслообразующих и коммуникативных аспектов естественного языка. Однако в настоящее время противостояние аналитиков, ориентированных на дескриптивный анализ естественного языка, и тех, кто ориентируется на строгие методы логики, практически исчезло. Теперь аналитики в большинстве своем применяют либо одну из этих методологий, либо обе в любых пропорциональных сочетаниях. Разнообразие инструментов, применяемых аналитиками, порождает соответствующее различие лингвистических систем: анализ не означает существование какой-то одной фиксированной понятийной дороги. В сущности, имеется столько же вариантов анализа, сколько существует аналитиков и поэтому речь уже не идет о достижении единственного в своем роде "правильного" логико-лингвистического анализа. Перспектива единственного, уникального, универсального "анализа" устраняется; очевидно, что главные типы аналитического мышления различаются в понимании процедуры анализа. Здесь выделяются, например, восходящая к Фреге и Расселу логикоморфная тенденция в интерпретации анализа; концептуальный анализ Д.Э.Мура; подход позднего Витгенштейна; лингвистический анализ в духе Остина и Стросона. Данные классические трактовки анализа помогают сориентироваться в многообразии аналитических концепций (так, собственно логические методы присущи лишь первой из них), хотя и не предопределяют конкретные решения аналитиков по тем или иным вопросам. Эти подходы имеют немало сторонников и последователей в новейших концепциях АФ. Так, в деятельности некоторых ведущих аналитиков последних десятилетий - Х.Патнэма, Д.Дэвидсона, М.Даммита, Д.Серля и других можно обнаружить элементы каждой из четырех перечисленных разновидностей философского анализа. Логицистские традиции Фреге и Рассела, связанные с формальным анализом математической логики, находят применение также в сфере естественных языков (Дэвидсон, Хинтикка, Крипке) и понимаются как семантика модальных логик. На традициях позднего Витгенштейна базируется анализ концептуальных основ формализации (Райл, Стросон), связанный с лингвистической семантикой, для которой естественный язык интересен с точки зрения его понятийных структур.

АФ сегодня является международным движением, в первую очередь занимая ведущие позиции в англоязычном мире (США, Великобритания, Канада, Австралия, Новая Зеландия, Южная Африка), а также в Скандинавии и Нидерландах. Аналитический подход постепенно распространяется и в странах с иной национальной философской традицией (Германии, Франции, Италии, Испании, Португалии, Польше, Словении и др., где в 90-е гг. возникли национальные общества аналитической философии). Дискуссии на Всемирных и других международных философских конгрессах свидетельствуют о том, что аналитическая терминология и подходы все более осваиваются мировым философским сообществом. В развитии современной философской мысли обнаруживаются интегративные тенденции, философия становится более терпимой, открытой, очевиден отказ от претензий на доминирующее положение. Аналитический философский стиль оказался относительно независимым от тех общих философских позиций, в рамках которых он может применяться и действительно применяется. Аналитическая техника и методы анализа проникли в феноменологию, герменевтику и другие направления современной философии. Это становится понятным, если видеть в аналитической философии систематическое применение методов анализа языка для решения философских проблем. АФ и в XXI в. остается направлением, сохранившим свой потенциал и доказавшим способность к совершенствованию.

 

Материалы и источники ко всему курсу:

 

Аналитическая философия: Избранные тексты. Сост., вступ. статья и примечания А.Ф.Грязнова. М., Изд-во МГУ, 1993.

Аналитическая философия: Становление и развитие (антология). Сост., вступ. статья и примечания А.Ф.Грязнова. М., "ДИК" - 'Прогресс-Традиция', 1998.

Апель К.-О. Трансцендентально-герменевтическое понятие языка. - Вопросы философии ? 1, 1997.

Богомолов А.С. Буржуазная философия США ХХ века. М., 1974.

Вригт фон Г.Х. Логика и философия в ХХ веке  - Вопросы философии, 1992, ? 8.

Грязнов А.Ф. Феномен аналитической философии в западной культуре ХХ столетия - Вопросы философии, 1996, ? 4.

Грязнов А.Ф. Аналитическая философия: проблемы и дискуссии последних лет - Вопросы философии, 1997, ? 9.

Гудмен Н. Способы создания миров. М., 'Логос - Праксис', 2001.

Дэвидсон Д. Истина и интерпретация. М., 'Праксис', 2003.

Зотов А.Ф., Мельвиль Ю.К. Западная философия ХХ века. В 2 тт. Т.1. М., 1994.

Карнап Р. Значение и необходимость. Исследования по семантике и модальной логике. М.: Изд-во иностр. лит., 1959.

Куайн У.В.О. Слово и объект. М., 'Логос', 2000. (Там же: Две догмы эмпиризма.)

Кюнг Г. Онтология и логический анализ языка. М., ДИК, 1999.

Кюнг Г. Когнитивные науки на историческом фоне.  - Вопросы философии, 1992, ? 1.

Лебедев М.В. Стабильность языкового значения. М., 'Эдиториал УРСС', 1998. (http://www.philosophy.ru/lebedev/texts/stability.html )

Лебедев М.В. Философия языка на фоне развития философии. -  В кн.: Что значит знать? М., 1999. (http://www.philosophy.ru/library/misc/diskurs/lebedev.html )

Лебедев М.В., Черняк А.З. Онтологические проблемы референции. М., 'Праксис', 2001. (http://www.philosophy.ru/library/chern/01/index.html )

Мельвиль Ю.К. Пути буржуазной философии ХХ века. М., 'Мысль',1983.

От логического позитивизма к постпозитивизму. Хрестоматия. М.: НИИВО-ИНИОН, 1993.

Петров В.В. Структура значения: логический анализ. Новосибирск, 'Наука', 1979.

Пассмор Дж. Сто лет философии. М., 'Прогресс-Традиция', 1999.

Патнэм Х. Разум, истина, история. 'Праксис', 2002.

Рассел Б. Философия логического атомизма. Томск, "Водолей", 1999.

Семиотика. Сб. статей под ред. Ю.С.Степанова. М., 'Радуга', 1983.

Смирнов В.А. Логические методы анализа научного знания. М., 'Наука', 1987.

Тондл Л. Проблемы семантики. М., 'Прогресс', 1975.

Философия. Логика. Язык. Сб. статей под ред. Д.П.Горского, В.В.Петрова. М., 'Прогресс', 1987.

Фреге Г. Логические исследования. Томск, 'Водолей', 1997.

Хилл Т. И. Современные теории познания. М., 'Наука', 1965.

Хинтикка Я. Логико-эпистемологические исследования. М., 'Наука', 1980.

Хинтикка Я. Проблема истины в современной философии. - Вопросы философии, 1996, ?9. С. 46-58.

Целищев В.В. Логическая истина и эмпиризм. Новосибирск, 'Наука', 1974.

Язык, истина, существование. Хрестоматия в 2-х частях. Сост. В.А.Суровцев. Томск, изд-во ТГУ, 2002.

Dummett M. Origins of analytical philosophy. Cambridge MA, 1993.

Рар A. Elements of analytic philosophy, N.Y., 1949.

Passmore J. Recent Philosophers. L., 1985.

The revolution in philosophy, with an introduction by G.Ryle. L., 1956.

Urmsоn J.O. Philosophical analysis. Ox., 1956.

Classics of analytic philosophy, ed. by R. Ammerman, N. Y., 1965.

Wedberg A. History of Philosophy. Ox., 1984.

 

Интернет-ресурсы

 

http://www.philosophy.ru

http://analytic.ontologically.com

http://www.philosophypages.com

http://plato.stanford.edu

http://ejap.louisiana.edu

 


1. Истоки формирования аналитической философии

1.1 Брентано

Аналитическая философия, которую мы только что охарактеризовали во Введении как образец естественнонаучной строгости в гуманитарных науках, как столп противостояния иррационализму и интуитивизму; аналитическая философия, основные тенденции которой - перевод философских проблем в сферу языка, попытка сведения философской рефлексии к анализу, освобождение философского рассуждения от историко-культурных предпосылок; аналитическая философия была основана психологом и теологом.

Франц Брентано (1838 - 1917) изучал философию сначала в Берлине под руководством Тренделенбурга, а позже - в Вюрцбурге, где в 1862 г. защитил диссертацию "О различном значении сущего у Аристотеля". В 1864 г. Брентано рукоположен в духовный сан и принимает монашество, а в 1866 г. он проходит габилитацию и до 1872 г. занимает в Вюрцбургском университете должность профессора.

Сегодня истоки научной философии в Центральной Европе усматривают в австрийской философии XIX ст., а ее центральной фигурой считается Франц Брентано. Барри Смит высказывает следующий тезис: '[...] центрально-европейскую традицию логического позитивизма, в частности, а научной философии в общем следует понимать как часть наследия точной и аналитической философии Франца Брентано'[9].

Брентано является основоположником минимум двух направлений в философии - феноменологии и АФ. Однако путь его пролегал через психологию. Почему?

Авторы предисловия к одному из русских изданий Брентано, Д.Н.Разеев и С.В.Черненко, пытаются дать ясный ответ на, возможно, близлежащий вопрос:

"Не секрет, что всякая отдельно взятая наука - в том числе и философия, - претендующая на научный статус, стремится к подлинному познанию, т.е. прежде всего к истине. Исследования о познании, следовательно, должны разворачиваться в той сфере, где вообще возможно обнаружить истинное или неистинное. Не подлежит никакому сомнению, что сфера физических данностей, физических процессов и событий как раз не может быть отмечена печатью истинного или неистинного, ведь вещь не может быть 'истинной' или 'ложной', а лишь 'действительной' или 'недействительной'. Поскольку же сфере физических данностей противостоит сфера данностей психических, то и вопрос об истине может быть сведен к вопросу о том, в какой из сфер сознательного мира возможны истинные или ложные феномены. Для этого требуется прежде всего исследование сферы психического."[10]

Произведенное Брентано в своей "Психологии с эмпирической точки зрения" (1874) разделение психологии на "генетическую" или "описательную" ("чистую" от физиологиии) и "генетическую" (включающую в себя элементы физиологии) - это попытка нового (учитывающего позитивизм и отталкивающегося от него) подхода к традиционной для метафизики психофизической проблеме. Методологическая установка Брентано акцентирует внимание не на 'сиюминутном озарении', но направлена на исследование единичных фактов и постепенном их теоретическом обобщении. К метафизике ведет трудный путь, на котором исследователь собирает предложение за предложением (Satz um Satz), истину за истиной (Wahrheit um Wahrheit), что придает эмпирическое и рациональное обличье его философии, а также гарантирует 'научный' ее характер, сходный с характером эмпирических наук.

Главное отличие 'эмпирической психологии' Брентано - в том, что она не основывается преимущественно на наблюдении. Вслед за Контом Брентано отрицает возможность интроспекции, понимаемой как наблюдение за ментальными процессами: он говорит, что попытка наблюдать, например, свой гнев (сконцентрировать на нем свое внимание) сразу же его разрушает. Конт пришел к заключению, что психология невозможна и должна быть заменена социологией. Брентано с этим не согласен. По его мнению, в распоряжении психолога имеются другие методы наблюдения: психолог может вспоминать процессы своего сознания, наблюдать за сумасшедшим, за более простыми формами жизни или поведением других людей. Но он признает, что такое наблюдение само по себе не особенно плодотворно.

С точки зрения Брентано, фундамент психологии составляет тот факт, что мы можем воспринимать собственные ментальные акты, хотя и не наблюдать их. Чтобы понять это различение, надо начать с картезианской посылки, принимаемой Брентано в качестве несомненной. Согласно этой посылке, сознавая 'представление', мы одновременно сознаем сам акт, его нам представляющий. Так, доказывает Брентано, мы не можем слышать звук, если не сознаем не только сам звук, но также акт слышания. Он считает, что нет двух отдельных актов сознания, а есть только один акт с двумя различными объектами. Эти объекты - звук ('первичный объект') и акт слышания ('вторичный объект' - своеобразный рефлективный объект). Он отмечает, что если бы в каждом представлении содержалось два акта, то картезианская посылка привела бы к бесконечному умножению актов сознания. Тогда сознавать звук значило бы сознавать сознание звука и, далее, сознавать сознание звука значило бы сознавать это последнее сознание до бесконечности.

Именно такая критика была обращена примерно в то время младограмматизму в лингвистике. Младограмматики провозгласили основой изучения любого языка, и в особенности реконструкции его морфологии, единство психологических законов и непреложность "звуковых законов" речи; основой их лингвистической концепции стал индивидуальный психологизм. Важнейшие из введенных младограмматиками методологических принципов - изучение речи говорящего человека, а не письменных памятников прошлого, и учет при анализе истории языка действия звуковых (фонетических) законов и аналогий[11]. Подлинной реальностью выступает лишь индивидуальный язык. Ход рассуждений при этом таков: язык по-настоящему существует только в индивидууме, тем самым все изменения в жизни языка могут исходит только от говорящих индивидов. Если исходить из того, что каждый индивид обладает собственным языком, а каждый из этих языков - своей историей, то отсюда следует, что все изменения в жизни языка могут исходить только от говорящих индивидов.

Осознание этих фактов позволило довести до большого совершенства специальные лингвистические приемы исследования (в особенности реконструкции, изучение форм языка). В то же время слабыми сторонами концепции явились:

·    раздробление системы языка на море "атомарных" фактов - звуков, словоформ и т.д.;

·    преувеличение роли индивидуальной психологии и индивидуальной речи, в силу чего единственной подлинной языковой реальностью стала признаваться речь индивида; и, главное,

·    постоянное удвоение предмета исследования: с одной стороны, язык, с другой - психика (звук и "психическое представление звука", значение и "психическое представление значения" и т.д.);

Брентано полагает, что избежать этого немыслимого умножения можно только одним способом - отрицанием того, что акт сознания нашего сознания звука отличается от акта сознания звука. Однако пытаться наблюдать акт сознания - значит пытаться сделать его 'первичным объектом' еще одного акта (ведь, говоря о наблюдении, мы предполагаем различие между наблюдателем и наблюдаемым), а это невозможно, и здесь Брентано безоговорочно согласен с Контом.

Таким образом, мы имеем дело с важным различием между психологией и любым другим эмпирическим исследованием: в психологии мы 'воспринимаем' (в Брентановом смысле этого слова), а в других науках - 'наблюдаем'. Может показаться, будто преимущество на стороне последних. Но Брентано категорически отрицает это. Естествоиспытатель - здесь Брентано согласен с Локком - не имеет прямого доступа к тем естественным объектам, что пытается описать, и все, что он говорит об их 'действительной природе', остается лишь предположением, основанным на восприятии 'явлений' этих объектов. Он может 'наблюдать' звуки, цвета и т. п., но никогда не 'воспринимает' физический объект сам по себе, иными словами - не может прямо и непосредственно сознавать его. Напротив, психолог, согласно Брентано, непосредственно и прямо схватывает реальности, составляющие предмет его исследований; каждый акт сознания воспринимает сам себя непосредственно как свой 'вторичный объект' - не как 'явление', не как нечто, из чего приходится заключать о действительном характере ментального акта, но таким, каков он есть в действительности. Вот почему для Брентано, как и для Юма, психология - первая среди наук: оба они принимали картезианский тезис, согласно которому наше знание о собственном сознании является прямым и достоверным, в отличие от знания о любой другой вещи[12].

Но Брентано отделил себя от Декартово-Локковой традиции и внес собственный вклад в движение к объективности благодаря своему определению 'психического', или 'ментального'. По мнению Локка, типичный ментальный феномен есть 'идея' и наш опыт неизбежно ограничен 'идеями'. Поэтому если бы жесткие эмпиристы стали утверждать, что возможно лишь опытное знание, то отсюда следовало бы, видимо, что все, что мы можем знать, должно быть 'ментальным'. Различие между ментальным и не ментальным, на котором Брентано упорно настаивал ради возможности обосновать бессмертие души, было бы полностью отвергнуто любым радикальным приверженцем 'точки зрения эмпиризма'.

Брентано надеялся разорвать эту цепочку рассуждения, отрицая предварительную посылку о тождестве ментального и идеи. Характерная черта 'психического феномена', доказывает Брентано, состоит в том, что он 'указывает на некий объект', или 'относится к некоему содержанию', - эти выражения он рассматривает как синонимы. Значит, ментальное есть 'акт', не ментальное же, напротив, совершенно не способно 'указывать' или 'иметь содержание'. Вот те муки, в которых рождались теории значения - как интенционалистские, так и референциальные.

Поскольку физические 'явления', по мнению Брентано, всего лишь суть 'знаки' вещей, но не сами вещи, то они не могут служить источником достоверного, фактического знания о вещах и самой действительности. Действительности Брентано противопоставляет мир явлений (физических и психических), а причинная связь действительного мира и мира явлений выражается в том, что мир явлений состоит из 'знаков' предметов действительности. Эта семиотическая точка зрения и семантический характер отношения двух миров является существенной компонентой методологии Брентано, повлиявшей на реформирование традиционной логики. Брентано не определяет непосредственно ни психических явлений, ни физических, но единственно, называя коннотационные признаки тех и других, стремится выяснить их различия и специфику. Так, Брентано говорит, что психическим явлениям сопутствует интенциональность, т.е. направленность к предметам представления, что только психические явления представляют собой предмет 'внутреннего опыта', что они экзистируют как единство (immer als Einheit) , отличаются непосредственным (direkt) переживанием, неизменностью (Untrüglichkeit), очевидностью (Evidenz) и кроме того реальны (wirkliche)[13].

Другой рудимент аналитических дискуссий содержится в его трактовке примера Юма. 'Экзистенциальное' суждение - суждение формы х существует - содержит, по его мнению, только одну идею х, а не две идеи (х и существование), связанных вместе неким отношением. Пока что это показывает лишь, что иногда суждение имеет своим объектом единственную идею, и поэтому множественность объектов суждения не может быть его определяющей характеристикой. Но Брентано идет дальше. Каждое простое суждение, говорит он, можно свести к экзистенциальной форме. Суждение 'некоторые деревья зелены' всего лишь утверждает - а суждение 'никакие деревья не зелены' всего лишь отрицает, - что зеленые деревья существуют. Содержание этих суждений, заключает он, составляют те самые 'зеленые деревья', которые мы можем представлять как идею. Различие между суждением и представлением состоит не в объекте, но исключительно в способе, каким мы его представляем: формулировать суждение - значит утверждать или отрицать объект, представлять - значит просто иметь его перед собой. Это рассуждение - очевидная предтеча как логико-позитивистского редукционизма, так и его критики Куайном, а также различения между интенсиональным и экстенсиональным подходом и вообще всех тем, связанных с требованием онтологической нейтральности.

Что касается последнего, то это разгорающееся пламя особенно усердно раздувал ученик Брентано Алексиус Мейнонг при помощи таких полезных вещей, как круглый квадрат и золотая гора.

Некоторые (но лишь некоторые) предметы Мейнонг характеризует как 'существующие'. Так, например, зеленый лист существует. Другие предметы он считает 'реальными', хотя и несуществующими. Различие между красным и зеленым, например, есть 'реальное' различие, но оно не 'существует' в том смысле, в каком существуют красная книга и красный лист. В самом деле, полагает Мейнонг, никакие 'предметы высшего порядка' - предметы, которые представляют собой отношения между существованиями - нельзя назвать существующими в собственном смысле слова. Число два не существует, хотя оно реально. Все 'реальные несуществующие' Мейнонг называет 'логически существующими'.

Разделение предметов на существующие и логически существующие, по мнению Мейнонга, не исчерпывает всех возможностей. Ведь некоторые предметы - например, круглый квадрат - не являются ни существующими, ни логически существующими; они 'вне бытия'. Но они все же 'предметы'. Необоснованная благожелательность по отношению к действительному, полагает Мейнонг, подталкивает нас к неверному предположению, будто все предметы должны быть действительными в том смысле слова, в каком действительны зеленые листья, и от такого вульгарного простодушия философ обязан отказаться.

Из различий между 'предметами' особенно важно одно - различие между 'объективами' и предметами, которые таковыми не являются ('чистыми предметами'.) Чистый предмет - золотая гора, например, - может существовать или не существовать; но бессмысленно было бы утверждать, что такой предмет является (либо не является) 'фактом' или 'событием'. Напротив, об 'объективе' - например, о существовании золотых гор - невозможно осмысленно утверждать, что он существует (хотя как 'предмет высшего порядка' он действительно 'логически существует'), но он либо есть факт, либо не есть факт.

Легче всего понять природу 'объектива', размышляет Мейнонг, если представить его как значение предложения - не как то, что выражает предложение, не как ментальный акт, который его производит, но как то, о чем оно сообщает. Так, если мы спросим: 'О чем сообщает предложение "золотая гора не существует"?', то, вероятнее всего, получим ответ: 'О "золотой горе"'. И этот ответ, как считает Мейнонг, вполне понятен. Именно потому, что он понятен, мы склонны заключить, что имеются только 'чистые предметы' и именно на них указывают предложения и отдельные слова. Но пока мы не прояснили разницу между выражением 'золотые горы' и предложением 'золотые горы не существуют', мы должны, чтобы понять их различие, признать, что наше предложение сообщает о не-существовании золотых гор, а не просто о золотых горах, - стало быть, что 'объективы' отличаются от 'чистых предметов'.

Так начиналось развитие далеко идущих следствий произведенного Брентано анализа опыта. Г.Шпигельберг пишет об этом довольно откровенно:

"Философская вселенная Брентано была фундаментально простой, и он стремился к тому, чтобы она таковой и оставалась. Она состояла из психических и физических феноменов плюс из Божественного Бытия, к признанию которого его склоняла философская теология. Таким образом, Брентано питал стойкое отвращение к любым попыткам 'умножения сущностей', столь распространенным в средневековой схоластике, а также в современной спекулятивной философии. Поэтому он энергично возражал против придания самостоятельного бытийного статуса таким не-психологическими феноменам или 'нереальным сущностям' ('irrealia'), как содержания мышления, положения дел, отношения, универсалии, идеалы, ценности и нормы. Он ограничивался исключительно признанием существования, относящегося к области 'res', т.е. реальных вещей и реальных мыслящих существ. Универсалии, бытие и небытие, возможность и необходимость могли бы существовать только в качестве мыслей таких реальных мыслящих существ. Систематическая критика языка должна была представить все термины, которые на первый взгляд утверждали самостоятельное существование таких сущностей, в качестве своего рода синкатегорематических выражений, вроде союзов и частиц или аффиксов, которые могут осмысленно употребляться только в комбинации с именами. В данном случае речь идет об именах лиц, мыслящих эти сущности. Иными словами, референты обыденных или философских выражений, которые не указывают на физические и психические объекты, следовало бы считать просто 'entia rationis' или фиктивными сущностями. Этот 'реизм' смягчался лишь тем фактом, что Брентано, в своем вполне определенном противостоянии номинализму, утверждал, что все мысли относительно реального могли бы быть выражены только при помощи универсалий и что в действительности наш опыт показывает нам только то, что является универсальным. Помимо Брентано, этого учения в известной степени придерживался также и Бертран Рассел.

Довольно сложно определить мотивы, которыми Брентано руководствовался, придерживаясь подобного рода экономии, особенно в поздний период своего творчества. Вполне вероятно, что некоторые выводы его наиболее одаренных учеников, вроде Штумпфа, Мейнонга и Гуссерля заставили его во все возрастающей степени сопротивляться принятию новых и сложных феноменов. В особенности Gegendstandstheorie* Мейнонга и феноменология Гуссерля, - вероятно, он не видел различия между ними, - казались ему совершенной фантастикой, если только не полной изменой по отношению к его научным устремлениям. Этот отказ выйти за пределы физических и психических феноменов, сочетавшийся с усилиями истолковать по-новому поиск заменителей для 'фиктивных сущностей', показывает границы эмпиризма Брентано и, как это было подмечено поздними феноменологами, границы его феноменологической установки. Однако это никоим образом не умаляет его фундаментальный вклад в развитие феноменологической философии. Этот вклад может быть резюмирован в следующих отношениях:

 

a. расширение традиционного эмпиризма благодаря признанию прежде не замечавшихся или игнорировавшихся видов опыта, включая даже некоторые не-индуктивные усмотрения сущностных структур и отношений эмпирических данных;

b. развитие новой описательной психологии;

g. открытие отношения интенциональности;

d. описание аналогии самоочевидности в этике."[14]

 

Все сказанное здесь о феноменологии можно, без сомнения, применить в отношении Брентано и к аналитической философии - и это наличие общего источника, вероятно, представляет надежный tertium comparationis для их дальнейшего сопоставления, которое еще только начинается (см. гл. 13). Более того, этими двумя направлениями не ограничивается количество струй, бьющих из этого ключа. Так, Ингарден был убежден в наличии содержательных параллелей между аналитической философией и гештальтпсихологией[15]; последняя не случайно возникла именно в Граце. (Келера, Коффку и других гештальтистов включил и Барри Смит в одну из тех загадочных карт влияний, которые он так любит рисовать и одну из которых он выполнил для Брентано, но количество связей там так велико и запутанно, что сложно разобраться, кого с чем лучше сравнивать. А впрочем, так оно действительно и есть.)

Ингарден писал: "Брентано был достаточно загадочной фигурой. До сегодняшнего дня определенно не известно, заключалась ли его роль в философии в том, что он ввел в европейскую философию какие-то существенно новые, важные идеи, или же, пожалуй, в том, что, будучи выдающейся личностью, воздействовал на ряд крупных ученых и таким образом вызвал отдельную линию исследований и взглядов в общем течении современной европейской мысли."[16]

 

1.2 Логико-семантические идеи Г.Фреге

Аналитическая философия возникла на волне интереса к формальной логике, которая, обогатившись новыми методами, с середины XIX века начинает бурно развиваться[17]. К этому необходимо добавить, что влияние логики не ограничивалось лишь аналитической философией; во второй половине XIX века представители всех философских направлений от позитивистов до неогегельянцев писали 'логические исследования', на этой же волне возникла и феноменология Гуссерля. Исключительное внимание к логике на рубеже веков трудно обосновать лишь ссылкой на то, что логика является философской наукой. Скорее, объяснение этому надо искать в ее взаимодействии с теми отраслями знания, которые выходили за рамки философского. И здесь особую роль сыграли психология и математика. Появление психологии стимулировало развитие логической мысли в том отношении, что с привнесением в философию позитивного естественнонаучного духа возникала иллюзия, что теория познания обретет наконец так недостающие ей прочные основания, и в этом отношении психологическое объяснение логики, как ядра теории познания, должно было сыграть свою ведущую роль. Цель психологизации, по существу, сводилась к стремлению объяснить логические структуры естественными процессами, протекающими в индивидуальном человеческом сознании, а не способностями трансцендентального субъекта или самоопределением объективного духа. Однако психологизация не приводила к позитивному расширению границ логики как науки, с точки зрения содержания она все так же понималась, по словам Канта, 'вполне законченной и завершенной'. И, несмотря на то, что рефлексия над основаниями логики не раз приводила к радикальному изменению философских установок, в данном случае был дан фальстарт. Психологическое обоснование не принесло ощутимой пользы, прочный фундамент так и не был заложен, а позитивное расширение границ логического ограничилось разработкой субъективных условий применения тех объективных законов и норм, которые и так давно были известны.

Иное дело воздействие математики на логику, не только расширившее границы формальной логики, но и совершившее подлинную революцию как в понимании природы логического, так и в понимании перспектив применения философских методов. Последнее обстоятельство позволило Б.Расселу сказать, что формальная логика с середины XIX века каждые десять лет создает больше, чем было создано за весь период от Аристотеля до Лейбница[18]. Математизация логики - процесс прямо противоположный ее психологизации и, пожалуй, характеризует одну из наиболее интересных коллизий в развитии науки.

В ряду известных философов и логиков конца XIX - начала XX века Г.Фреге занимает особое место. Его роль в современной логике, которую он в значительной степени создал, сравнима разве что с ролью Аристотеля в логике традиционной. Фреге, в частности, заложил основы той области знания, которая получила название оснований математики, впервые отчетливо связав проблему формального единства содержания математики с принятыми в ней способами рассуждения и заложив тем самым, основы теории формальных систем. Это стало возможным только потому, что им была осуществлена одна из первых аксиоматизаций логики высказываний и логики предикатов, причем последняя фактически впервые появилась в его трудах. Г.Фреге заложил основы логической семантики, отделив в логической теории средства выражения (синтаксис) от того, что они обозначают. Наконец, он выдвинул программу прояснения основных понятий математики, которую и попытался осуществить с помощью процедуры сведения математики к логике, реализуя одну из возможных методик прояснения специфики математического знания.

Совокупность результатов, достигнутых им в логике, предполагала совершенно определенный концептуальный сдвиг, который отражает влияние Фреге на развитие современной мысли в целом. На чем же основан этот концептуальный сдвиг? Он основан на новом понимании роли языка, который начинает рассматриваться как исчисление, аналогичное математическим теориям[19].

 

1.2.1. Значение и смысл имен собственных

Семантика занимается концептуальным исследованием значений языковых выражений. Одним из ее центральных понятий является понятие имени. Фреге принадлежит заслуга такого уточнения этого термина, которое позволило ему стать одним из основных понятий математической логики. В основе классической концепции имен собственных, сформулированной Фреге, лежат понятия значения и смысла. Согласно этой концепции, всякое имя обозначает (называет, именует) некоторый предмет (называемый значением, денотатом или референтом имени) (нем. Bedeutung, англ. reference) и выражает некоторый смысл (нем. Sinn, англ. meaning), определенным образом характеризующий значение имени.

В статье 'О смысле и значении' Фреге дает следующее истолкование имени: 'Под 'знаком' или 'именем' я понимаю любое обозначение, выступающее в роли имени собственного, значением которого является определенный предмет (в самом широком смысле этого слова), а не понятие и не отношение... Обозначение одного предмета может состоять также из нескольких слов и иных знаков. Для краткости каждое такое обозначение может быть названо именем собственным'[20].

Примерами имен собственных могут служить следующие выражения: (1) 'Аристотель'; (2) 'Учитель Александра Македонского'; (3) 'Утренняя звезда'; (4) 'Вечерняя звезда'; (5) 'точка пересечения прямых a и b'.

Следовательно, всякое имя, с одной стороны, обозначает свой предмет, а с другой - выражает свой смысл, который определенным образом характеризует значение имени. Поскольку смысл позволяет выделить предмет, обозначаемый знаком, обычно принято говорить, что значение знака является функцией смысла. Например, знак 'учитель Александра Македонского' при условии, что известны значения слов 'учитель' и 'Александр Македонский', обозначает древнегреческого философа Аристотеля.

Второй краеугольный камень семантики Фреге - это то строгое различие, которое он проводит между именами собственными и предикатными знаками. Последние именуются им понятийными словами (нем. Begriffswörter). В то время как значением имени собственного является определенный предмет, значением предикатного знака или, что то же самое, понятийного слова, является понятие (например, 'быть натуральным числом, большим, чем два'). В этом случае, однако, возникает проблема, как отличить имя собственное в качестве логически простого обозначения единичного предмета от предикатного знака, чьим значением является понятие, под которое подпадает всего-навсего один предмет. Для разрешения этой проблемы Фреге предложил определять семантическую категорию интересующего выражения путем его подстановки в предложение типа 'Существует ли больше, чем одно -'. Пусть 'А' будет тем выражением языка, семантическую категорию которого мы должны установить, подставив его на место пробела в указанном выше предложении.Если интерпретировать выражение 'А' как понятийное слово, то вопрос 'Существует ли больше, чем одно А?' будет вполне осмысленным, даже если мы и будем вынуждены дать на него отрицательный ответ; однако если интерпретировать 'А' как имя собственное, то такого рода вопрос вообще нельзя будет значимо сформулировать, поскольку множественная характеристика отдельного предмета вообще есть что-то бессмысленное. Например, в английском языке слово 'moon' может обозначать как Луну, так и спутник планеты. Относительно такого рода двусмысленных случаев Фреге использовал возможность задавать вопрос 'Существует ли больше, чем одно -' для того, чтобы выяснить, идет ли речь об описательном термине, который может осмысленно применяться во множественном числе ('спутники планеты'), или же об имени собственном, относительно которого было бы бессмысленно употреблять множественное число ('Луна')[21].

Связь между именем, его значением и смыслом принято изображать в виде семантического треугольника:

 

'И' - имя собственное (обозначающее выражение)

З - значение (референт) имени

С - смысл (абстрактное содержание) имени

Сам Фреге формулирует эту связь следующим образом: 'Собственное имя (слово, знак, сочетание знаков, выражение) выражает (drückt aus) свой смысл (Sinn) и означает (bedeutet), или обозначает (bezeichnet), свое значение (Bedeutung). Мы выражаем некоторым знаком его смысл и обозначаем им его значение'[22].

В своей первой крупной теоретической работе 'Исчисление понятий' (1879) Фреге не проводил различие между значением и смыслом имени. Не встречается оно и в другом крупном его произведении 'Основоположения арифметики', опубликованном в 1884 году. Впервые различие между значением и смыслом имени появляется только в 1892 году в статье 'О смысле и значении' ('Über Sinn und Bedeutung').

Вопросом, подтолкнувшим Фреге к изучению проблемы значения и смысла языковых выражений, стал вопрос о равенстве. Является ли равенство отношением? Если да, то отношением между предметами или же между именами и знаками предметов? В своей статье 'Исчисление понятий' Фреге высказался в пользу второго решения этой проблемы. В статье 'Смысл и значение' он еще раз возвращается к этому вопросу. Свои аргументы в пользу выбранного им решения проблемы он формулирует следующим образом: 'Предложения а = а и а = b имеют, очевидно, различную познавательную ценность: предложение а = а значимо a priori и, согласно Канту, должно называться аналитическим, в то время как предложения, имеющее форму а = b значительно расширяют наше познание и не всегда могут быть обоснованы a priori. Одним из значительнейших открытий астрономии в свое время было то, что каждое утро встает не новое Солнце, а то же самое. И по сей день опознание астероидов или комет иногда связано со значительными трудностями. Если же в равенстве мы хотим видеть отношение между тем, что означают имена 'а' и 'b', то предложения а = b и а = а не могут быть различными в том случае, когда а = а истинно. При этом выражалось бы отношение вещи к самой себе, но не к какой-то другой вещи'[23].

Если считать равенство отношением между предметами, то предложения (1) 'Утренняя звезда есть Утренняя звезда' и (2) 'Утренняя звезда есть Вечерняя звезда' окажутся, - при условии, что предложение (2) истинно (очевидно, что так оно и есть), - выражающими один и тот же факт, а именно, что планета Венера тождественна планете Венере.

Ясно, однако, что познавательный статус двух этих предложений совершенно различен. Предложение (1) является аналитическим, т.е. логически-истинным или тождественно-истинным в силу значений входящих в него логических терминов; оно не выражает какого-либо действительного знания о мире. Напротив, предложение (2) не является аналитическим; установление его истинности или ложности требует обращения к эмпирическим наблюдениям о мире. Оно сообщает нам важный астрономический факт и выражает подлинное знание о мире.

Возникшую проблему можно объяснить тем, что предмет, относительно которого утверждается его тождество с самим собой, рассматривается безотносительно к тем именам, 'а' и 'b', 'Утренняя звезда' и 'Вечерняя звезда', при помощи которых устанавливается это тождество.

В силу вышеуказанных затруднений напрашивается следующее решение возникшей проблемы. 'Говоря а = b, видимо, хотят сказать, что знаки, или имена, 'а' и 'b', означают одно и то же, и в таком случае речь идет именно об этих знаках; между ними утверждается некоторое отношение. Но эти имена, или знаки, находятся в указанном отношении только потому, что они нечто называют или обозначают. Это отношение опосредовалось бы связью каждого из них с одним и тем же обозначаемым'[24].

Получается, что равенство а = b есть отношение, высказываемое об имени 'а' некоторого предмета и об имени 'b' некоторого предмета и состоящее в том, что предметы обоих имен совпадают друг с другом. В данном случае имеется двухместное отношение между именем и предметом, им обозначаемым. Поэтому можно сказать, что 'а = b' есть высказывание об 'а' и 'b' лишь постольку, поскольку они обозначают какой-то предмет.

Здесь появляется еще одна трудность, обусловленная тем, что знак или имя является произвольным по отношению к обозначаемому или именуемому им предмету. Обозначение предмета тем или иным знаком зависит исключительно от соглашения между лицами, употребляющими знаки. На этот счет Фреге пишет: 'Никому нельзя запретить считать произвольно избранное событие или предмет знаками чего угодно. В таком случае предложение а = b относилось бы не к самой вещи, а только к нашему способу обозначения; мы не выражали бы в нем никакого подлинного знания. Но все же в большинстве случаев мы хотим именно этого'[25].

Конечно, существуют предложения, относительно смысла которых можно утверждать, что он ограничивается выражением того, что у предмета, обозначаемого именем 'а', есть еще имя 'b'. Таково, к примеру, предложение

(3) 'Цицерон есть Марк Туллий'.

Можно считать, что и оно содержит некоторое знание насчет того, что человек по имени Цицерон иначе называется еще Марк Туллий. Ясно, однако, что это знание относится не к самому предмету, но к знакам, которыми мы обозначаем этот предмет. Однако не все предложения о равенстве таковы. Среди них встречаются и такие, которые выражают знание в собственном смысле этого слова. Рассмотрим предложение

(4) 'Платон есть ученик Сократа и учитель Аристотеля'.

Если мы будем считать, что предложение (4) по своему познавательному статусу вполне аналогично предложению (3), то должны будем заключить, что предложение (4) содержит только некоторое знание о том, как нужно понимать знаки, обозначающие некоторое лицо, в данном случае - великого античного философа. Тогда нам следует понимать предложение (4) так, что оно утверждает только то, что человек, именуемый 'Платон' - это тот же человек, которого называют 'ученик Сократа и учитель Аристотеля'. В таком случае мы не имеем права рассматривать последнее как сложное имя, состоящее из осмысленных частей ('ученик Сократа', 'учитель Аристотеля') и сообщающее сведения, что обозначенный этим именем человек учился у Сократа и был учителем Аристотеля, и должны рассматривать его как произвольный знак, обозначающий Платона и не несущий какой-либо дополнительной информации. Ясно, что такое понимание предложения (4) ошибочно, поскольку предложения (3) и (4) явно различны по своему познавательному статусу.

Предложенное решение не дает нам выхода из затруднения, поскольку мы оказываемся не в состоянии различить предложения (1) 'а = а' и 'а = b' с точки зрения их познавательного статуса. Если знак 'а' отличается от знака 'b' только по своему виду, а не в качестве собственно знака, то есть не в силу того способа, которым он обозначает нечто, то между предложениями (1) и (2) не будет принципиальной разницы в том случае, если предложение (2) истинно.

Разница в познавательной ценности предложений (1) и (2) может появиться только в том случае, если различию знаков соответствует различие в способе данности обозначаемого. Иными словами, это различие возможно тогда и только тогда, когда с каждым именем собственным соотносится не только тот предмет, который обозначает это имя (значение имени), но и тот способ, каким имя обозначает или дает нам предмет, - смысл имени.

Для того, чтобы разъяснить вводимое им трехместное отношение между именем, значением имени и смыслом имени, Фреге прибегает к следующему примеру. Пусть а, b и с - прямые, соединяющие вершины треугольника с серединами противоположных сторон. Точка пересечения а и b будет тогда той же самой точкой, что и точка пересечения b и с. Итак, мы имеем различные обозначения (имена) одной и той же точки, и эти имена ('точка пересечения а и b' и 'точка пересечения b и с') указывают на способ данности объекта. Мы сталкиваемся с ситуацией именования, в которой два имени обозначают один и тот же предмет. Первое имя обозначает его как точку пересечения прямых а и b, второе - как точку пересечения прямых b и с. Именно поэтому, утверждает Фреге, данное предложение выражает действительное знание.

'Это свидетельствует о том, что некоторый знак (слово, словосочетание или графический символ) мыслится не только в связи с обозначаемым, которое можно было бы назвать значением знака, но также и в связи с тем, что мне хотелось бы назвать смыслом знака, содержащим способ данности [обозначаемого]. Тогда в нашем примере одним и тем же будет значение выражений 'точка пересечения а и b' и 'точка пересечения b и с', а не их смысл. Точно также у выражений 'Вечерняя звезда' и 'Утренняя звезда' одно и то же значение, но не смысл'[26].

Примечательно, что Фреге использует термин 'имя собственное' в более широком значении, нежели чем только в качестве простого знака, обозначающего отдельный предмет; он использует его также и в отношении сложных обозначений предметов, которые мы обычно называем определенными описаниями или дескрипциями (англ. definite descriptions). (Эта терминология не имела хождения во времена Фреге. Она была введена Расселом в совместной с Уайтхедом работе 'Principia Mathematica'[27]). Отсюда становится понятным, что в состав имен собственных Фреге включает по крайней мере два достаточно разнородных класса языковых выражений. Во-первых, речь идет о логических именах собственных, обозначающих какой-то один предмет. В этом случае имя собственное является простым сингулярным термином, составные части которого, в свою очередь, сами не являются символами. Таковы выражения типа 'Платон', 'Аристотель', 'Венера', 'Марс', 'Вена', 'Гринвич'. Во-вторых, речь идет о относительно сложных обозначениях предметов, которые мы обычно называем определенными описаниями. В таком случае имя собственное будет сложным сингулярным термином, содержащим более простые символы в качестве своих составных частей. К сложным сингулярным терминам относятся выражения типа 'тот ученик Платона, который был учителем Александра Великого', 'самое удаленное от Земли небесное тело', 'тот французский полководец, который выиграл сражение при Иене, но проиграл сражение при Ватерлоо'.

Каковы были основания, побудившие Фреге считать сложные сингулярные термины ('определенные описания') обычными именами собственными наряду с простыми сингулярными терминами? Первое основание фрегевского включения определенных дескрипций в класс имен собственных состояло в том, что Фреге считал обычные имена собственные сокращенными определенными описаниями; например, имя собственное 'Аристотель' - это своего рода сокращенная аббревиатура для описания 'тот ученик Платона, который был учителем Александра Великого'. Следовательно, Фрегева семантика основывается на том, что большинство собственных обозначений - это скрытые описания. Это означает, что смысл логическим именам собственным типа 'Аристотель', 'Мюнхен', 'Венера' придается посредством определенных описаний, которые ставятся им в соответствие. В свою очередь, в определенные описания могут входить логические имена собственные. Это позиция обладает малоубедительным правдоподобием в отношении собственных имен исторических персонажей ('Аристотель', 'Цицерон', 'Наполеон'), но она совершенно не годится для объяснения семантических особенностей обычных имен собственных. В частности, если считать, что логические имена собственные - это сокращенные определенные описания или части определенных описаний, то оказывается необъяснимым факт существования по крайней мере двух знакомых мне людей, носящих одинаковые имена.

Это обстоятельство приводит к целому ряду известных трудностей, когда мы пытаемся применить его к естественным языкам. В частности, одна из них касается значения обыденных имен собственных: например, имен собственных, обозначающих отдельные личности. Как правило, знание значения имени собственного в включает в себя знание, кого отдельный говорящий намеревается обозначить этим именем. Однако вполне возможны случаи, когда различные говорящие обозначают одну и ту же личность при помощи одного и того же имени собственного, и при этом не знают, что они обозначают одну и ту же личность, поскольку каждый из них отождествляет ту личность, о которой идет речь, при помощи различных дескрипций. Если Лео Петер лично знает доктора Густава Лаубена, но не знает, что доктор Лаубен родился 13 сентября 1875 г. в N., а Херберт Гарнер знает только то, что доктор Густав Лаубен родился 13 сентября 1875 г. в N., но не знает, где живет доктор Лаубен в настоящее время и вообще не имеет никаких других сведений о нем, то тогда возникает ситуация референциальной 'непрозрачности', о которой сам Фреге говорит следующее:

'В таком случае Херберт Гарнер и Лео Петер будут, употребляя имя собственное 'доктор Густав Лаубен', говорить на разных языках, хотя они в действительности и будут этим именем обозначать одного и того же человека; ведь они не будут знать, что делают именно это. Херберт Гарнер будет связывать с предложением 'Доктора Густава Лаубена ранили' не ту мысль, которую хотел бы выразить Лео Петер'[28] (выделено нами).

Иными словами в ситуациях, получается, что употребляя одно и то же имя, но связывая его с различными смысловыми характеристиками, люди говорят на разных языках, или, как принято выражаться в настоящее время, на разных идиолектах. Коль скоро это следствие теории смысла Фреге блокирует возможность коммуникации и препятствует реализации ее цели - взаимопонимания между индивидами, то многие последователи Фреге сочли это следствие малопривлекательным.

Итак, Фреге рассматривал определенные дескрипции как 'смыслы' имен собственных (например, 'Аристотель есть тот человек, который был учителем Александра Великого'), позволяющие выделить значение соответствующих имен. На это, в частности, указывает его замечание, суть которого в следующем: мнения о том, что же следует считать смыслом собственно имени собственного, например Аристотель, могут быть, правда, различны. Можно, в частности, считать, что слово 'Аристотель' имеет смысл: ученик Платона и учитель Александра Великого. Тот, кто придерживается такого мнения, свяжет с предложением 'Аристотель родился в Стагире' не тот смысл, который оно имеет для того, кто с именем 'Аристотель' связывает смысл: родившийся в Стагире учитель Александра Македонского. Но поскольку значение остается одним и тем же, постольку эти колебания смысла допустимы, хотя в языках точных наук их следует избегать, а в совершенном языке они недопустимы. В дальнейшем истолкование имен собственных как скрытых описаний было подхвачено Бертраном Расселом. Последний утверждал, что мысль, находящаяся в уме говорящего тогда, когда он, например, употребляет в том или ином контексте выражение 'Аристотель', может быть выражена в явном виде исключительно путем замены имени собственного описанием. Более того, описания, необходимые для выражения этой мысли, будут различаться от человека к человеку и для одного и того же лица в разное время. Единственной постоянной величиной, - при том условии, что имя используется правильно, - остается предмет, к которому отсылает имя.

В данном случае, говоря о том, что собой представляет смысл имени собственного, например, 'Аристотель', мы могли бы охарактеризовать его как коньюнкцию таких свойств, как 1 ..., 2 ... , 3 ... , 4 ... ; и дать при этом полный список определенных свойств. Ясно, однако, что в данном случае требуется дать какой-то критерий отбора интересующих нас свойств, поскольку каждый отдельный предмет обладает бесчисленным множеством свойств и при отсутствии такого критерия фиксация смысла имени собственного стала бы чересчур сложной и громоздкой, если вообще выполнимой процедурой. Иными словами, возникает вопрос о диапазоне существенных свойств предмета, обозначенного соответствующим именем, и критерии отбора этих свойств и отличения их от не-существенных. Это требование отличать существенные свойства предмета от несущественных при фиксации смысла имени приводит, как отмечает Сол Крипке, к социологизации понятия смысла имени собственного. На практике это означает, что смысл имен собственных, например 'Аристотель', начинают определять как некоторое грубо устанавливаемое  множество широко распространенных в определенном обществе в определенную эпоху мнений об Аристотеле[29]. Это - не слишком приятное следствие для философов, принимающих доктрину смысла Фреге. Поставьте, к примеру, на место имени собственного, смысл которого требуется определить, имя 'Сталин', и призрачная область смыслов как объективных сущностей, открываемых (Фреге) или постулируемых (Черч) в трехчленной семантике знака, обозначенного и смысла сразу же улетучится. Ведь совершенно ясно, что совокупность широко распространенных, например, в российском обществе, мнений о Сталине в 1949, 1989 и 1999 годах резким, зачастую диаметрально противоположным образом отличается друг от друга. Отсюда становится ясным, что неудовлетворительность Фрегевой теории имен собственных заключается в том, что она заставляет смысл имени колебаться, - в конечном счете от человека к человеку и от одного контекста употребления к другому; при этом принципы определения смысла имен для каждого отдельно взятого человека оказываются зависимыми от обстоятельств его личной жизни, а также от тех воздействий - вербальных и не-вербальных, - которым он подвергается со стороны общества: воспитания, образования, накопленного культурного капитала, умственного кругозора и т.д.

При этом надо отметить, что соображения, приведшие Фреге к включению сложных сингулярных терминов в класс обычных имен собственных, не носили, в отличии от соображений Рассела, эпистемологического характера. (См. об этом у Питера Гича[30]). Рассел говорит, что логические имена собственные отсылают слушающего к непосредственно знакомым объектам; при этом имеется в виду, что знание об этих объектах получено без помощи какого-либо вывода, посредством прямого знакомства при помощи органов чувств или разума. Такая постановка вопроса скорее всего показалась бы ему нежелательным возвращением от формально-семантического анализа к теоретико-познавательному психологизму, бывшему отличительной чертой философии Нового времени. Программу формально-семантического анализа, не имеющего отношения к психологическому процессу познания, Фреге наметил еще в своей работе 'Исчисление понятий', опубликованной в 1879 году. В ней он четко отделил контекст обоснования и формализации имеющих истин от контекста получения новых истин и считая второй психологической проблемой, вывел его за рамки логико-семантических исследований.

Надо отметить также и то, что Фреге считал определенные дескрипции именами собственными не потому, что придавал каждому выражению предметное значение. Он отнюдь не придерживался убеждения, что всякое языковое выражение какого угодно вида должно обозначать какую-либо сущность. Такая позиция была свойственна Мейнонгу в его Gegenstandstheorie и Расселу в ранний период его творчества, отмеченный созданием Principia Mathematica, однако совершенно чужда самому Фреге. Отчасти это происходило потому, что он уподоблял предикаты функциональным выражениям, отчасти же потому - что делил все выражения языка на обозначающие и указывающие. Только обозначающим знакам типа имен собственных можно приписать предметное значение и смысл. Об указывающих же знаках типа частицы 'между' вряд ли можно сказать, что она нечто обозначает; не всегда имеет смысл и приписывать ей какой-то особый смысл. Указывающие знаки по своей роли в дискурсе обычно характеризуются тем, что они вносят свой вклад в значение предложения благодаря тому, что связывают его части между собой и тем самым способствует выражению в языке - при помощи соответствующего предложения - полной мысли. 'Говоря, что указывающий знак ничего не обозначает и не имеет смысла, - отмечает Фреге, - мы еще не утверждаем, что он не может содействовать выражению некоторой мысли. Он может содействовать этому тем, что придает общность содержания предложению или состоящему из предложения целому'[31].

Второе основание включения Фреге определенных дескрипций в класс имен собственных было связано с проблемой взаимозаменимости простых и сложных сингулярных обозначений в математическом дискурсе. Оно основывается на том, что в математике простые и сложные знаки, обозначающие определенное число, например, е, свободно заменяются друг на друга (Об этом подробнее см. у Гича[32]).

Еще одна проблема, которая возникает вследствие того, что Фреге включает определенные дескрипции в класс имен собственных, - это вопрос о том, как отличить имя собственное в качестве логически простого обозначения единичного предмета от предикатного знака, чьим значением является понятие, под которое подпадает всего-навсего один предмет. Для разрешения этой проблемы Фреге предложил определять семантическую категорию интересующего выражения путем его подстановки в предложение типа 'Существует ли больше, чем одно -'. Пусть 'А' будет тем выражением языка, семантическую категорию которого мы должны установить, подставив его на место пробела в указанном выше предложении.Если интерпретировать выражение 'А' как понятийное слово, то вопрос 'Существует ли больше, чем одно А?' будет вполне осмысленным, даже если мы и будем вынуждены дать на него отрицательный ответ; однако если интерпретировать 'А' как имя собственное, то такого рода вопрос вообще нельзя будет значимо сформулировать, поскольку множественная характеристика отдельного предмета вообще есть что-то бессмысленное. Например, в английском языке слово 'moon' может обозначать как Луну, так и спутник планеты. Относительно такого рода двусмысленных случаев Фреге использовал возможность задавать вопрос 'Существует ли больше, чем одно -' для того, чтобы выяснить, идет ли речь об описательном термине, который может осмысленно применяться во множественном числе ('спутники планеты'), или же об имени собственном, относительно которого было бы бессмысленно употреблять множественное число ('Луна').

Итак, Фреге использует термин 'имя собственное' в более широком значении, нежели чем только в качестве простого знака, обозначающего отдельный предмет; он применяет его также к относительно сложным обозначениям предметов, которые  обычно называются определенными описаниями. Это расширительное истолкование  объема термина 'имя собственное' открыто для серьезных возражений. Если мы будем считать, что 'А' представляет понятийное слово или многословное понятийное выражение, то в этом случае можно утверждать, что '(есть) определенное А' ('(is) the A') также будет понятийным выражением; 'х (есть) определенное А' ('х (is) the A') будет означать 'х есть некое (какое-то) А и ничто помимо х не является неким А' ('x is an A and nothing besides x is an A'). Ясно, что логически невозможно для более чем одного предмета быть определенным А (the A); однако сам Фреге настаивает на том, что мы должны проводить строгое различие между именем собственным и понятийным словом, которое можно применить только к одному предмету. Фреге при этом принимает во внимание то обстоятельство, что связка 'есть' во многих европейских языках используется по крайней мере в четырех ключевых смыслах: 1) для выражения существования 'Предмет есть, существует'; 2) для выражения предикации (принадлежности элемента классу): 'Сократ (есть) мудрый'; 3) для выражения включения одного класса в другой: 'Греки (суть) люди'; 4) для выражения тождества: 'Сократ есть муж Ксантиппы'[33]. Следовательно, Фреге считает, во-первых, что в предложениях типа 'х (есть) определенное А' связка есть используется для выражения тождества и, во-вторых, она имеет в этом контексте самостоятельное содержание.

В действительности предложенное Фреге выделение специальной связки для тождества во фразе вида 'существует определенное А' является не более убедительным, нежели предложение принимать существование связки принадлежности элемента классу во фразе вида 'существует какое-то А', что, на взгляд Фреге, было ошибочно; дело в том, что во всех этих контекстах 'есть' не имеет своего собственного отдельного содержания. Например, когда утверждается, что 'Не существует (определенного) короля Швейцарии' или что 'Не существует числа, являющегося (определенным) корнем квадратным из 4', то тем самым речь идет не об указании, - путем обозначения, - на конкретную личность или на конкретное лицо, после чего заявляется, что никто не тождественен этой личности, или что нет числа, равного этому числу. На самом деле указывается на понятие, в данном случае, - на понятие 'быть королем Щвейцарии' или 'быть числом, которое является корнем квадратным из 4', которое применимо не более чем к одной личности или числу; после чего утверждается, что ни один предмет не подпадает под это понятие; иными словами, речь идет о том, что это понятие имеет 'нулевой' объем[34].

Понятию смысла Фреге приписывает два важные свойства. Во-первых, Фреге считает смыслы имен собственных объективными сущностями. Поэтому от значения и смысла имени собственного Фреге отделяет представление, вызываемое именем у слушающего. В силу своей объективности смысл имени собственного не совпадает с представлением, связанном с произнесением или прочтением имени в уме слушающего. Происходит это потому, что в отличии от смысла языкового выражения связанные с ним представления Фреге считает 'чем-то полностью субъективным'[35]. Если значением языкового знака является чувственно воспринимаемый предмет, то представление об этом предмете есть внутренний образ, возникший из воспоминаний о чувственных впечатлениях и об актах моей внутренней и внешней деятельности. Представление субъективно: оно часто пронизано эмоциями, отчетливость его отдельных частей различна и колеблется от случая к случаю. Даже и для одного человека определенное представление не всегда связано с одним  и тем же смыслом. (Человек, имеющий представление об императоре Юлии Цезаре, может связывать с ним множество различных смыслов, например, таких, которые выражаются  определенными описаниями типа 'римский полководец, перешедший Рубикон', 'тот человек, который стал первым римским императором', 'победитель Помпея при Фарсале', 'тот римский император, который был убит заговорщиками в Мартовские Иды). И наоборот, с одним и тем же смыслом может быть связано много разных представлений. У художника, зоолога и наездника с именем 'Буцефал' будут связаны, вероятно, очень разные представления.

Смысл знака отличается от представления, вызываемого знаком у слушающего, тем, что он 'может быть общим достоянием многих и, следовательно, не является частью или модусом души отдельного человека; ибо никто, пожалуй, не станет отрицать, что человечество обладает общей сокровищницей мыслей, которую оно передает от поколения к поколению'[36].

Смысл занимает промежуточное положение между именем собственным и его значением, в качестве которого выступает какой-то чувственно воспринимаемый предмет, обозначаемый этим именем. Представление полностью субъективно; значение имени объективно; смысл, который лежит между ними, является интерсубъективной категорией, доступной по крайней мере некоторыми говорящим на одном языке (в идеале он должен быть доступен всем членам некоторого языкового сообщества). Отношение между именем собственным и его значением и смыслом Фреге пытается прояснить при помощи следующего примера наблюдения Луны через телескоп:

'Допустим, некто смотрит на Луну в телескоп. Саму Луну я сравниваю со значением; она является предметом наблюдения, которое опосредовано реальным образом, который образуется на линзах внутри телескопа, и образом на сетчатке наблюдателя. Первый я приравниваю к смыслу, второй - к представлению или созерцанию. Конечно, образ в телескопе является односторонним и зависит от расположения телескопа; однако он все-таки объективен, ибо может служить нескольким наблюдателям. Во всяком случае его можно направить таким образом, что его одновременно будут использовать несколько наблюдателей. Однако образ Луны на сетчатке глаза у каждого будет свой. В силу разного строения глаз вряд ли можно ожидать даже геометрического подобия двух образов на двух разных сетчатках, а их полное совпадение совершенно исключено. Это сравнение можно было бы продолжить, предположив, что В может увидеть сетчатку А или же что А также может увидеть свою собственную сетчатку в зеркале. Тем самым можно было бы, пожалуй, показать, что и само представление можно рассматривать как предмет, однако в качестве такового оно воспринимается наблюдателем совсем не так, как оно непосредственно воспринимается самим представляющим'[37].

Вторая важная особенность смысла имени собственного заключается в том, что он содержит в себе 'способ данности' (нем. Darstellungsweise) значения имени. Как указывает Фреге, наряду со значением выражения требуется принимать во внимание также и 'способ данности' предмета при помощи данного выражения. 'Способ данности' 'содержится в' смысле знака. В качестве примера он приводит уже известные выражения 'Утренняя звезда' и 'Вечерняя звезда', которые представляют собой два различные 'способа данности' одного и того же предмета. Предполагается, что один и тот же предмет - планета Венера - в первом случае дается нам как небесное тело, освещенное восходящим солнцем, а во втором - как небесное тело, видимое на небе в вечернее время суток. Поскольку считается, что зная смысл имени, можно установить значение имени, принято утверждать, что значение имени является функцией его смысла. Однако понимание смысла имени не означает, что лицу, которое понимает смысл имени, обязательно известно значение имени. Дело в том, что знание смысла имени отнюдь не обязательно приводит к знанию значения имени. Используя метафору, предложенную Майклом Даммитом, можно сказать, что смысл как бы задает тот путь, идя по которому можно прийти к значению имени. Однако смысл не дает ответа на вопрос, имеет ли имя значение или нет; это проблема, которая требует эмпирического исследования. В этой связи Фреге указывает: 'Всестороннее знание значения предполагало бы, что о каждом данном смысле мы могли бы сразу решить, относится ли оно к этому значению или нет. Но этого мы никогда не достигаем'[38]. Поэтому можно понимать смысл имени, но не знать о предмете имени ничего, кроме того, что он определяется этим смыслом. Более того, может случиться и так, что предмета, определяемого смыслом имени, вообще не существует. В том случае, когда имена обозначают предметы, не существующие в действительности, их называют мнимыми. Происходит это потому, что в естественных языках смысл имени не определяет существование предмета. 'Пожалуй, можно сделать так, чтобы грамматически правильно построенное выражение, представляющее собственное имя, всегда имело один и тот же смысл; но имеет ли оно еще и значение - остается проблематичным. Слова 'наиболее отдаленное от Земли небесное тело' имеют смысл; однако очень сомнительно, имеют ли они значение. Выражение 'в наименьшей степени сходящийся ряд' имеет некоторый смысл; однако доказано, что оно не имеет значения, так как для любого сходящегося ряда всегда найдется ряд, сходящийся еще медленнее. Таким образом, даже если понимается некоторый смысл, это еще не обеспечивает наличие значения'[39].

Имена, имеющие смысл, но не обозначающие никакого предмета - это неподлинные собственные имена; они только выполняют роль собственных имен. Фреге называет такие имена мнимыми собственными именами. Они встречаются в естественных языках, но им не должно быть места в языке науки. В отличии от естественных языков, в языке науки смысл имени определяет существование предмета имени и притом единственного. Фреге пишет: 'От логически совершенного языка (исчисление понятий) следует требовать, чтобы любое выражение, образуемое как имя собственное грамматически правильным образом, действительно обозначало некоторый предмет, и чтобы в качестве собственного имени не вводилось ни одного знака, не обеспеченного собственным значением'[40].

Эта идея была реализована Фреге в работе 'Исчисление понятий'. В 'Основоположениях арифметики' (1884)[41] он утверждает, что для соблюдения логической строгости рассуждений важен принцип, согласно которому все правильно образованные знаки должны означать нечто. Специальные правила, сформулированные Фреге и придающие каждому правильно построенному знаку в исчислении строго фиксированное значение, в настоящее время принято именовать семантическими правилами.

Американский логик Алонзо Черч, разделяющий основные положения теории смысла и значения Фреге, характеризует ее так, что смысл, который связан с именем, представляет собой определенную концептуальную информацию об обозначаемом предмете. Смысл однозначно характеризует предмет без учета того, доступен он или нет, без учета того, в состоянии ли мы себе его представить или нет, без учета того, действительно ли он существует и т.д. Это положение можно сформулировать так, что для всех говорящих на данном языке L (причем предполагается, что все носители языка L обладают всем его словарным запасом, то есть в состоянии понять каждое слово в L) всегда доступен один и тот же смысл каждого имени. Иначе говоря, все носители языка в состоянии одному и тому же имени придать одинаковый смысл и не должны при этом воспроизводить в памяти одинаковые представления или ассоциативные образы[42].

В логически совершенном языке отношение между знаком, выражаемым им смыслом и обозначаемым им предметом должно, согласно Фреге, иметь следующий вид: 'Правильная связь между предметом, его смыслом и значением должна быть такой, чтобы знаку соответствовал определенный смысл, а смыслу, в свою очередь, - определенное значение, в то время как одному значению (одному предмету) соответствует не только один знак. Один и тот же смысл выражается по-разному не только в разных языках, но и в одном и том же языке. ... Разумеется, в совершенной совокупности знаков каждому выражению должен соответствовать лишь один определенный смысл, однако естественные языки далеко не всегда удовлетворяют этому требованию и приходится довольствоваться тем, чтобы хотя бы на протяжении одного рассуждения слово всегда имело один и тот же смысл'[43].

Итак, одно и то же имя, - причем не только в разных языках, но и в одном и том же языке, - может выражать разный смысл. Такая многосмысленность имен, являющаяся обычным делом в естественных языках, нетерпима в языке науки. Поэтому в языке науке требуется использовать однозначные языковые выражения. В этом случае каждое имя должно выражать только один смысл (и, соответственно, должно иметь только одно значение).

И наоборот, один и тот же смысл может быть выражен разными именами. Имена, выражающие одинаковый смысл, называются синонимами. Поскольку синонимы выражают один и тот же смысл, они имеют одно и то же значение. Отсюда  вполне естественно возникает вопрос, в силу каких критериев мы признаем два имени обладающими одинаковым смыслом. Проблема синонимии языковых выражений - одна из центральных проблем логической семантики. Фреге предлагает свой ответ на этот вопрос в виде так называемого принципа взаимозаменимости равнозначных выражений (его еще называют принципом 'коэкстенсиональности'). Согласно этому принципу, два языковых выражения обладают одинаковым значением, если при замене одного выражения на другое в контексте определенного предложения истинностное значение этого предложения остается неизменным.

 

1.2.2 Значение и смысл предложений

Предложения рассматриваются Фреге как частные случаи имен. Поэтому для них сохраняются все те требования, которые имеют силу для имен собственных.

Фреге начинает анализ отношения наименования со знаков аргументов, которые он называет собственными именами и под которыми понимает любое выражение, имеющее значение в виде самостоятельного предмета. В качестве отправной точки он избирает отношение тождества двух имен. Обычная трактовка связывает это отношение либо с отношением вещей, либо с отношением знаков. Однако Фреге отвергает и то и другое. Если бы тождество сводилось к совпадению предмета с самим собой, то установление подобного отношения не имело бы познавательного значения, так как соответствующее суждение было бы аналитическим в смысле Канта и не содержало бы никакого приращения знания. Тождественность предмета самому себе есть отправной пункт всякого познания, а не его результат. Когда же мы говорим, что 'a=b', мы утверждаем нечто явно отличное от 'a=a' ввиду различной эвристической ценности этих выражений. Скорее можно было бы предположить, что отношение тождества - это отношение между различными обозначениями одного и того же. Однако если все сводилось бы лишь к отношению между знаками, то роль играл бы только используемый способ обозначения, что также не имело бы эвристической ценности ввиду произвольности принятой системы знаков. Как считает Фреге, 'разница может появиться только тогда, когда различию знаков соответствует различие в способах данности обозначаемого. Пусть a, b, c - прямые, соединяющие вершины треугольника с серединами противоположных сторон. Точка пересечения a и b есть в таком случае та же самая точка, что и точка пересечения b и c. Таким образом, у нас имеются различные обозначения одной и той же точки, и эти имена ('точка пересечения a и b', 'точка пересечения b и c') одновременно указывают на способ данности объекта, и поэтому данное предложение содержит действительное знание. Это свидетельствует о том, что некоторый знак (слово, словосочетание или графический символ) мыслится не только в связи с обозначаемым, которое можно было бы назвать значением знака, но также и в связи с тем, что мне хотелось бы назвать смыслом знака, содержащим способ данности обозначаемого.  Тогда в нашем примере одним и тем же будет значение выражений 'точка пересечения a и b' и 'точка пересечения b и c', а не их смысл. Точно так же у выражений 'Вечерняя звезда' и 'Утренняя звезда' одно и то же значение, но не смысл'[44].

Таким образом, если мы намереваемся правильно решить проблему тождества, необходимо допустить еще один компонент, характеризующий отношение наименования, то есть отношение между предметом и знаком. Таким компонентом является выраженный в языке способ указания на предмет, который не есть собственно языковая оболочка и не есть предмет объективной реальности, а отличается и от того, и от другого. Этому третьему элементу отношения наименования, смыслу, Фреге отводит эвристическую функцию приращения знания.

Введение в структуру отношения наименования такого компонента, как смысл, позволяет решить проблему осмысленного функционирования пустых, т.е. не имеющих предметного значения, имен, типа 'Одиссей' или 'самое большое число'. Когда встречаются такие выражения, речь, очевидно, не может идти об их предметном значении, но они могут употребляться осмысленно. В этом отношении наличие смысла независимо от наличия соответствующего объекта[45].

Фреге начинает исследование семантики предложения с анализа повествовательных предложений. Такие предложения, говорит он, содержат некоторую мысль, которая может быть или значением предложения, или его смыслом. Здесь же Фреге уточняет: 'Под мыслью (Gedanke) я понимаю не субъективную деятельность мышления, а его объективное содержание, способное быть достоянием многих'[46].

Теперь необходимо выяснить, что же является значением повествовательного предложения. На этот счет, полагает Фреге, можно выдвинуть два предположения:

(1) Значением повествовательного предложения является мысль (Gedanke).

(2) Повествовательное предложение имеет смысл, но не имеет значения.

Предположение (1), однако же, оказывается неудовлетворительным в силу того, что в этом случае не выполняется принцип взаимозаменимости Лейбница, формулировка которого предполагает, как критерий идентичности языковых выражений, их взаимную заменимость в контексте предложения при сохранении семантической характеристики предложений, то есть истинностного значения[47]. Если бы значением повествовательного предложения являлся бы его смысл, то, согласно принципу Лейбница (salva veritate), мы могли заменить одно входящее в предложение выражение на другое, обладающее тем же самым значением, и при этом сохранилось бы истинностное значение предложения. Ясно, однако, что это не так. Если в предложении (1) 'Утренняя звезда есть тело, освещенное солнцем' заменить входящее в него имя собственное 'Утренняя звезда' на синонимичное выражение 'Вечерняя звезда', то получится предложение (2) 'Вечерняя звезда есть тело, освещенное солнцем', которое должно выразить ту же самую мысль, что и предложение (1).В действительности же предложения (1) и (2) содержат разные мысли. Каждый, кому неизвестно, что 'Утренняя звезда' есть 'Вечерняя звезда', может счесть одну из этих мыслей истинной, а другую - ложной. Мысль в таком случае изменится, и соответственно, изменится и значение предложения, коль скоро мы в своем предположении исходили из того, что значением повествовательного предложения является выражаемая им мысль, или смысл. 'Таким образом, мысль не является значением предложения, ее следует рассматривать скорее как смысл предложения'[48].

Предположение (2), выдвинутое Фреге, состоит в том, что предложение имеет смысл, но не имеет значения. Такие предложения и в самом деле встречаются. К ним, в частности, относятся предложения, включающие в себя имена собственные, не имеющие значения. Предложение 'Одиссея высадили на берег Итаки в состоянии глубокого сна' имеет, очевидно, смысл. Но поскольку неизвестно, обладает ли значением имя 'Одиссей', постольку мы не знаем, имеет ли значение данное предложение в целом. Ясно, однако, что тот, кто всерьез считает данное предложение истинным или ложным, признает за именем 'Одиссей' не только смысл, но и значение; так как только значению этого имени можно приписывать или отрицать за ним упомянутый в предложении предикат. Отсюда следует, что значением повествовательного предложения надо считать его истинность или ложность.

Фреге утверждает, что предикат приписывается или отрицается не относительно имени, но относительно его значения, то есть относительно некоторого предмета. Только в том случае, когда имеет место приписывание или отрицание предиката относительно некоторого предмета, обозначаемого именем, предложение принимает значение истинности или ложности. Фреге говорит: 'Тот, кто не признает некоторого значения, не может ни утверждать, ни отрицать наличие у него какого-либо предиката'[49]. Если имя, являющееся субъектом предложения, не имеет значения, то предложение, в которое оно входит, не является ни истинным, ни ложным. В таком случае предложение (согласно принципу композициональности, что сложное имя не имеет значения, если не имеет значения хотя бы одно входящее в него простое имя), также не имеет значения. Поэтому коль скоро истинность и ложность рассматриваются как значение предложения, то для него имеют силу и принцип взаимозаменимости, и принцип предметности, согласно которому если сложное имя имеет значение, то его имеют и все входящие в него простые имена.

Наконец, из этого размышления Фреге становится ясно, почему именно предложение, а не имя собственное, является первичным носителем значения. Дело в том, что каждый из приводимых Фреге примеров имен собственных является однозначно идентифицирующим описанием определенного предмета. Значением знака является поэтому тот предмет, который соответствует этому описанию. (Причем в языке науки каждому имени собственному должен соответствовать только один предмет). Знак выделяет предмет в качестве своего значения только в том случае, когда определенное предложение, в котором утверждается или отрицается нечто относительно значения имени, является истинным по отношению к этому предмету. Например, 'Аристотель - это тот ученик Платона, который был учителем Александра Великого'.Теперь становится ясно, почему предложение следует считать исходным носителем значения. Эта особенность Фрегевой семантики обусловлена тем, что постижение (нем. Fassen, англ. grasping) предметного значения имени собственного или описательного выражения включает в себя, по Фреге, согласие с истинностью предложения, согласно которому определенный предмет соответствует определенному описанию. До тех пор, пока мы не признаем возможность формулировки истинных предложений, в которых что-то утверждается или отрицается по поводу предметов, мы не сможем установить 'значения' имен собственных; иными словами, мы не сможем идентифицировать выделить предметы, которые они обозначают.

Согласно семантической концепции Фреге, толкующей предложения как своеобразные имена собственные, смысл повествовательного предложения, или мысль, определяется только смыслами его частей, а не их значением. Если бы нас интересовала только мысль как смысл предложения, то не было бы никакой необходимости интересоваться значением предложения. В частности, выраженная в предложении об Одиссее мысль не изменится оттого, имеет ли слово 'Одиссей' значение или нет. В действительности же мы стремимся узнать и значение составляющих его имен. Это указывает на то, что мы признаем значение и за самим предложением. Фреге спрашивает: 'Почему же мы хотим, чтобы каждое имя собственное имело не только смысл, но и значение? Почему нам недостаточно мысли? Потому и лишь потому, что нас интересует ее истинностное значение. ... Именно стремление к истине и заставляет нас двигаться вперед, от смысла предложения к его значению'[50].

Вывод, к которому приходит Фреге, заключается в том, что значением повествовательного предложения является его истинностное значение (нем. Wahrheitswert, англ. truth value). Под истинностным значением предложения Фреге понимает то, что оно является истинным или ложным. Других истинностных значений, говорит Фреге, нет. (Это справедливо для стандартной двузначной логики, но неприемлимо для возникших в XX веке многозначных логик). Для краткости одно он называет истинностью, а другое - ложностью. Фреге пишет: 'Всякое повествовательно предложение, в зависимости от значения составляющих его слов, может, таким образом, рассматриваться как имя, значением которого, если, конечно, оно имеется, будет либо истина, либо ложь. Оба этих абстрактных предмета признаются, хотя бы молчаливо, всеми, кто вообще выносит хоть какие - либо суждения или считает хоть что нибудь истинным, то есть даже скептиком'[51].

Истинность и ложность рассматриваются Фреге как абстрактные предметы. Такая трактовка истинности и ложности нашла себе широкое применение в современной математической логике. Так, при табличном построении исчисления высказываний функции этого исчисления обычно трактуются как определенные на области, состоящей из двух предметов - предмета 'истина' и предмета 'ложь', которые принимают значение также на этой области. Следует, однако, отметить, что современные последователи Фреге и, в частности, Черч, предпочитают говорить об истине и ложности как о постулированных, а не как о идеально существующих предметах. В этом они видят способ избежать далеко идущих следствий логического реализма Фреге, согласно которому абстрактные предметы обладают специфическим модусом существования.

Если предложение имеет истинностное значение, то оно, в свою очередь, определяется мыслью, выраженной в данном предложении. Фреге пишет: 'Истинностное значение (Wahrheitswert) является значением (Bedeutung) предложения, смыслом (Sinn) которого является мысль (Gedanke)'[52]. Соответственно, только смыслы предложений, которые могут быть истинными или ложными, являются мыслями. Предложения, выражающие приказы, вопросы, 'восклицания, которыми выражаются чьи-то чувства', обладают смыслами, но эти смыслы не являются мыслями. Мысль является смыслом предложений, 'в которых выражается сообщение или утверждение'[53].

Если значением предложения является его истинностное значение, то все предложения распадаются на два класса:

(1) на класс предложений, смысл которых определяет их истинностное значение 'истинность', и

(2) на класс предложений, смысл которых определяет их истинностное значение 'ложность'.

Мысль есть смысл имени истинности или ложности. Истинное предложение - это имя истинности, а ложное предложение - это имя ложности. Можно понимать мысль, выраженную в некотором предложении, но не знать, каково определяемое ею истинностное значение.

Высказывая предложение, говорящие стремятся выразить не просто мысли, которые в них выражены, но претендуют на истинность высказывания. Но в предложении как имени истинности или ложности утверждения не содержится. Поэтому значение само по себе нас не интересует; однако и голая мысль, то есть смысл сам по себе, тоже не несет в себе нового знания. Нас интересует только соединение мысли и ее значения, т. е. истинностного значения. Согласно Фреге, переход от уровня смыслов (интерсубъективный уровень) к уровню значений (объективный уровень) осуществляется в суждении.

По поводу логической природы суждения Фреге утверждает: 'Суждение (Urteil) есть для меня не голое постижение некоторой мысли, но признание ее истинности'[54]. Пока предложение рассматривается просто как имя истины и лжи, в нем еще нет никакого утверждения. Оно появляется только в том случае, когда к предложению присоединяется указание на его истинность. В обычных языках и в языке науки высказываемое кем-либо предложение рассматривается как утверждение истины; утверждение истины в этом случае выражается самим фактом высказывания предложения.

Заметим еще раз, что мысль и истинностное значение - два совершенно разных элемента в отношении наименования; второе не является частью первого (так же, как, например, само Солнце не является частью мысли о Солнце). Поскольку истина и ложь - не смысл, но предметы, стало быть, характеристика предложения как истинного или ложного ничего не добавляет к содержащейся в нем мысли. Это отчетливо видно, когда мы сравниваем предложения '5 - простое число' и 'Мысль, что 5 - простое число, истинна'. Второе предложение не содержит никакой информации сверх той, что может быть усвоена из первого, а значит, приписывание мысли истинностного значения - это отношение иного рода, чем отношение между функцией и аргументом, из которых состоит мысль. Функция и аргумент находятся на одном уровне, дополняя друг друга, они создают целостную мысль, которая может функционировать, даже если мы ничего не знаем о ее истинности. Вопрос об истине возникает только тогда, когда мы переходим к утверждению мысли.

С точки зрения Фреге, в структуре утвердительного предложения необходимо различать: 1) схватывание мысли - мышление; 2) признание истинности мысли - суждение; 3) демонстрация этого суждения - утверждение[55]. Первый этап соответствует усвоению содержания предложения. Признание истинности заключено в форме утвердительного предложения и соответствует переходу от содержания предложения к его истинностному значению. Необходимость разведения мысли и суждения обосновывается тем, что усвоение содержания предложения не связано однозначно с возможным признанием его истинным или ложным, тот же самый смысл может быть усвоен в форме вопроса. Более того, очень часто случается так, что между усвоением мысли и утверждением ее истинности лежит значительный промежуток времени, как, например, происходит в научных исследованиях. Признание истинности выражается в форме утвердительного предложения. При этом совсем не обязательно использовать слово 'истинный'. Даже в том случае, если это слово все же употребляется, собственно утвержда-ющая сила принадлежит не ему, а форме утвердитель-ного предложения.

В естественном языке различие между содержанием предложения и его утверждением скрыто самой формой выражения. В структуре повествовательного предложения нет ничего такого, что позволило бы отличить простую констатацию мысли от признания ее истинной. В естественном языке это противопоставление скрыто, в частности, тем обстоятельством, что отсутствует особый знак суждения, подобный '?' и '!'. Однако выделение особой утвердительной силы, основанное на противопоставлении запроса и суждения, необходимо, как считает Фреге, ввести в формальный язык описания логических структур, в котором все различия должны быть явно артикулированы. Для этого он использует особый знак суждения '÷¾'. Различая суждение и саму мысль, он пишет: 'В простом равенстве еще нет утверждения; '2+3=5' только обозначает истинностное значение, не говоря о том, какое из двух. Кроме того, если я написал '(2+3=5)=(2=2)' и предполагается, что мы знаем, что 2=2 есть истина, я тем самым все еще не утверждал, что сумма 2 и 3 равна 5; скорее я только обозначил истинностное значение '2+3=5' означает то же самое, что и '2=2'. Нам, следовательно, требуется другой, особый знак, для того чтобы мы могли утверждать нечто как истинное. Для этой цели я предпосылаю знак '÷¾' имени истинностного значения, так что, например, в '÷¾ 22=4' утверждается, что 2 в квадрате равно 4. Я отличаю суждение от мысли следующим образом: под суждением я понимаю признание истинности мысли'[56].

Своеобразие формальной системы, созданной Фреге, состоит в том, что на ее языке можно выразить как предложения, высказанные с утвердительной силой, так и простую констатацию. В последнем случае немецкий логик использует знак '¾', который помещает перед предложением. Этот знак является составной частью знака суждения  '÷¾', и только вертикальная черта превращает констатацию в признание истинным. Различие констатации и суждения позволяет избавиться от традиционной классификации суждений на положительные и отрицательные. С точки зрения Фреге, нет никакой специфической отрицательной силы, для формальной системы достаточен только знак утверждения. Отрицание не затрагивает акт суждения и интегрировано в формальную запись на уровне констатации, поскольку, как указывалось выше, отрицание представляет собой одноместную истинностно-истинностную функцию. Знак суждения служит для утверждения, что истинностным значением предложения является истина, но 'нам не нужен специальный знак, для того чтобы объявить, что истинностным значением является ложь, поскольку мы обладаем знаком, посредством которого истинностное значение изменяется на противоположное; это также необходимо и по другим основаниям. Теперь я ставлю условием: значением функции '¾ ~p' будет ложь для каждого аргумента, для которого значением функции '¾ p' будет истина; и будет истина для всех других аргументов. Соответственно, в '¾ ~p' мы имеем функцию, значением которой всегда является истинностное значение; это - понятие, под которое подпадет каждый объект, единственно за исключением истины... При принятых нами условиях  '¾ ~(22=5)' есть истина; а потому: '¾ ~(22=5)', используя слова: '22=5 не есть истина'; или: '2 в квадрате не равно 5''[57]. Таким образом, отрицание относится не к форме выражения, как это имеет место в традиционной логике, которая различает утвердительные и отрицательные суждения, а к элементам, связанным с содержанием. Мысль, выраженная в предложении, в этом смысле нейтральна, как вообще нейтрален способ данности объектов, каковыми в данном случае выступают истина и ложь.

Инкорпорируя знак суждения в структуру выражения мысли, Фреге не рассматривает его как конструкцию, аналогичную перформативным выражениям типа 'Я утверждаю...', 'Он утверждает...' и т.п. Знак суждения, выражающий утвердительную силу, никогда не может быть включен в содержание предложения, поскольку, согласно Фреге, приписанное перформативу предложение имеет косвенное вхождение в выражение, и как таковое имеет смысл и значение, отличные от смысла и значения исходного предложения. Так, значением косвенного предложения, подчиненного перформативу, является не истина или ложь, а его обычный смысл. Поэтому немецкий логик говорит именно о форме утвердительного предложения, которая соответствует знаку '÷¾' в естественном языке. Поскольку признание истинным зависит исключительно от формы утвердительного предложения, постольку оно также не имеет никакого отношения к чувству субъективной уверенности, сопровождающему психологическое осуществление акта суждения. Признание истинным - объективный процесс, характеризующий форму выражения мысли.

Знак суждения по Фреге может рассматриваться как общий всем предложениям предикат, типа 'Истинно, что p' или 'Имеет место p'. Так как предложения рассматриваются как имена, последнее вполне оправданно, поскольку с точки зрения грамматики конструкция '÷¾ p' представляет собой глагол, приписанный имени.

Введение знака суждения основано не только на соображениях, связанных с формой выражения мысли. Важную роль знак суждения играет в структуре вывода. В качестве элементов вывода, как считает Фреге, могут использоваться только такие предложения, которые высказаны с утвердительной силой (т.е. соответствующая им мысль должна быть признана истинной), поскольку вывод заключается в вынесении суждений, осуществляемом на основе уже вынесенных ранее суждений, согласно логическим законам. Каждая из посылок есть определенная мысль, признанная истинной; точно так же признается истинной определенная мысль в суждении, которое является заключением вывода. Последнее можно прояснить специальным случаем c правилом вывода modus ponens, которое Фреге в своем шрифте понятий рассматривает в качестве единственного способа получения следствий и которое иллюстрирует еще один аргумент в пользу введения в структуру вывода особой утвердительной силы, связанной с формой повествовательного предложения в естественном языке и знаком '÷¾' в символическом языке. С точки зрения последнего, выделение особой формы суждения позволяет предотвратить petitio principi, скрытое в форме условно-категорического умозаключения. В 'Если p, то q; p. Следовательно, q' заключение уже присутствует в условной посылке. Однако если в это умозаключение явно ввести знак '÷¾', то petitio principi можно избежать. В '÷¾ Если p, то q; ÷¾ p. Следовательно,÷¾ q' заключение в условной посылке не содержится, поскольку '÷¾ q' не совпадает с 'q'.

В силу этого Фреге считал необходимым ввести в свое 'исчисление понятий' особый знак утверждения. Он указывал, что в простом равенстве '22 = 4' не содержится никакого утверждения. Это равенство просто обозначает некоторое истинностное значение. Чтобы показать, что речь идет именно об утверждении истины, Фреге предпосылает имени истинностного значения знак 'ú¾', так что в предложении 'ú¾22 = 4' утверждается, что квадрат двух есть четыре.

В 'Основоположениях арифметики' Фреге указывал: 'В простом равенстве еще нет утверждения; '2 + 3 = 5' только обозначает истинностное значение, ничего не говоря о том, какое из двух. Кроме того, если я написал

'2 + 3 = 5' = '2 =2'

и предполагается, что 2 = 2 есть Истина, я тем самым еще не утверждал, что сумма 2 и 3 равна 5; скорее, я только обозначил истинностное значение '2 + 3 = 5' означает то же самое, что и '2 = 2'. Нам, следовательно, требуется другой, особый знак для того, чтобы мы могли утверждать нечто как истинное. Для этой цели я предпосылаю знак 'ú¾' имени истинностного значения, так что, например, в

'ú¾22 = 4'

утверждается, что квадрат двух есть четыре. Я отличаю суждение от мысли следующим образом: под суждением я понимаю признание истинности мысли'.

Если повествовательные предложения являются именами, обозначающими абстрактные предметы 'истинность' и 'ложность', то по отношению к их истинностным значениям должен сохранять свою силу принцип взаимозаменимости равнозначных языковых выражений.Это означает, что если в сложном предложении одну из его составных частей, в свою очередь являющуюся предложением, заменить другим предложением, обладающим тем же самым значением, хотя быть может и отличающимся от первого по смыслу, то истинностное значение полученного предложения не изменится. В этой связи Фреге отмечает:

'Если наша точка зрения верна, то истинностное значение предложения, которое содержит в качестве части другое предложение, не должно измениться, если мы заменим эту часть на предложение с тем же самым истинностным значением'[58].

Выполнимость принципа взаимозаменимости в элементарных случаях подобного рода достаточно очевидна. К примеру, если в предложении

(1) 'Утренняя звезда есть небесное тело, освещенное Солнцем'

выражение 'Утренняя звезда' заменить на равнозначное выражение 'Вечерняя звезда', то истинностное значение полученного в результате такой подстановки предложения

(2) 'Вечерняя звезда есть небесное тело, освещенное Солнцем'

останется неизменным. Оба предложения будут иметь истинностное значение 'истинно'.

Возьмем, однако, другой пример, неоднократно приводившийся такими известными логиками, как Бертран Рассел, Алонзо Черч и Уиллард Ван Орман Куайн. Рассмотрим предложение:

(3) 'Георг IV однажды спросил, является ли Вальтер Скотт автором Уэверли'.

Имея в виду, что Вальтер Скотт и в самом деле является автором произведения Уэверли, опубликованным им анонимно, заменим имя 'автор Уэверли' равнозначным ему именем 'Вальтер Скотт'. В результате получим предложение:

(4) 'Георг IV однажды спросил, является ли Вальтер Скотт Вальтером Скоттом'.

В то время как предложение (3) истинно (то, что английский король однажды действительно задал подобный вопрос, есть исторический факт), предложение (4), очевидно, ложно (хотя Георг IV и не был особо развитым в интеллектуальном отношении человеком, вряд ли он когда-либо сомневался в том, что Вальтер Скотт является Вальтером Скоттом). (Подобным же образом если м-р Смит прочитал в газете, что человек в серой шляпе разыскивается за убийство, но не знает при этом, что этот убийца является его соседом м-ром Джонсом, то м-р Смит может, конечно же, испытывать страх перед человеком в серой шляпе, но это вовсе не означает, что он боится м-ра Джонса). В результате оказывается, что в контекстах типа 'Георг IV однажды спросил, является ли...', в которых заменяемому имени предшествуют выражения вроде 'убежден, что', 'интересуется, что', 'знает, что', 'боится, что', либо нарушается принцип взаимозаменимости равнозначных выражений (принцип 'коэкстенсиональности'), либо взаимозаменяемые имена не имеют обычного смысла. Фреге склоняется ко второму решению. Он объясняет случаи, при которых замена тождественных по значению выражений приводит к изменению значения всего сложного выражения в целом тем, что в этих контекстах заменяемые выражения входят в состав косвенной речи. Он утверждает, что обычно имена используются для того, чтобы обозначить свое значение, однако в некоторых контекстах, в частности в предложениях типа (3), они используются для того, чтобы обозначить некоторый смысл. Иными словами, в косвенной речи слова имеют не обычное значение, а означают то, что обычно является их смыслом. В статье 'О смысле и значении' Фреге пишет:

'В косвенной речи слова выступают в косвенном употреблении или имеют косвенное значение. В соответствии с этим мы отличаем обычное значение некоторого слова от его косвенного значения и его обычный смысл от его косвенного смысла. Косвенным значением некоторого слова является, таким образом, его обычный смысл. Эти исключения надо всегда иметь в виду, если мы хотим правильно понять способ связи знака, смысла и значения в каждом отдельном случае'[59].

Поэтому Фреге ищет способы устранения возникающих в этой связи  парадоксов на пути объяснения смысла и значения слов и предложений в косвенной речи. В результате он приходит к выводу, что значением имени при употреблении его в косвенной речи становится смысл того же имени при его употреблении в прямой речи. В этой связи Фреге указывал на те ограничения, с которыми принцип взаимозаменимости сталкивается в косвенной речи:

'Исключения могут обнаружиться только тогда, когда исходное целое предложение или его заменяемая часть являются прямой или косвенной речью; ибо в прямой или косвенной речи слова... не имеют обычного значения; значением предложения в прямой речи также является некоторое предложение, а в косвенной речи - некоторая мысль'[60].

Контексты, в которых нарушается принцип 'коэкстенсиональности' (или, как выразился сам Фреге, в которых значением имени становится смысл того же имени при его употреблении в прямой речи) принято называть референциально 'непрозрачными', поскольку в них остается неясной связь между именем и его значением. (Сам этот термин был введен Расселом и Уайтхедом в сочинении 'Principia Mathematica'. У Фреге не было специального обозначения для подобного рода контекстов; он лишь ограничивался указаниями на то, что в подобных контекстах имена употребляются в 'косвенной речи' или 'косвенным образом'). Притом именно потому, что Фреге принимает трехкомпонентную семантику, включающую в свой состав имя, значение и смысл, ему удается отстоять универсальность принципа 'коэкстенсиональности'. Ясно, что переход от трехуровневой семантики Фреге к двухуровневой семантике репрезентации в семантических системах Рассела и Куайна должен был также привести и к пересмотру способа обоснования универсальности принципа 'коэкстенсиональности'.

Логика имеет дело главным образом с повествовательными предложениями, то есть с предложениями, которые используются для выражения каких-то мыслей и могут оцениваться как истинные или ложные. Поэтому для того, чтобы отличить эти предложения ото всех остальных, Фреге называет смыслы, которые выражают предложения этого типа, мыслями (нем. Gedanke), а англоязычные философы аналитической ориентации начиная с Рассела - пропозициями (англ. proposition). (В отечественной логической литературе для этой цели используется термин суждение, который, как было показано раньше, играет принципиально иную роль в логико-семантической системе Фреге). Пропозиция или мысль - это смысл повествовательного ('утвердительного') предложения, взятый без его грамматической оболочки.

Остановимся подробнее на структуре утвердительного предложения в философии языка Фреге. Всякое утвердительное предложение содержит по крайней мере два компонента: содержание (Inhalt), которое совпадает с содержанием соответствующего общевопросительного предложения, и утверждение. Первое является мыслью или по крайней мере содержит мысль. Следовательно, полагает Фреге, возможно такое выражение мысли, которое не содержит указаний по поводу ее истинности или ложности. Поэтому Фреге считает необходимым проводить различие между:

(1) Постижением (Fassen) мысли - мышлением (Denken).

(2) Признанием (Anerkennung) истинности мысли - суждением (Urteilen).

(3) Сообщением (Kundgebung) этого суждения - утверждением (Behaupten).

Постижение мысли происходит во внутреннем мире говорящего и представляет собой особенное ментальное состояние. Суждение может осуществляться как во внутреннем мире говорящего, так и публично в его речевых высказываниях. В этом случае оно реализуется на лингвистическом уровне - в виде сообщения - и тем самым становится утверждением. Следовательно, в суждении намечается переход от внутреннего мира ментальных репрезентаций субъекта к их лингвистическому выражению в рамках определенного языкового сообщества.

Наконец, утвердительное предложение, наряду с мыслью и утверждением, часто содержит еще и третий компонент, на который утверждение не распространяется. Этот третий компонент можно назвать экспрессивной окраской (нем. Färbung) утвердительного предложения. 'Его предназначение, - говорит Фреге, - обычно заключается в воздействии на эмоции и воображение слушающего: таковы выражения 'к сожалению', 'слава богу' и т.п. Такие компоненты предложения отчетливее проявляются в поэзии, однако и в прозе их полное отсуствие является редкостью'[61].

Для того, чтобы выяснить теорию смысла Фреге в том, что касается повествовательных предложений, необходимо разрешить одно далеко идущее сомнение: правомерно ли в принципе утверждение, что мысль, высказанная двумя разными людьми, может быть одной и той же мыслью?[62] Для того, чтобы дать ответ на этот вопрос, Фреге прибегает к изучению того, чем мысли отличаются от ментальных представлений и объектов внешнего мира. Первый шаг на пути этого исследования состоит в том, чтобы выяснить: Принадлежат ли мысли внутреннему (мы бы сказали - 'ментальному') миру субъекта? Являются ли они представлениями?[63]

Чем отличаются представления от вещей внешнего мира?

Фреге приводит пять характерных признаков, позволяющих отграничить ментальные феномены ('представления') от вещей внешнего мира.

1. Представления не могут быть восприняты посредством органов чувств. Они не доступны ни зрению, ни осязанию, ни обонянию, ни вкусу, ни слуху.

2. Представлениями обладают; их имеют или ими располагают. Мы обладаем ощущениями, эмоциями, настроениями, склонностями, желаниями. Представление, которым обладает некоторый человек, составляет содержание его сознания.

3. Коль скоро представлением обладают, и оно является содержанием чьего-то сознания, представление требует существования носителя. Вещи же внешнего мира являются в этом отношении автономными.

4. Всякое представление имеет только одного носителя. Никакие два человека не обладают в точности одним и тем же представлением.

5. Представление обладает картезианским качеством непогрешимости, или абсолютной достоверности. Это обусловлено тем, что представление, которое имеется у кого-то в настоящий момент времени, непосредственно дано своему обладателю. Это, в частности, означает, что я не могу сомневаться в том, что я обладаю представлением, но могу - в то же самое время, - испытывать сомнения по поводу существования той вещи внешнего мира, представлением которой я обладаю. По этому поводу Фреге пишет следующее:

'У меня не может быть сомнений в том, что я обладаю зрительным впечатлением зеленого; однако у меня гораздо меньше оснований быть уверенным в том, что я вижу, например, именно лист липы. Таким образом вопреки широко распространенному убеждению, мы обнаруживаем во внутреннем мире надежность, в то время как с переходом во внешний мир сомнение никогда не покидает нас полностью'[64].

Вывод, к которому приходит Фреге, заключается в том, что мысль не относится ни к представлениям из моего внутреннего мира, ни к внешнему миру, миру чувственно воспринимаемых вещей. Поэтому он намекает на то, что мысли, взятые в качестве объективных смыслов, образуют некий третий, автономный мир наряду с миром внешних вещей и внутренним миром ментальных репрезентаций субъекта.

'Следует, таким образом, признать третью область. Элементы, входящие в эту область, совпадают с представлениями в том отношении, что не могут быть восприняты чувствами, а с вещами внешнего мира - в том, что не предполагают наличия носителя, сознанию которого принадлежат. Так, например, мысль, которую мы выражаем в теореме Пифагора, является истинной безотносительно ко времени, истиной независимо от того, существует ли некто, считающий ее истинной. Она не предполагает никакого носителя. Она является истинной отнюдь не только с момента ее открытия, подобно тому как планета, даже и не будучи еще обнаруженной людьми, находится во взаимодействии с другими планетами'[65].

Теперь, исходя из теории мыслей как объективных сущностей,необходимо установить, чем они отличаются от представлений и вещей внешнего мира?

1. Мысли сходны с представлениями и отличны от объектов внешнего мира в том, что не могут воспрниматься чувствами: зрением, осязанием, обонянием, вкусом, слухом.

2. Мысли сходны с объектами внешнего мира и отличны от представлений в том, что они не предполагают наличия носителя, сознанию которого принадлежат.

3. Мы видим вещь, мы обладаем представлениями, мы постигаем или мыслим некоторую мысль. Постигая или мысля мысль, мы не создаем ее, а лишь вступаем с тем, что уже существовало ранее, в определенные отношения, которые отличаются и от зрительного восприятия вещи, и от обладания представлением[66].

4. Мысли отличны от представлений в том, что мысль о некотором факте, выраженная в предложении, единственна, тогда как количество представлений об этом факте может быть сколь угодно большим.

***

Подведем теперь некоторые итоги, связанные с семантическими взглядами Фреге. Говоря обобщенно, к числу особенностей логической семантики Фреге можно отнести:

1. Трехкомпонентную семантическую модель, основанную на выделении знака, значения и смысла в качестве ключевых элементов отношения именования.

2. Включение сложных сингулярных терминов ('определенных описаний') в класс имен собственных.

3. Истолкование смыслов имен собственных и повествовательных предложений как объективных сущностей.

4. Фреге считает предикаты частным случаем функциональных выражений, а предложения - частными случаями сложных единичных терминов. Уподобление повествовательных предложений именам собственным  позволило Фреге считать их знаками истинности и ложности.

5. Принцип композициональности относительно повествовательных предложений, согласно которому значение и смысл предложения определяется значением и смыслом входящих в него выражений. Условие оценки предложения как истинного или ложного заключается в том, что все его обозначающие части (в отличии от указывающих знаков) должны иметь значение. Если хотя бы один из входящих в предложение обозначающих знаков не имеет значения, то и все предложение в целом не имеет значения.

6. Фреге не выделяет предложения, выражающие чувства и эмоции говорящего ('экспрессивы') в отдельный класс, но отмечает, что все три вида упоминаемых им предложений - утвердительные, побудительные и вопросительные - могут употребляться с 'экспрессивной окраской'.

 

1.3 "Опровержение идеализма" Дж.Э.Мура

Гвидо Кюнг написал об этом прямо:

"В конце прошлого столетия в Англии произошла философская революция. Дж. Э. Мур ниспроверг идеализм, господствовавший в то время в англоязычных странах. Развернутая им в конце 1898 г. критика, открывавшаяся статьей 'Опровержение идеализма', которая в 1903 г. появилась в журнале 'Mind', нанесла идеализму сокрушительный удар. Мур выступил за реалистическую позицию, однако не менее важное значение имел его способ анализа. В нем нашел выражение новый стиль философствования: Мур продвигался вперед микроскопическими шагами, тщательно анализируя каждое слово выдвигаемых им положений. Своему изложению он стремился придать четкую логическую форму. Это аналитическое внимание к деталям было прямой противоположностью монистической позиции идеалиста Брэдли, который подчеркивал, что всякое выделение деталей ведет к искажениям, что истинная действительность (reality) в отличие от явления (appearance) образует мистическое, невыразимое в словах единство. Опираясь на плюралистический реализм, Мур противопоставил монистическому идеализму аналитический стиль мышления и благодаря этому стал основателем нового философского направления - аналитической школы."[67]

Кембриджские работы Джорджа Мура получили известность с начала века и вскоре начали глубоко влиять на формирование аналитической рациональности английского типа. В 1903 г. становится известной работа Мура "Принципы этики", которая является первой попыткой применения лингвистического анализа в моральной проблематике. В своих первых написанных работах Мур осуждает тезис "философии для философов", то есть критикует аргументацию традиционной философии, прежде всего, господствовавшего в английских университетах того времени идеализма. Глава этого направления Ф.Брэдли осуждал аналитический метод следующим образом: 'Широко распространенный и в высшей степени пагубный предрассудок думать, будто анализ не вносит никаких изменений'[68].

Мура поддержал Бертран Рассел, который, как он сам говорил, в этом движении 'наступал Муру на пятки'. В "Философии логического атомизма" Рассел тоже убедительно ответил на пренебрежение Брэдли анализом: 'Часто говорят, что процесс анализа ведет к искажениям, что если анализируют данное конкретное целое, оно искажается, и результаты анализа не истинны. Я не считаю этот взгляд правильным'. Он выступал за онтологический плюрализм, согласно которому действительность состоит из различных сущностей, поэтому аналитическое различение деталей не вносит никаких искажений. Он непременно хотел избавиться от фатального следствия монистического идеализма, согласно которому два контрадикторных высказывания рассматриваются как равнозначные, а именно как две в равной мере несовершенные попытки приблизиться к невыразимой истине. Он считал удобным принять такую невыразимость: 'Мне представляется, что философское исследование, насколько я могу об этом судить, исходит из странной неудовлетворенности духа, который с полной уверенностью что-то чувствует, но не может сказать, откуда берется эта уверенность. При более пристальном внимании процесс оказывается точно таким, как разглядывание некоторого предмета в плотном тумане: сначала видишь какую-то неопределенную тень, но когда подходишь ближе, начинают проявляться отдельные детали, и вдруг открывается, что это мужчина или женщина, лошадь или корова, или что-либо еще. Мне кажется, что те, кто выступает против анализа, хотят, чтобы мы удовольствовались первоначальным смутным пятном. Вера в описанный выше процесс служит самой прочной основой моего отношения к методам философского исследования'[69]

Если идея и практика Расселова анализа рождаются из размышлений над основами математики, то анализ Джорджа Мура имеет другое происхождение и другое развитие, ориентированное филологическим образованием автора. Первая формулировка аналитического стиля в философии появилась со встречей и знакомством Мура и Рассела в Кембридже. В объеме программы двух мыслителей возникшие характеристики новой философии должны были быть отказом от привлекательности аргументации идеалистических философов, тщательный анализ проблем и концепций, не отделенный (в случае Рассела) от применения формальной логики.

Это описание парадигмы аналитического стиля в философии: установка, которая не претерпит значительных изменений во многих своих пунктах, даже в фазах критического переопределения движения. В то время, как Рассел и ранний Витгенштейн занимались логикой (и, во вторую очередь, опытом), Мур иначе представлял себе философский анализ: условием сравнения для оценки философских тезисов он считал здравый смысл.

В анализе Мура лингвистическая философия уже не занята логическим структурированием предмета и приведением его к нормам языка (как делает Рассел), но предметы речи "расчленяются" философскими тезисами для того, чтобы уменьшить их до самых простых рабочих тезисов, фронтальных и соразмерных со здравым смыслом, ориентированных на нормы эмпиризма. У Рассела и Мура, таким образом, выделяются два типичных параметра дискурса, ставшие достоинством аналитической философии: логика и здравый смысл. Обоих авторов интересуют "отдельные" ошибки философии и "субстантивация" предиката. Философы, обьясняет Мур в "Опровержении идеализма", "всегда использовали одно и то же имя" для того, чтобы указывать на esse и percipii, их вызывающие, то время как "язык нам не предлагает никакого средства для обращения к esse как к "синему цвету", "зеленому" или "сладкому", если при этом не называть percipii: будет явным нарушением языка путать "percipii", "esse" и "terms". Таким образом, классическая проблема эмпиризма усложняется.

Самой важной из ранних статей Мура является 'Природа суждения' (1899), отправляющаяся от 'Принципов логики' Брэдли. По мнению Мура, Брэдли был недостаточно беспощаден в разборе учения Локка, согласно которому суждения имеют своим предметом 'идеи'. Хотя иногда Локк писал в том духе, как если бы суждения имели предметом то, что означают идеи, в других местах его можно понять так, словно идея сама - как психический феномен - является составной частью суждения. Мур стремится доказать, что первая позиция единственно разумна: суждения имеют своим предметом не 'наши идеи', но то, на что указывают эти идеи - 'всеобщее значение' в терминологии Брэдли и 'понятие' в терминологии Мура[70].

Мур утверждает, что 'понятие' не есть 'ни ментальный факт, ни какая-либо из частей ментального факта'. Несомненно, именно понятие мы считаем объектом нашего мышления; но если бы оно не существовало независимо от нашего мышления, то не было бы ничего, о чем мы мыслили бы. Подобно Платоновой форме (идее), с которой оно весьма сходно, понятие вечно и неизменно. Вот почему, говорит Мур, оно может выступать в качестве составной части множества различных суждений, связывая их в цепочки рассуждении.

Цель Мура в этой статье очень похожа на цели Брентано и Мейнонга: утвердить объективность и независимость объектов мысли. Но его отправной точкой является Брэдли, а не британский эмпиризм; именно в 'Принципах логики' Брэдли содержалась та антипсихологистская тенденция, которую унаследовал Мур. В самом деле, разрыв с британским эмпиризмом в раннем творчестве Мура как нельзя более очевиден. Согласно традиции эмпиризма, понятие есть некая 'абстракция', производимая умом из сырого материала, поставляемого восприятием. Мур доказывал совершенно противоположное: что 'понятия нельзя, в сущности, рассматривать как абстракции от вещей либо от идей, поскольку в равной степени и те и другие вполне могут состоять исключительно из понятий'; 'вещь' с этой точки зрения есть связывание понятий. Например, лист бумаги - белизна, и гладкость, и т.д.

В то же время отношение между понятиями, говорит Мур, есть 'суждение'. Он готов признать то неизбежное следствие, что 'вещь', 'сложное понятие', 'суждение' - разные имена для обозначения одного и того же. На этом фундаменте он строит свою теорию истины. Согласно традиционной точке зрения, суждение истинно, если оно соответствует реальности. В ней противопоставляются истинное суждение (обычно множество слов или множество идей) и 'реальность', которую оно репрезентирует. Мур же отождествляет истинное суждение и реальность. 'Если мы установили, - писал он в статье 'Истина' - что суждение обозначает не полагание (в психологическом смысле) и не форму слов, но объект полагания, то становится ясно, что оно ничем не отличается от реальности, которой, как принято считать, оно должно просто соответствовать, т.е. истина 'Я существую' ничем не отличается от соответствующей реальности 'моего существования''. Что же, если не 'соответствие реальности', отличает истинное суждение от ложного? Мур отвечает, что истина есть простое, не поддающееся анализу, интуитивно понятное свойство, которым обладают одни высказывания и не обладают другие. Этот тезис отстаивал и Рассел в своих статьях о Мейнонге (1904). 'Одни суждения, - писал он, - истинны, а другие ложны, в точности так же, как одни розы красные, а другие белые'.

Любая другая точка зрения, аргументирует Мур, предполагает, что мы можем каким-то образом 'выйти' за рамки отношений между понятиями к поддерживающей их реальности, - а это невозможно в принципе. 'Знать' - значит осознавать наличие суждения, т. е. отношения между понятиями; стало быть, мы не можем знать того, что 'находится за' понятиями. Мур настаивает, что это верно даже в случае познания посредством восприятия. Восприятие есть просто познание экзистенциального суждения, например суждения о том, что 'эта бумага существует'. Согласно Муру, такое суждение соотносит понятия; в нем утверждается, что понятия, составляющие эту бумагу, относятся к понятию существования. В то время как Брентано доказывал, что все суждения по своей форме экзистенциальны, Мур считает, что в них утверждаются отношения между понятиями.

Такова теория реальности и истины, с которой начинали Мур и Рассел: мир состоит из вечных и неизменных понятий; суждения соотносят понятия друг с другом, истинное суждение предицирует 'истину' такому отношению понятий и является 'фактом', или 'реальностью'.

Впоследствии Мур отказался от отождествления истинных суждений и фактов, несмотря на все достоинства такой позиции. Когда мы утверждаем, что 'львы действительно существуют', мы говорим больше, нежели то, что суждение, в котором мы убеждены, обладает не поддающимся анализу свойством истины; говоря приблизительно, 'субстанция' факта не сводится к суждению вместе с его истиной. Второе и более серьезное возражение состоит в том, что, видимо, вовсе нет суждений в том смысле, в каком их предполагает рассматриваемая теория.

Мур пришел к этому заключению, размышляя над ситуацией ложного полагания. Согласно его первоначальной теории суждения, должно быть суждение, полагать которое ложно, даже если это суждение обладает особым свойством - свойством быть ложным. Однако на деле, утверждает Мур, сама сущность ложного полагания состоит в том, что мы полагаем то, чего нет. Согласно примеру Рассела из "Проблем философии" (1912), когда Отелло ошибочно уверен, что Дездемона любит Кассио, то это его полагание ложно именно потому, что нет объекта "Дездемона любит Кассио"; если бы такой объект был (как того требует рассматриваемая теория суждения), то полагание Отелло было бы истинным, а не ложным. Раз мы поняли, что ложное полагание не есть вера в некое суждение, кажется естественным также отрицать - думали и Мур, и Рассел, - что истинное полагание имеет в качестве своего объекта суждение. 'Полагание, - резюмирует Мур, - никогда не заключается в отношении между нами самими и чем-то еще (суждением), во что мы верим'. В сущности, 'нет никаких суждений'.

Бесспорно, доказывает он, что истина р состоит в его 'соответствии' факту и что полагать, что р истинно - значит полагать, что р соответствует факту; философская проблема состоит в том, чтобы дать исчерпывающее объяснение этого соответствия. Мы не должны позволить, предупреждает Мур, чтобы какой-либо философский аргумент, сколь бы трудным ни казалось его отразить, убедил нас в том, что 'на самом деле нет' такого соответствия; мы знаем, что оно есть, хотя и не знаем - и это составляет проблему, - как описать его природу.

Быть - значит быть независимым. Эти идеи составляют фундамент работы Мура 'Опровержение идеализма' (1903), в которой рассматривается центральная тема аналитического обсуждения: проблема действительности предметов, составляющих предметы опыта. Согласно идеализму, опыт составляет неотъемлемую часть сознания и, таким образом, не касается предметов, независимых от него. Мур рассматривает центральную тему аналитического обсуждения: проблему действительности предметов, составляющих предметы опыта и предпринимает попытку доказать ложность суждения 'быть - значит быть воспринимаемым'. Его аргумент состоит в следующем. Формула идеалистов в высшей степени неопределенна. В такой интерпретации данная формула утверждает, что если известно, что нечто х существует, то непосредственно следует заключение, что оно воспринимаемо. Истолкованное таким образом, суждение 'быть - значит быть воспринимаемым' - не просто тождество: если быть воспринимаемым следует из быть, то эти два понятия не могут быть тождественными. Идеалисты обычно не признают это. Хотя они заявляют, что сообщают некоторую информацию, утверждая, что 'быть - значит быть воспринимаемым', в то же время они рассуждают так, словно быть и быть воспринимаемым тождественны, и поэтому их основополагающая формула не требует доказательства. И это значит, говорит Мур, что они не вполне понимают различие между, например, желтым и ощущением желтого.

Некоторые идеалисты, готов признать Мур, прямо говорили, что такое различие имеется. Но вместе с тем они пытались утверждать, что это 'не реальное различие' и что желтое и ощущение желтого связаны в неком 'органическом единстве', так что проводить различение между ними значило бы производить 'незаконную абстракцию', поскольку они различаются разве лишь на уровне явлений. Мур не допускает такого двуличия. 'Принцип органических единств, - пишет он, - используют главным образом для оправдания возможности одновременно утверждать два противоречащих друг другу суждения там, где в этом возникает нужда. В данном вопросе, как и в других, главной заслугой Гегеля перед философией было возведение ошибки в принцип и изобретение для нее названия. Как показывает опыт, эту ошибку могут допустить наравне с другими людьми и философы. Неудивительно, что у него были последователи и почитатели'. Презрение к Гегелю и к гегельянским 'уловкам' было характерно для интеллектуального движения, возглавленного в Кембридже Муром. Борясь с гегельянским 'это есть, и этого нет', Мур требует ясного ответа на ясный вопрос: 'Это есть или этого нет?'

Мур признает, однако, что убеждение в тождестве желтого и ощущения желтого не лишено оснований. Когда мы исследуем наши познавательные акты, "то, что делает ощущение синего ментальным фактом, кажется, ускользает от нас: оно, если использовать метафору, как бы прозрачно ― мы смотрим сквозь него и не видим ничего, кроме синего; мы убеждены, что нечто существует, но каково оно ― ни один философ, по-моему, до сих пор не постиг'[71]. При всей упомянутой 'прозрачности', убежден Мур, разница между актом и объектом существует: ощущение синего и ощущение красного имеют нечто общее - сознание, и его не следует путать (как путают и идеалисты, и агностики) с тем, что их отличает, - с их объектом, т. е. синим или красным.

И все же остается вопрос: каково 'нечто', о котором я осведомлен? В 'Опровержении идеализма' оно может быть - хотя и не обязательно - физическим объектом. Но в статье 'Природа и реальность объектов восприятия' (1905) Мур четко различает то, что мы 'действительно видим', и физический объект, который, как мы обычно полагаем, мы непосредственно воспринимаем. Когда мы утверждаем, что 'видим две книги, стоящие на полке', все, что мы 'на самом деле видим', согласно Муру, это соседствующие цветовые пятна - образцы того, что впоследствии он назовет 'чувственными данными'. Он разъясняет, почему предпочитает говорить о 'чувственных данных' вместо более привычных 'ощущещений": термин 'ощущение' вводит в заблуждение, поскольку он может обозначать как мое восприятие, скажем, цветового пятна, так и его само. Мур прежде всего стремится отличить воспринимающее от воспримаемого. Ведь он не отказался от главного тезиса 'Опровержения идеализма": быть воспринимаемым не есть сущность чувственного данного. Можно представить себе, что цветовое пятно, которое я воспринимаю, продолжит существовать после того, как я перестану его воспринимать, тогда как утверждение, что мое восприятие пятна прекращается, когда я перестаю воспринимать пятно, - пустое тождесловие.

В этом отношении, следовательно, 'чувственное данное' Мура совершенно не похоже на 'идею' Локка. Оно не находится 'в уме'. И все же Мур должен был отразить возражения, выдвинутые Беркли против Локка. Если все, что мы видим, есть всего лишь пятно цвета, то как мы можем удостовериться в существовании трехмерных физических объектов? Мур отвечает, что мы не нуждаемся в доказательстве существования физических объектов, поскольку мы уже знаем о нем. Он достоверно знает, как он пишет в статье 'Защита здравого смысла", что мировоззрение здравого смысла истинно. Он знает, например, что существуют живые человеческие существа, с которыми он может общаться. Любой философ, пытающийся отрицать, что существует кто-либо, кроме него самого, предполагает, что другой человек существует, в самой попытке сообщить свое отрицание другому. Действительно, даже самое беглое упоминание о 'мировоззрении здравого смысла' уже предполагает его истинность: это выражение не имеет смысла, если не существуют люди, придерживающиеся общих взглядов, т.е. если мировоззрение здравого смысла не является истинным.

В "Доказательстве внешнего мира' аргументация Мура 'апеллирует к фактам' (в ранних сочинениях он осуждал этот прием как совершенно неуместный в философии). Но форма этого аргумента предопределена уже в лекциях 1910-1911 гг. Тогда, критикуя Юма, он расуждал так: 'Если принципы Юма были бы истинными, то я не мог бы знать, что этот карандаш существует; но я знаю, что этот карандаш существует, а потому аргументы Юма не могут быть истинными'. Он признает, что это рассуждение напоминает простую уловку, отговорку. Но на самом деле, говорит Мур, оно совершенно законно и убедительно. Мы гораздо больше уверены в существовании того, что находится у нас перед глазами, чем в правильности принципов Юма, и мы вправе использовать факты, в которых убеждены, для опровержения его аргументов. Подобно этому в 'Доказательстве внешнего мира' Мур называет 'основательным доказательством' существования внешних нам вещей тот факт, что мы можем указать на такие объекты. 'Я могу доказать сейчас, - пишет он, - что две человеческих руки существуют. Как? Я поднимаю вверх две своих руки и говорю, жестикулируя правой: "Вот одна рука", и добавляю, жестикулируя левой: "А вот другая"'.

Но даже если можно доказать таким образом существование физических объектов, все еще остается вопрос об их отношении к тому, что мы 'на самом деле видим' (ощущаем, чувствуем, обоняем). Две вещи Мур считает совершенно ясными: что непосредственными объектами нашего восприятия являются чувственные данные и что мы знаем о существовании физических объектов. Он хочет понять, как то, что мы непосредственно воспринимаем, относится к тому, что мы непосредственно знаем. Рассмотрим утверждение 'это (то, что я непосредственно воспринимаю) есть часть поверхности моей руки'. Здесь есть нечто, уверен Мур, что мы непосредственно воспринимаем; он также убежден, что есть рука и что она имеет поверхность. Но он понимает, что невозможно просто сказать, что то, что мы непосредственно воспринимаем, само есть часть поверхности руки, или что оно есть 'явление' такой части, или что (вслед за Миллем) 'поверхность руки' есть не более чем сокращенное название для ряда действительных и возможных чувственных данных. Разные люди, воспринимающие одну и ту же поверхность в одно и то же время, воспринимают чувственные данные, которые, по мнению Мура, не могут все быть частью поверхности одной и той же руки, - ведь одни люди видят гладкое пятно, другие - шероховатое, а поверхность не может быть одновременно гладкой и шероховатой. И у нас, видимо, нет достаточных оснований для того, чтобы предпочесть одно из таких чувственных данных и назвать его 'самой поверхностью'. Рассматривать же эти чувственные данные как 'явления' данной поверхности - значит поднять все те знакомые проблемы, что связаны с 'репрезентативным восприятием'. Решение, предложенное Миллем, по мнению Мура, ничем не лучше; слишком сложное в деталях, оно имеет и другой недостаток, поскольку противоречит нашей 'сильной склонности' верить, что существование руки не зависит от какого-либо действительного или возможного восприятия ее. 'Истина в том, - писал Мур в статье 'Некоторые суждения о восприятии' (1918), - что я совершенно озадачен и не знаю, каким может быть правильный ответ'. Он так никогда и не преодолел чувство замешательства.

И все же, как и в случае истины и полагания, Мур не собирался уступать другим философам и отрицать то, что он действительно знает: что имеются чувственные данные и физические объекты. Опять-таки он должен был признаться в своих сомнениях, заметив, что хотя он прекрасно знает, что суждения типа 'это - поверхность руки' могут быть истинными, он не знает, каков их 'правильный анализ'.

Как уже раньше Томас Рид и Уильям Гамильтон, а затем скептик Юм, выступали против идеализма Беркли, Мур защищает "наивный реализм", на котором основываются повседневные убеждения обычного человека. За основную истину принимается то, что выражения "существуют материальные предметы", или "существует некоторое число человеческих субъектов, снабженных телом и сознанием", не могут быть опровергнуты или содержать противоречия.

Например, невозможно отрицать существование человеческих субъектов, что расходится с экзистенциальной философией, которая отрицает это существование. В работе "О достоверности" Л.Витгенштейн вновь поднимает эти тезисы на обсуждение в связи с проблематикой картезианского сомнения ("О достоверности", пункт 114: "Кто не уверен ни в одном факте, тот не может быть уверен и в смысле своих слов"[72]). У Я.Хинтикки есть статья "Cogito, ergo sum: обобщение или операция?" со многими и очень сильно сходными аргументами аргументативного движения, которые в семидесятые годы XX века выдвинул Апель против анти-фундаментализма: то же, что для Мура являлось защитой очевидности и являлось аргументом против философии идеализма, у К.-О.Апеля, напротив, является аргументом в пользу восстановления рациональности (см.  12.4).

Мур создал особый философский стиль, основанный на крайней ясности и простоте аргументации, на систематическом обсуждении любого тезиса (более или менее явно сформулированного), ориентированный на выявление интуитивной правды, конечной и бесспорной в дальнейшем. Таким образом, анализ для Мура является разложением комплекса до "первых" предметов, являющихся для него интуитивными основаниями, как "желтизна" или "доброта". Но в своей крупной работе "Принципы этики" (1903) он пишет, что как у нас нет средств для объяснения того, чем является желтизна, так же мы не можем объяснить, что такое доброта[73].

Мур не только освежил известное интуиционистское видение этики, которое было свойственно Брентано, и которое противопоставлялось "эмотивизму" (хорошие и плохие оценки принадлежат к сфере эмоций и, таким образом, не поддаются рациональной трактовке), но в значительной степени придал импульс обсуждениям внутри аналитической традиции на тему этики, которую Витгенштейн, Рассел и неопозитивисты исключали из сферы лингвистического анализа. Стиль философии Мура и реабилитация здравого смысла в его "метаэтике", воздействовали на различные поколения мыслителей: они дали начало размышлениям Остина и других лингвистов здравого смысла (как следует из коллективного тома 'Революция в философии', 1956), а также повлияли на мысль второго Витгенштейна.

Так постепенно рождается практика классического анализа, характеризующаяся двумя основными аспектами: разложением того, что сложно, до простых элементов (Витгенштейна, Рассел и Мур сформулировали интуитивные основы имен денотатов простых предметов); критикой философии на основании логического анализа языка или на основе здравого смысла как, во всяком случае, источника реальных интуиций. Относительно этого второго аспекта будет необходимо заметить, что "критерии" и "основания" анализа являются логикой (формулировки верификационного рассуждения следуют правилам и формализмам, установленным Пеано, Фреге, Уайтхедом, Расселом) и здравым смыслом (истина и разумность того, что говорится, согласуется с общим опытом жизни и языка). Речь идет о двух размышлениях о собственной душе языка, безотносительно ко времени (в значительной степени Платонова и Аристотелева логики имели отношение не к вероятному и общепринятому мнению, но к логико-математической необходимости); логика и здравый смысл имеют решающее значение также в другой тенденции аналитической философии до сегодняшнего дня (логика важна например, для Даммита; а здравый смысл для политически-прагматического дискурса, как у Патнэма и Рорти).


2. Программа логического атомизма

2.1 Логический атомизм: язык как средство остановки регресса

Мысль о том, что философия должна опираться на логический анализ языка, восходит к Лейбницу, который выступал за создание идеального языка с точными правилами определения и преобразования. Цель построения такого языка была одна - сформулировать точную систему основоположений всего человеческого знания, которая позволила бы разрешить все философские проблемы.

Первым крупным мыслителем, поставившим в такой форме подлинно философские вопросы (например, о природе числа, существования и т.д.) был Г. Фреге. Однако его философские интересы концентрировались вокруг оснований математики, а идеи были слишком новы и не могли оказать влияние на философию. И только в той форме, которую придал ему Б. Рассел, логический анализ вошел в общефилософские дискуссии.

Развернутая в конце 1898 г. критика идеализма Дж. Э. Муром, в конечном счете, ниспровергает это направление, господствовавшее в англоязычных странах. Мур выступил за реалистическую позицию, однако не менее важное значение имел его способ анализа, в котором он нашел новый стиль философствования. 'Аналитическое внимание к деталям' Мура было прямо противоположно монистической позиции идеалиста Брэдли, полагавшего, что всякое внимание к деталям непременно ведет к искажениям и что истинная действительность, в отличие от явления, образует мистическое, невыразимое в словах единство. Опираясь на плюралистический реализм, Мур противопоставлял монистическому идеализму аналитический стиль мышления, благодаря чему стал основателем нового философского направления аналитической школы.

Рассел поддержал позицию Мура. Он выступал за онтологический плюрализм, согласно которому действительность состоит из различных сущностей, поэтому аналитическое различение деталей не вносит никаких изменений. Через обоснование плюралистического реализма Рассел приходит к математической логике. Этот шаг имел эпохальное значение, поскольку Рассел, в качестве главы нового философского направления, был наилучшим образом подготовлен к тому, чтобы заинтересовать широкие круги философов современной формой логики. Благодаря этому его мышление оказало громадное влияние на всю современную философию.

Так, анализ отношений между положениями вещей помогает вскрыть три обстоятельства.

·    Рассел обращается к этим отношениям для оправдания своего аналитического метода: в онтологическом плюрализме он видит основу анализа и пытается совместить эту онтологическую позицию со своим анализом отношений.

·    Принятие отношений в качестве неустранимых исходных элементов побуждает Рассела обратиться к математической логике.

·    На этом примере логического анализа можно увидеть, как онтологическая структура фактов подчиняется логической структуре высказываний.

 

2.1.1 Расселов анализ связей фактов

Центральным пунктом дискуссий с идеализмом в то время был вопрос о так называемых 'внутренних' и 'внешних' отношениях, и Рассел защищал свою позицию посредством тщательного анализа отношений фактов.

Рассел обнаружил, что особое истолкование Лейбницем отношений дает ключ для понимания его системы, а причину такого истолкования Рассел усмотрел в традиционной логике, которая ограничивалась высказываниями, имеющими субъектно-предикатную структуру.

Эта языковая форма, говорящая о принадлежности предиката субъекту, оказывается удовлетворительной только в случае высказывания таких атрибутах, которые являются целиком 'внутренними' для некоторой субстанции. В этой структуре об отношении можно было бы говорить только тогда, когда оно оказывается несводимым к внутреннему атрибуту субстанции, следовательно, является 'внутренним отношением'. Однако подлинное отношение (например, отношение а : в, когда а ' в) является 'внешним отношением', которое нельзя свести к атрибуту. По-видимому, субстанции а можно было бы приписать атрибут r и субстанции в атрибут r , однако, для того, чтобы аrи вr выражали тот факт, что а ' в, нужно, чтобы иметь возможность сказать, что атрибуты rи rнаходятся друг к другу в определенном отношении, т.е. высказать определенное отношение между rи r, а это вновь возвращает к исходному пункту проблемы. Поэтому с помощью языковой схемы нельзя говорить о внешних отношениях и приходится рассматривать субстанции как ни с чем не связанные монады.

Монадический взгляд на мир не вполне удовлетворителен, так как для объяснения фактического взаимодействия отдельных субстанций, необходимо принимать искусственно предустановленную гармонию. Поэтому, можно думать, было бы лучше решиться принять монизм и рассматривать все отношения, как внутренние отношения одной единственной субстанции. Однако, по мнению Рассела, при этом мы все еще учитываем фактические отношения. Это особенно видно в случае асимметричного отношения (например, 'а ' в'). Термины а и в содержались бы здесь в целостности некоторого субъекта, символически (ав), и следует попытаться приписать это отношение данному целому в качестве атрибута (ав)r. Однако, поскольку (ав) и (ва) выражают одно и то же целое, постольку (ав)r и (ва)r были бы равнозначны, т.е. асимметрия этого отношения не была бы выражена. Путь к признанию подлинных отношений также прегражден.

Попытку спастись, сославшись на то, что отношения находится лишь в нашем сознании, а не в реальности, Рассел отвергает, приводя следующий аргумент, что если мы считаем А отцом В, в то время как это не имеет места, то наше мнение ошибочно, и если мы думаем, что А западнее В, но это отношение существует только в нашем сознании, то мы тоже ошибаемся. Поэтому он отвергает как онтологические установки как монадического взгляда и монизма, так и привязанность традиционной логики к субъектно-предикатной схеме.

Подходящий языковой инструмент Рассел находит в той логике, которая с середины XIX разрабатывалась математиками. Эта логика не ограничивалась рассмотрением объемов понятий согласно субъектно-предикатной схеме, а исходила из одно- и многоместных функций типа 'х есть число', 'х следует после у' и т.п. Поскольку математика в каждом предложении говорит об отношениях, как, например, 'быть больше' 'быть меньше', 'следовать за' и т.д., постольку это было как раз то, в чем нуждался Рассел. Поэтому он и создает учение о многоместных функциях - логики отношений.

Рассел также открыл, что в языке могут быть отображены категориальные различия. Языковая двойственность субъективных и предикатных знаков, с его точки зрения, передает онтологическое разделение на субстанции и свойства. Здесь 'намечается' плодотворный поворот: в то время как в традиционной силлогистике один тот же термин мог стоять как на месте субъекта, так и на месте предиката, то в современной логике чаще всего с самого начала фиксируется, является ли некоторое выражение именем индивида, предикатным выражением, либо выражением отношения в зависимости оттого, соответствует ему индивид, свойство или отношение. Этот параллелизм логической и онтологической структур показывает, что между логикой и онтологией имеется тесная связь, что логический анализ языка и онтологический анализ реальности близки друг другу.

 

2.1.2 Логические конструкции вместо теоретико-познавательных заключений о внешнем мире

В течение всего Нового времени, начиная с Декарта и Локка, теоретико-познавательные проблемы рассматривались как центральные проблемы философии, и критическое рассмотрение сферы и границ познания в свете зависимости познаваемого объекта от познающего субъекта предшествовало постановке всех других вопросов. Сегодня, напротив, мы живем уже в другую эпоху, когда связанный с психологией теоретико-познавательный подход к философским вопросам в значительной мере утратил свою привлекательность и уступил место другим подходам. Этому изменению мыслей в значительной мере способствовала разработка логических методов.

Теория познания всегда занималась вопросом о том, каким образом от непосредственных данных сознания мы можем перейти к знанию интерсубъективного мира. Рассел высказал по этому поводу оригинальное замечание. Вместо того, чтобы делать рискованные выводы о существовании не данных непосредственно сущностей, он предложил конструировать эти сущности из непосредственно данного. Иначе, на место дедуцированных сущностей следует ставить логические конструкции, там, где возможно. Он предложил построить систему, внелогические термины которой относились бы только к непосредственно данному, а именно к чувственным данным и субъекту, которому они принадлежат.

Вместо того чтобы говорить о вещах внешнего мира, следует говорить об определенных наборах чувственных данных - об известном.

Лежащая в основе мысль принималась уже британскими эмпириками XVIII столетия: каждая идея должна либо непосредственно вытекать из чувственного опыта, либо должна быть составлена из идей, непосредственно вытекающих из чувственного опта. Однако принципиальная новизна расселовского подхода состояла в том, что способ построения он попытался сформулировать точно с помощью математической логики.

Хотя позднее Рассел вновь отбросил мысль о возможности ограничиться в теории познания базисом лишь непосредственно воспринимаемого. Однако он продолжал заменять вещи логическими конструкциями (из событий), и далее он приходит к выводу, что даже Я, сознание стал трактовать не просто как неанализируемое целое, а попытался изменить его особой классификацией частей определенного события - события восприятия. Он ограничивается событиями, нейтральными по отношению к противоположности субъект - объект.

Неоднократно осознавали, как трудно, например, вопросу о том, являются ли в процессе познания 'непосредственные данными' физические вещи или феноменальные качества придать понятный смысл, с тем, чтобы сохранить интерес к теоретико-познавательным вопросам как таковым.

Так, благодаря логической технике, используемой Расселом, теоретико-познавательная позиция обретает новый смысл.

В связи со своими построениями Рассел ссылается на девиз Оккама 'не умножать сущности без надобности'. При этом данную максиму он интерпретирует таким образом, что нужно постараться обойтись минимальным языком, в которые переводимы все высказывания, но который содержит как можно меньше исходных знаков и принимает минимальное число предположений о реальности. Если предложения, выраженные в словах, отображающих определенные сущности, благодаря редукции оказываются излишними, то это означает, что об этих сущностях можно не говорить. (Рассел ни утверждает, ни отрицает существование спорных сущностей, этот вопрос оставляет открытым.)

Этот редукционистский образ действий полностью противоположен образу действия гносеолога Нового времени. Для последнего вопрос о том, существует ли внешний мир, познающий субъект и проч., был вопросом величайшей важности и не мог оставаться без ответа. Все философские усилия он направляет на то, чтобы ответить на него. Рассел не противопоставляет двух гносеологических позиций, между которыми необходимо делать выбор, он сравнивает языки, в которых формулирует эти позиции. Разные языковые системы в своей функции отображения принимают различное количество допущений о структуре реальности, и в зависимости от этого их исходные знаки отображают больше или меньше сущностей разного рода. Не только людей можно разделять в соответствии с представленными философскими позициями, языки также можно различать по тому, какие метафизические предложения с ними связаны. При этом языки обладают тем преимуществом, что они гораздо более понятны, чем мысли людей. А если учесть, что язык представляет собой орудие духовной деятельности, то мы получаем возможность судить об их целесообразности.

Говоря о 'лишних' сущностях, Рассел, прежде всего, имеет в виду реальные сущности, которые заменяются абстрактными конструкциями. Вопрос о том, не следует ли экономнее относится к абстрактным сущностям и говорить только о конкретных сущностях, представляет собой современную формулировку проблемы универсалий.

Рассел становится первым философом-логиком, мыслившим в терминах семантического отношения отображения. Он считал неизбежным принятие универсалий в качестве логических атомов. Предикатные знаки он уподоблял индивидуальным именам и видел в них подлинные имена определенных сущностей, поэтому с его точки зрения, два одинаковых предикатных знака обозначают одну и ту же сущность.

В связи с интерпретацией Расселом предикатных знаков следует выделить три пункта:

·    его интересуют не универсалии, а индивидуальные сущности;

·    поскольку теория классов приводит к трудностям, то он пытается обойтись без классов;

·    субстантивированные предикатные выражения он не считает подлинными именами.

 

2.1.3 Универсалии как логические атомы

К наиболее фундаментальным убеждениям Рассела относится Аристотелева концепция истины как соответствия фактам, согласно которой структура истинных предложений соответствует структуре фактов. Сразу же после развенчания идеалистического монизма он становится крайним платоником, полагая, что каждое отдельной слово языка представляет собой именуемую им сущность. Так, например, тот факт, что у нас имеются слова для обозначения чисел, говорит нам, согласно Расселу, что числа могут существовать наряду со всем прочим. Все слова он считает подлинными именами, а единственным семантическим отношением - отношение обозначения (т.е. слова обозначают вещи, свойства и отношения).

Благодаря замене естественного языка точным, формализованным языком, Рассел получает возможность с помощью явных определений (как, например, при логическом определении числа) или с помощью определений употребления (как в теории дескрипции) сделать большое количество слов и, следовательно, сущностей, необязательными. Однако он сохранил первоначальную точку зрения в отношении всех неопределяемых знаков.

Подобно Лейбницу, он был убежден в том, что каждое положение дел, в конечном счете, может быть описано предложением, содержащим только базисные знаки, каждый из которых обозначает определенную простую сущность. Концепцию, принимающую фундаментальные, неанализируемые сущности, он называл 'логическим атомизмом'.

Как подчеркивает сам Рассел, систематическая разработка им этой точки зрения проходила под сильным влиянием его ученика Л. Витгенштейна. Однако существенные особенности логического атомизма уже ясно проявились в анализе Расселом предложений об отношениях - анализе, который он предпринял в самом начале своего выступления против идеалистического монизма. Уже в этот период Рассел рассматривает отдельные слова как соответствующие неанализируемым элементам, из которых состоят положения дел. Этот фундаментальный взгляд Рассел воспринял от Лейбница, защищал его в своей теории дескрипций, а затем перешел на позицию Витгенштейна. Но и сам последовательно и подробно разрабатывал этот взгляд, а это, в свою очередь было обусловлено влиянием Рассела. Однако логический атомизм Витгенштейна отличается от атомизма Рассела как раз в связи со свойствами и отношениями.

Рассел различает два вида логических атомов:

Предикатные знаки, таким образом, представляют универсалии. Вследствие того, что невозможно, по мнению Рассела, дать полное описание реальности, не прибегая к предикатным знакам, он полагает, что универсалии необходимы.

Особую важность Рассел придает знакам отношений. С другой стороны, он считает, что обозначения свойств не всегда необходимы. Например, выражение 'быть красным' можно заменить фразой 'быть похожей по цвету на стандартную вещь а', где а является некоторым конкретным красным предметом. Однако слово 'похожий', обозначающее отношение, неустранимо, поэтому, что-то в реальном мире должно ему соответствовать.

По мнению Рассела, отдельному слову во всех случаях должна соответствовать одна и та же сущность, т.е. сущность должна быть платонически универсальной. В противном случае, полагает он, неизбежен регресс в бесконечность. Предположим, например, что для данных индивидов а, в и с, а и в похожи друг на друга, в и с похожи, и а и с также похожи друг на друга. Если слово 'похожий' во всех трех случаях представляет не одну и ту же сущность, а три разные сущности, то должна существовать причина, по которой в этих трех случаях употребляется одно и то же слово 'похожий'. Поскольку эти три разные сущности обозначаются одним и тем же словом 'похожий', постольку это и означает, что они как-то похожи одна на другую. При описании сходства этих сущностей, мы вновь должны использовать слово 'похожий'. (Или, быть может, вместо слова 'похожий' можем употребить 'похожий-2', но теперь мы говорим о сходстве более высокого уровня). Опять-таки во всех новых случаях либо слово 'похожий' (т.е. 'похожий-2') представляет одну и ту же сущность, а именно платоническую универсалию, либо представляет разные сущности, т.е. сущности, которые должны быть, в свою очередь, похожими ('похожий-3') одна на другую, и так далее до бесконечности.

Рассел считает, что такого рода регресс в бесконечность нельзя принять, поэтому, предикатный знак 'похожий' он рассматривает как обозначающий некую абстрактную сущность, платоническую универсалию. Это подтверждает утверждение о том, что в двухуровневой семантике область отображаемой реальности может включать в себя такие же сущности, как входящие в область смысла в трехуровневой семантике.

Указание Рассела на регресс в бесконечность сходств напоминает также аргумент Аристотеля - так называемый аргумент 'третьего человека'. Однако в то время как Рассел пытается свести к абсурду понятие сходства сходств - для того, чтобы показать необходимость признания абстрактной платонической сущности 'сходство', Аристотель пытается свести к абсурду понятие сходства между Платоновой идеей 'человека' и конкретным человеком - для того, чтобы отвергнуть Платоновы идеи.

Наконец, стоит заметить, что регресс в бесконечность сходств возможен в связи с еще одним онтологически важным отношением, а именно отношением свойства (или отношения) к индивиду. При этом нет разницы, идет ли речь об отношении внутренней присущности конкретного свойства или об отношении к причастности к некоторому абстрактному платоническому свойству.

Так, например, если у нас есть свойство Р некоторого индивида а, то должно существовать отношение R (внутренней присущности или причастности) свойства Р к а. Но само R должно находится в отношении R´ (внутренней присущности или причастности) к а. Если так, то R´ также должно находится в последующем отношении R´´ к а, и так далее до бесконечности.

Как и в регрессе сходств, критикуемом Расселом, члены этого регрессивного ряда являются отношениями все более высокого уровня, т.е. отношениями в аналогичном смысле.

Но при символическом представлении регресс можно 'остановить' как здесь, так и в случае сходств, изображая отношение вместо того, чтобы обозначать его.

 

2.2 Онтология, эпистемология и философия языка Рассела

Реформа логики, предпринятая Г.Фреге, некоторое время оставалась в тени, что в немалой степени объясняется не только оригинальностью предлагаемых идей, плохо воспринимаемых в обстановке господствующего психологизма в основаниях математики и логики, но и чрезвычайно громоздким формальным аппаратом, в который они были облечены. Формальный язык (Beggriffshrift), используемый немецким логиком, отличался экстравагантностью (например, он был не линейным, а двумерным), и потребовались значительные изменения выразительных средств, чтобы идеи Г.Фреге получили известность в широких кругах. Исторически сложилось так, что последние во многом стали доступны читателям через посредство работ Бертрана Рассела, который, осознав их значение, первым взял на себя труд облечь их в доступную форму. Кроме того, ко многому из того, что было сделано Фреге, Рассел пришел самостоятельно (например, к функциональной трактовке высказываний). Близка ему и программа логицизма, которую он развивает во многих продуктивных отношениях, отдавая дань первенства Г.Фреге в постановке самой проблемы. У Г.Фреге Рассел прежде всего наследует то уважительное отношение к выразительным средствам, которое позволило реформировать логику и основания математики. Однако было бы совершенно неверным представлять Рассела только как ученика немецкого логика в анализе языка, используемого в данных областях. Достигнутое здесь Рассел рассматривает прежде всего как философ, привлекая приглянувшиеся ему идеи для решения определенных проблем онтологии и теории познания. Сходство формы, в которую облечены рассуждения Рассела и Фреге, чисто внешнее, а их исследования имеют различные интенции.

Знакомство со взглядами Б.Рассела при изучении философии Л.Витгенштейна особо значимо, поскольку философская система второго конституировались под непосредственным влиянием первого. Дело даже не в том, что философскую деятельность Л.Витгенштейн начинал в качестве ученика Рассела, когда по совету Г.Фреге прибыл для продолжения образования в Кембридж. Ученичество очень скоро переросло в сотрудничество, в результате которого Рассел существенно изменил свои взгляды. Критический запал философии раннего Витгенштейна во многом направлен именно против тех концепций, которые английский философ развивал до встречи с ним и которым остался во многом верен в дальнейшем. Краткая экспозиция этих концепций является необходимой пропедевтикой к идеям, выраженным в ЛФТ.

 

2.2.1. Онтологика отношений

Онтологическая направленность логических изысканий Рассела прежде всего проявилась в предпринятом им анализе логической структуры отношений. В отличие от Фреге, для которого анализ логики выразительных средств был связан с реформой языка математического рассуждения, Рассела заинтересовало отношение структур мысли к тому, что мыслится. Вопрос этот имеет чрезвычайную философскую важность, поскольку, как показывает анализ различных учений, понимание познавательных способностей и онтологических структур всегда ставилось в зависимость от форм мышления, выделенных в процессе логического анализа форм представления знания. В частности, Рассела заинтересовал вопрос о том, каким образом связаны философский монизм и плюрализм с рассмотрением мышления с точки зрения субъектно-предикатной структуры суждения, предлагаемого традиционной логикой.

Дело в том, что членение любого суждения по субъектно-предикатной схеме ставит проблему реальности отношений, о которых также может идти речь в высказывании. Для объяснения проблемы обратимся к тому, как традиционная логика представляет эту структуру. Так, например, 'Сократ - человек' - это суждение о наличии у предмета свойства, что в самом суждении трансформируется в приписывании субъекту (S) предиката (P). В общем виде структура подобных суждений представима в форме 'S есть P'. Данный пример не вызывает сомнений, однако если мы возьмем суждение 'Сократ - учитель Платона', то, как кажется, здесь речь идет об отношении между предметами. Однако традиционная логика и это суждение трактует как отношение предмета и свойства. Правда, в данном случае свойство представлено сложным выражением 'учитель Платона'. Зато формальное представление высказываний сохраняет единообразие, поскольку и эта структура представима в виде 'S есть P'. Подобный подход создает впечатление о нереальности отношений. На этом допущении основано множество философских систем, где логическая редукция отношений отражается в онтологии, поскольку все отношения начинают рассматриваться как внутренние, т.е. образующие часть присущего субстанции сложного свойства, и не имеющие собственного онтологического статуса.

Трактовка отношений как внутренних, т.е. редуцируемых к свойствам, допускает двоякую интерпретацию: плюралистическую или монистическую. Первая наиболее адекватно демонстрируется философией Лейбница и основана на представлении о множественности субстанций. Предположим, что Сократ и Платон представляют собой различные субстанции, видимость связывает эти субстанции определенными отношениями: учитель и ученик. Однако с точки зрения на отношения как внутренние мы на самом деле имеем здесь дело с выражением двух свойств двух субстанций, а именно свойства учитель Платона, присущего субстанции Сократ, и свойства ученик Сократа, присущего субстанции Платон. Отношение учитель и обратное ему отношение ученик редуцируются к свойствам субстанций. Точно так же можно проанализировать любое другое отношение, которое распадается на свойства. В общем виде любое высказывание о наличие отношения R между предметами а и b редуцируется к высказываниям о наличии у предмета а свойства Р, а у предмета b свойства Q. Выражение вида 'aRb' преобразуется в логическое умножение, имеющее вид '(a есть P) × (b есть Q)'. Нетрудно видеть, что такой подход предполагает независимость субстанций друг от друга, так как они полностью определены совокупностью присущих им свойств и не вступают в отношения с другими субстанциями. а и b оказываются самодостаточными предметами, полностью описываемыми системой присущих им свойств, в том числе и сложных, структура которых инкорпорирует систему внутренних отношений. Следствие такого подхода находит выражение в известном утверждении Лейбница о самодостаточности монад, которые 'не имеют окон'.

Подход философии монизма, который Рассел связывает прежде всего с современными ему неогегельянцами, и в частности, с Ф.Брэдли, основан на том, что все, что может определяться в качестве субъектов отношения (как а или b), есть не что иное, как проявление атрибута некоторой единой, самотождественной и нерасчленимой реальности, имеющей временные, пространственные и причинные определения в отношении познающего разума. С точки зрения монизма отношение должно усматриваться как свойство совокупности, в которой снято противопоставление а и b. Так, отношение R  должно рассматриваться как свойство целостного сложного субъекта {ab}. Наиболее адекватно этот подход иллюстрируется отношением тождества, которое при такой интерпретации превращается в свойство самотождественности субстанции. Монистическую философию не смущает, что при данном подходе возникают затруднения с интерпретацией большинства высказываний об отношениях, например, вряд ли с ходу можно усмотреть в высказывании 'Сократ - учитель Платона' суждение о свойстве некоторого единства, образуемого Сократом и Платоном. Тем не менее нужно помнить, что неогегельянцы скорее предлагают подобный анализ как общий принцип, который нельзя вполне выразить в формально-логических структурах. Последнее считается ими достаточным основанием для того, чтобы критиковать формальную логику, отрицая за ней какое-либо познавательное значение, и предпочитать непосредственное усмотрение абсолюта. И все же подобная редукция отношений вполне укладывается в систему взглядов традиционной логики на субъектно-предикатную структуру суждений.

Как плюралистическую, так и монистическую редукцию отношений можно подвергнуть серьезной критике. Вернемся к плюралистической онтологии. Редукция отношения к свойствам Р и Q заставляет нас поставить вопрос о том, на каком основании мы рассматриваем одно из них как конверсию другого? Если такого основания нет, тогда наш анализ исходного суждения повисает в воздухе, становится проблематичным. Если же такое основание есть, тогда возникает вопрос о соотношении этих свойств, что лишь возрождает проблему на новом уровне (т.е. проблематичным становится не 'aRb', а 'PRQ'), но ни в коем случае ее не решает. Если вспомнить Лейбница, то данное затруднение  репродуцируется у него как вопрос о предустановленной гармонии, что остается в области философских спекуляций и никоим образом не связано с собственно логическим анализом. На самом деле вопрос о предустановленной гармонии и есть вопрос об отношениях, но, правда, об отношении свойств отдельных субстанций. Таким образом, плюрализм, редуцирующий отношения к свойствам отдельных субстанций, проблему не решает, но возрождает ее как проблему второго уровня.

Аналогичные проблемы связаны и с философским монизмом. Если а и b объединены единством абсолютной реальности, как считают неогегельянцы, то любое отношение, которое фиксирует их порядок (например, переход от а к b, но не от b к а, как в случае асимметричных отношений), нельзя объяснить как свойство целокупности. Возьмем, например, отношение любви между Дездемоной и Кассио. Очевидно, что здесь в рассмотрение должен вкрадываться порядок элементов целокупности, поскольку их перестановка по-разному отражалась бы на творчестве Шекспира. При асимметричности отношений свойство R будет иметь различный смысл в случаях, когда мы берем целокупность {ab} или целокупность {ba}, что с точки зрения монизма было бы безразлично. Порядок, который в данном случае необходимо зафиксировать в рамках целостности, конечно же требует понятия об отношении, и любая попытка свести его к свойству должна терпеть неудачу.

Технический анализ отношений, предпринятый Расселом, как раз и показал несводимость отношений к свойствам. Оказалось, что если мы стремимся построить онтологию, отвечающую здравому смыслу, и при этом не допускать слишком уж сильных предположений, типа предустановленной гармонии, отдающей отношения в компетенцию божественного разума, то необходимо признать за отношениями реальность. Причем это реальность не психологическая в том смысле, что отношения не являются порождениями особенностей нашего мыслительного аппарата, связанного со спецификой психической организации, но именно та реальность, которая позволяет объяснить объективность формальных структур представления знаний. Здесь Рассел принимает допущение о существовании внешних отношений, которые представляют собой элементы действительности sui generis или то, что впоследствии он будет рассматривать как примитивные значения, не сводимые к другим элементам. Отныне реальность отношений для Рассела будет представлять исходный пункт рассуждений. Включив отношения в список элементарных реалий, он в дальнейшем будет осуществлять последовательную попытку сведения к ним свойств, даже называя свойства одноместными отношениями.

Разумеется, в некоторых случаях, когда отношения рефлексивны, симметричны и транзитивны, то есть являются отношениями эквивалентности, допустимо редуцировать их к свойствам, и даже полезно, например при определении числа с точки зрения класса классов, находящихся во взаимнооднозначном соответствии. Но при более обширной выборке случаев это просто невозможно. Более того, допустима редукция любого свойства к отношению, но не наоборот.

Рассмотрим примеры. Возьмем отношение соотечественник. Это отношение является отношением эквивалентности, так как обладает свойствами рефлексивности, симметричности и транзитивности. Действительно, свойство рефлексивности очевидно, поскольку каждый человек сам себе соотечественник. Симметричность подтверждается тем, что если Сократ соотечественник Платона, то и Платон соотечественник Сократа. А о транзитивности данного отношения говорит то, что если Аристотель соотечественник Платона, то он является и соотечественником Сократа. Отношению соотечественник в данном случае соответствует класс людей, обладающих общим свойством быть греком. Кроме того, это отношение порождает совокупность непересекающихся классов, так называемых классов эквивалентности, обладающих общим свойством элементов, из которых они состоят, а именно, быть немцем, быть русским и т.д. (правда, при подходящем понимании свойства национальности). В общем случае можно сказать, что если отношение R обладает указанными признаками, то оно сводимо к некоторому свойству P, отвечающему за соответствующий класс эквивалентности. Но при отношениях, обладающих другими свойствами, дело обстоит иначе.

Если взять асимметричное отношение, например учитель, то здесь дело не сводится к наличию класса с общим свойством. Так, если а учитель b, то это говорит не только об отличии а от b, поскольку если бы это было так, то и b характеризовалось бы лишь отличием от а. Но так как отличие является отношением симметричным, то можно было бы образовать класс эквивалентности, обладающий общим свойством, который охватывал бы и а, и b. Порядок, в котором мы рассматриваем отношение a к b, этого не допускает. Значит, асимметричное отношение, если позволительно так сказать, говорит как о некотором сходстве, так и о некотором отличии, и не сводимо к свойству, а представляет собой нечто такое, что должно рассматриваться как своеобразная сущность. Свойства же, в свою очередь, можно очень просто свести к отношениям, причем никаких проблем не возникает. Возьмем некоторое свойство, к примеру свойство быть красным. Это свойство задает класс красных предметов. Из элементов этого класса всегда можно выделить образец, скажем предмет а, и рассматривать все остальные предметы данного класса как находящиеся к выделенному предмету в отношении цветоподобия. Отношение же цветоподобия обладает всеми свойствами, необходимыми для того, чтобы задать классы эквивалентности, а значит, оно вполне может заменить свойство. Отсюда следует очень важный для Рассела вывод: если отношения и не сводимы к свойствам, то свойства вполне сводимы к отношениям[74].

Традиционная логика, очевидно, не приспособлена для выражения отношений; подходящий аппарат Рассел находит как раз в функциональной логике Г.Фреге, которая позволяет не только адекватно описать требуемые структуры, но и учесть все многообразие вытекающих отсюда следствий, например наличие отношений между большим количеством предметов, чем два.

 

2.2.2 Логика и 'чувство реальности'

Установив зависимость онтологических представлений от логической структуры, Рассел показал, что избранный способ формализации затрагивает не только структуру мысли, но и нечто говорит о мире. Оказалось, что способы построения онтологий, базировавшиеся на том, как традиционная логика представляла структуру суждения, не являются единственными, а представляют собой лишь один из возможных вариантов. Плюралистическая онтология, основанная на внешних отношениях, построенная Расселом в соответствии с функциональной точкой зрения на высказывания, является, по-видимому, одним из самых интересных его достижений, как логических, так и философских. Ему удалось показать, что онтологию можно рассматривать как следствие определенной формально-логической доктрины. Выявление структуры мысли задает структуру мыслимого, и в этом отношении формальная логика приобретает трансцендентальное содержание. Однако в рамках самой логики все это остается на уровне бессодержательных моделей, которые, как таковые, имеют дело с любой возможностью. 'В логике было бы пустой тратой времени рассматривать выводы относительно частных случаев; мы имеем дело всегда с совершенно общими и чисто формальными импликациями, оставляя другим наукам исследование того, в каких случаях предложения подтверждаются, а в каких нет'[75]. Устанавливая границы логики как науки о возможном, Рассел тем не менее корректирует само понятие возможности. На всем протяжении развития его характеризует то, что сам он называет 'чувством реальности'. Здесь показательным выглядит его следующее заявление, может быть полемически и заостренное, но весьма характерное: 'Логика должна допускать единорогов не в большей степени, чем зоология, потому что логика имеет дело с реальным миром в той же степени, что и зоология, хотя с его наиболее абстрактными и общими чертами: повинуясь чувству реальности, мы будем настаивать на том, что в анализе суждений нельзя допускать ничего 'нереального''[76].  Стало быть, формальная логика для Рассела хотя и является наукой о возможном, все равно имеет единственную реализацию, и эта реализация есть наш действительный мир.

Из такого понимания логики вытекают как минимум два важных следствия, придающих специфическую окраску взглядам Рассела на содержание и границы формального анализа.

1. С одной стороны, имея в перспективе действительный мир, Рассел к числу логических принципов относит такие утверждения, которые выглядят несколько сомнительными, поскольку не имеют аналитического характера. Последнее придает развиваемой им логике 'реистическую окраску'.

2. С другой стороны, так как Рассел наполняет логику онтологическим содержанием, он стремится представить процесс познания таким образом, чтобы тот соответствовал логическим структурам, выведенным с помощью чисто формального исследования.

Эти две разнонаправленные, но связанные между собой тенденции пронизывают все творчество раннего Рассела, и именно те положения, которые относятся к их реализации, подверглись наиболее острой критике Витгенштейна и потребовали существенных изменений. Рассмотрим их несколько подробнее. Начнем с того, каким образом логика у Рассела приобретает реистический характер.

 

2.2.3 Теория типов

Уже говорилось, что Рассел принимает функциональную трактовку высказываний, предложенную Фреге. Однако его не все в ней удовлетворяет. В частности, Рассел не принимает фрегеанскую трактовку функции как неопределяемого понятия. Напомним, что с точки зрения Фреге, выделение в высказывании функции и аргумента зависит от контекста и то, что рассматривалось в качестве функции, может становиться аргументом, и наоборот. Отталкиваясь от такого понимания, Б.Рассел сформулировал свой знаменитый парадокс. Если функция и аргумент находятся на одном и том же уровне, то, сконструировав высказывание, в котором одно и то же выражение может рассматриваться одновременно как функция и как аргумент этой функции, можно прийти к противоречию. В письме к Фреге Рассел следующим образом высказывает свои сомнения: 'Вы утверждаете, что функция  может быть неопределяемым элементом. Я тоже так считал, но теперь этот взгляд кажется мне сомнительным из-за следующего противоречия: Пусть w будет предикатом 'быть предикатом, не приложимым к самому себе'. Приложим ли w к самому себе? Из любого ответа вытекает противоречие. Стало быть, мы должны заключить, что w не является предикатом. Также не существует класса (как целого) тех классов, которые, как целое, являются членами самих себя. Отсюда я заключаю, что при определенных обстоятельствах определяемое множество не образует целого'[77].

Проясним данный парадокс на примере. Согласно каждой высказывательной функции можно образовать класс предметов. Например, функции 'чайная ложка (х)' соответствует класс индивидов, удовлетворяющих данную функцию (т.е. при заполнении аргументного места, делающих соответствующее высказывание истинным) и являющихся чайными ложками. Принцип интуитивной абстракции позволяет образовывать классы с любым набором индивидов. Причем при неограниченном применении этого принципа в качестве индивидов могут выступать и сами классы (т.е. они сами могут рассматриваться как заполняющие аргументные места соответствующих функций). Например, функции 'класс предметов (х)' будет соответствовать класс всех классов любых предметов. При таком подходе некоторые классы могут содержать только индивиды, а некоторые - и индивиды, и классы, рассматриваемые в качестве индивидов. Среди последних особый интерес представляют классы, содержащие себя в качестве собственных элементов. Например, класс чайных ложек сам чайной ложкой не является, он состоит только из индивидов, а класс всех предметов, не являющихся чайными ложками, сам не будет являться чайной ложкой и, следовательно, будет являться членом самого себя. Образование классов последнего типа зависит от возможности образования таких функций, которые могут быть собственными аргументами. Рассмотрим еще один пример. Возьмем класс последнего типа, а именно класс всех тех классов, которые не являются элементами самих себя (в функциональном выражении 'класс, не являющийся элементом самого себя (х)'). Если мы зададимся теперь вопросом о том, можно ли рассматривать сам этот класс как удовлетворяющий соответствующую себе функцию, получится противоречие. В самом деле, если он ее удовлетворяет, то он не должен содержаться в себе самом, а если он ее не удовлетворяет, то он должен содержаться в себе самом.

Противоречие демонстрирует неприемлемость такого понимания функции и аргумента, которое имеет место у Фреге, но это еще не означает, что неверна функциональная трактовка логической структуры высказывания. Для решения парадокса Рассел разрабатывает так называемую теорию типов, которая по существу сводится к ограничениям, накладываемым на образование классов, а стало быть, и соответствующих высказывательных (пропозициональных) функций. Так, например, он пишет: 'Общность классов в мире не может быть классом в том же самом смысле, в котором последние являются классами. Так мы должны различать иерархию классов. Мы будем начинать с классов, которые всецело составлены из индивидов, это будет первым типом классов. Затем мы перейдем к классам, членами которых являются классы первого типа: это будет второй тип. Затем мы перейдем к классам, членами которых являются классы второго типа; это будет третий тип и т.д. Для класса одного типа никогда невозможно быть или не быть идентичным с классом другого типа'[78]. На образование классов необходимо накладывать ограничения, запретив образовывать классы, которые могли бы выступать в качестве своих собственных элементов. Классы должны образовывать строгую иерархию, где первый уровень представляли бы собой классы, содержащие только индивиды, второй уровень - классы, содержащие классы индивидов, третий уровень - классы, содержащие классы классов индивидов, и т.д. Разные уровни требуют различных средств выражения; то, что можно сказать об индивидах, нельзя сказать об их классах, а то, что можно сказать о классах индивидов, нельзя сказать о классах классов индивидов и т.д. В общем, это и составляет сущность теории типов.

В применении к высказывательным функциям это означает, что ни одна функция не может быть применена к самой себе; то, что рассматривается в качестве аргумента, никогда не должно становиться функцией, и наоборот, на одном и том же уровне. Последнее требование закрепляется Расселом в теории удовлетворительного символизма. Зафиксировать тип - значит зафиксировать соответствующий тип символа, указывающий на соответствующее значение. С точки зрения Рассела, к парадоксам приводит смешение различных типов, которого необходимо избегать. При таком подходе, очевидно, отпадает надобность в оценке контекста целостного высказывания. Значение символа должно заранее определяться словарем, который сконструирован иерархическим образом согласно типам, а правила образования выражений накладывают ограничения на использование словаря.

Теория типов становится для Рассела универсальным методом решения парадоксов, не только обнаруженных им самим, но и известных с давних времен. Возьмем, например, парадокс лжеца. Если некто высказывает утверждение 'Я сейчас лгу', то с традиционной точки зрения, при попытке определить истинностное значение этого утверждения мы всегда придем к противоречию. Действительно, поскольку он лжет, то ложным должно быть и высказанное им утверждение; но, учитывая его содержание, мы тогда должны сказать, что оно истинно. Если же его утверждение истинно, то, согласно утверждаемому содержанию, оно говорит о своей собственной ложности и, стало быть, является ложным. В любом случае возникает противоречие. Но, используя теорию типов, Рассел решает этот парадокс, разводя по разным уровням высказывания, о которых говорит это утверждение, и само это утверждение[79]. С точки зрения теории типов, человек, утверждающий, что он лжет, имеет в виду ложность по крайней мере одного высказывания из класса высказываний, охватываемых его утверждением. Но само его утверждение не должно включаться в этот класс, поскольку оно относится к более высокому типу. Поэтому истинностная оценка должна релятивизироваться относительно типа высказанных утверждений. Любое утверждение о высказываниях n-го типа само будет относиться к n+1 типу и не должно включаться в класс оцениваемых высказываний.

Символическая система Фреге не удовлетворяет требованиям теории типов, поэтому в ней и можно сформулировать парадоксальные утверждения.

 

2.2.4 Коррекция определения числа и аксиома бесконечности

Формулировка парадокса затрагивает не только противоречивость рассуждения, но и другой важный аспект логицистской программы Г.Фреге, который связан с определением арифметических понятий в логических терминах. Определение числа по Фреге, как оно было сформулировано выше, требует рассматривать классы, состоящие из элементов, принадлежащих к различным типам. Например, уже определение числа два предполагает класс, образованный из нуль-класса и класса, элементом которого является сам нуль-класс. Однако именно это и содержит парадокс, который обнаружил Рассел. Рассел сохраняет логицистскую установку на то, что арифметика сводима к логике, но в свете установленного противоречия определение числа должно быть модифицировано таким образом, чтобы исключить смешение типов.

Рассел выходит из затруднения следующим образом[80]. Он сохраняет общий фрегеанский подход к числу с точки зрения классов, находящихся во взаимно-однозначном соответствии. Сохраняет он и определение нуля как класса неравных самим себе объектов. Модификация определения начинается с числа один. Число один соответствует классу всех классов, находящихся во взаимно-однозначном соответствии с классом, содержащим один объект. Число два соответствует классу всех классов, находящихся во взаимно-однозначном соответствии с классом, который состоит из объекта, использованного при определении числа один, плюс новый объект и т.д. Определение, построенное таким способом, избегает парадокса, поскольку соблюдает требование теории типов. Объекты, используемые при определении чисел, принадлежат одному и тому же типу. Однако оно требует введения дополнительного постулата. Определение каждого последующего числа в последовательности натуральных чисел требует нового объекта. Но поскольку натуральный ряд бесконечен, постольку должно предусматриваться и бесконечное количество объектов. Так в логической системе Рассела возникает аксиома бесконечности, а именно допущение о том, что любому заданному числу n соответствует некоторый класс объектов, имеющий n членов[81].

 

2.2.5 Логические фикции и аксиома сводимости

В Principia Mathematica, труде, в котором Рассел совместно с Уайтхедом попытались последовательно развить предпосылки логицизма, теория типов, аксиома бесконечности и рассматриваемая ниже аксиома сводимости включаются в число логических предложений. Однако здесь возникает проблема, связанная со статусом данных положений. Характеристика различных уровней бытия, предложенная теорией типов, или аксиома бесконечности, характеризующая совокупность предметов в мире, выходит за рамки аналитического знания. Разрабатывая теорию типов, Рассел говорит о недопустимости определенной комбинации символов в языке логики. Однако то, что он имеет в виду, выходит за рамки символической комбинаторики, поскольку сами по себе символы основания для такого запрета не дают. Ограничения возможны только тогда, когда в расчет принимается определенная интенция значения. Стало быть, теория типов основана на онтологической предпосылке о допустимых видах значений и существенно от нее зависит.

Формулируя теорию типов, Рассел говорит о классах, но это не означает, что он допускает их реальное существование, поскольку это возрождало бы иерархическую структуру бытия в смысле Платона, и даже превосходило бы предложенное последним удвоение реальности, так как предполагало бы ее умножение ad infinitum соответственно умножению различных типов знаков. Кроме того, с реальностью классов связан ряд следствий, принять которые Расселу мешает установка на здравый смысл. Согласно способу построения классов из любой совокупности n предметов можно образовать 2n классов. Например, взяв совокупность из трех предметов a, b, c, можно образовать восемь классов. Это следующие классы: нулевой класс, классы {a}, {b} и {c}; затем, {bc}, {ca}, {ab}, {abc}. Рассмотрим теперь совокупность всех вещей, существующих в мире. Очевидно, что число классов, образованных из этих вещей, будет больше числа их самих, поскольку 2n всегда больше, чем n. Теперь, если мы принимаем реальность классов, получается парадоксальный вывод. Оказывается, что число всех действительно существующих вещей меньше, чем их имеется на самом деле. Рассел не принимает этого парадоксального вывода, выходя из положения тем, что дифференцирует понятие существования соответственно типам значений. Говорить о существовании индивидов - это совершенно иное, чем говорить о существовании составленных из них классов. Последнее есть лишь façon de parler, от которого при желании всегда можно избавиться. Здесь возникает концепция неполных символов, рассматривающая классы как логические фикции. Надлежащая трактовка классов должна исключить их из перечня самостоятельных сущностей, а то, что мы рассматриваем как обозначение классов, должно быть сведено к обозначению сущностей, не вызывающих сомнений в своем существовании.

Осуществляя подобную редукцию, Рассел отталкивается от того, что класс может быть однозначно задан как система значений некоторой высказывательной функции, а стало быть, все, что можно сказать о классах, с успехом переводимо на язык функций: 'Вы хотите сказать о пропозициональной функции, что она иногда является истинной. Это то же самое, как если о классе говорят, что он имеет члены. Вы хотите сказать, что это истинно в точности для 100 значений переменных. Последнее одинаково с тем, когда о классе говорят, что он имеет сто членов. Все то, что вы хотите сказать о классах, одинаково с тем, что вы хотите сказать о пропозициональных функциях, исключая случайные и неуместные лингвистические формы'[82]. Так утверждение, что класс спутников Марса включает два элемента, заменимо на утверждение о том, что пропозициональная функция 'спутник Марса (х)' истинна ровно при двух значениях переменной.

При замене классов на функции возникают некоторые проблемы, краткую экспозицию которых мы сейчас представим. Один и тот же класс можно задать с помощью различных функций. Например, класс людей будет задавать и функция 'бесперое, двуногое (х)' и 'политическое животное (х)'. Такие функции (т.е. функции, которые удовлетворяет одинаковый набор аргументов), Рассел называет формально эквивалентными. А раз эти функции специфицируют один и тот же класс предметов, то в некоторых контекстах их можно заменить друг на друга, причем истинность целого не изменится, как, например, в 'Сократ является бесперым и двуногим'. Такие контексты Рассел называет экстенсиональными. Эти контексты не допускают двусмысленностей; входящие в них функции вполне можно рассматривать вместо классов. Причем все, что можно сказать о какой-либо функции, будет приложимо и к функции, формально ей эквивалентной. Значит, любое высказывание о классе можно заменить высказыванием об одной из формально эквивалентных функций, однозначно этот класс специфицирующей. Однако здесь возникает проблема. Дело в том, что не всегда то, что можно сказать об одной формально эквивалентной функции, будет приложимо к другой. Примером такого неэкстенсионального контекста может служить высказывание 'Платон утверждал, что бесперость и двуногость однозначно определяют человека'. В него входит функция 'двуногое и бесперое (х)', но попытка заменить ее на функцию 'политическое животное (х)' сделает высказывание ложным. Следовательно, не все, что можно сказать об одной функции, приложимо к другой. Однако Рассел считает, что можно сконструировать такую формально эквивалентную функцию, которая удовлетворяла бы требуемому свойству. Другими словами, и для 'бесперое, двуногое (х)' и для 'политическое животное (х)', существует формально эквивалентная функция, которая однозначно определяет класс людей и при этом является экстенсиональной. В общем случае, если имеется высказывание, изменяющее свое истинностное значение при замене одной формально эквивалентной функции на другую, всегда можно сконструировать функцию формально, эквивалентную исходным функциям, которая будет экстенсиональной. С ее помощью и можно любое высказывание о классе преобразовать в высказывание о функции.

Единственное ограничение, накладываемое Расселом на образование такой функции, связано с требованием теории типов. Она должна указывать предикативное свойство соответствующего класса. Различие между предикативными и непредикативными свойствами можно проиллюстрировать следующим примером. Рассмотрим свойство быть человеком и свойство иметь все свойства человека. И то и другое относятся к одному и тому же классу предметов, но в отличие от первого, второе свойство имеет в виду и само себя. Так как если мы утверждаем, что Сократ имеет все свойства человека, то наряду с приписыванием ему свойств быть двуногим и бесперым, быть политическим животным и т.д. мы приписываем ему и свойство иметь все свойства человека. Непредикативное свойство самореферентно, т.е. указывает и на само себя. Соответственно, функция, выражающая самореферентное свойство, будет применяться сама к себе, что, как было показано выше, приводит к парадоксу. С точки зрения Рассела, функции, выражающие непредикатитвные свойства, должны относиться к более высокому типу, чем функции, выражающие предикативные свойства, несмотря на то, что они специфицируют один тот же класс. Таким образом, функции, как и классы, должны рассматриваться в строгой иерархии, которая конструируется Расселом в разветвленной теории типов.

Утверждение о существовании формально эквивалентной предикативной функции, которая может заменить класс во всех контекстах, доказать конструктивными средствами невозможно. Поэтому Рассел принимает его как аксиому, так называемую аксиому сводимости, которая формулируется следующим образом: 'Существует такая формально эквивалентная предикативная функция f, что для всякого x аргумент x удовлетворяет функцию f тогда и только тогда, когда он удовлетворяет функцию f'. Символически:

ú¾ ($f) (x) (fxºf!x),

где 'º' знак тождества, а '!' в выражении 'f!x' указывает на предикативность функции f.

 

2.2.6 Примитивные значения и теория дескрипций

Рассмотрение отношений, чисел и классов демонстрирует один важный принцип, который практикует Рассел. Логический анализ воспринимается им как метод, который устанавливает критерий того, что может рассматриваться как реально существующее, а что нет. Например, отношения, которые нельзя редуцировать к свойствам, реальны, а числа и классы - нет, поскольку вторые суть фикции, так как редуцируемы к пропозициональным функциям, а первые суть фикции фикций, так как редуцируемы к классам. Основная проблема, обнаруживаемая данным анализом, связана с использованием определенных выразительных средств. Дело в том, что язык, повседневно используемый для выражения мыслей, скрывает их действительную структуру. Задача философского исследования - выявить эту структуру и зафиксировать с помощью искусственного языка, который был бы свободен от двусмысленностей языка естественного. Искусственный язык должен способствовать освобождению выражений науки от компонентов, имеющих фиктивное значение. Особый смысл в таком исследовании приобретает логика, формальные методы которой и позволяют разработать такой язык. Последующее расширение границ и методов формального анализа ставится Расселом в зависимость от того, что рассматривать в качестве допустимых типов значения.

Обнаружение средствами логического анализа фикций ставит перед Расселом проблему того, что можно считать примитивным, далее нередуцируемым значением и что должен представлять собой символ, такому значению удовлетворяющий. При всей неопределенности понятия примитивного значения, независимо от того, затребовано это понятие сугубо логическими потребностями или же нет, у Рассела оно связано с принимаемыми теоретико-познавательными установками, и в частности с разрабатываемым им разделением знания на два разнородных типа: во-первых, знание по знакомству; во-вторых, знание по описанию. Концепция двух типов знания лежит в основании второй из указанных выше детерминаций творчества Рассела и также оказывает значительное влияние на интерпретацию логических идей, но характеризует уже не онтологическое содержание развиваемой им логики, а ее теоретико-познавательное значение. В основании любого знания, считает Рассел, лежит непосредственное знакомство с объектом: 'Мы говорим, что знакомы с чем-либо, если нам это непосредственно известно, - без посредства умозаключений и без какого бы то ни было знания суждений (истины)'[83]. Любое другое знание может рассматриваться только в качестве опосредованного логическими структурами мышления, интегрирующего языковые средства, либо в качестве выводного знания, либо в качестве указания на фиксированные свойства, включенные в структуру описания предмета. В последнем случае 'мы знаем описание, и мы знаем, что есть какой-то предмет, точно соответствующий этому описанию, но сам этот предмет нам непосредственно не известен. В этом случае мы говорим, что наше знание предмета есть знание предмета по описанию'[84]. Рассел не считает описание какой-то новой познавательной процедурой, отличной от тех, что предлагали традиционные теории познания. Оно не есть новый логический элемент наряду с понятием, суждением и умозаключением. 'Знание вещей по описанию всегда предполагает в качестве своего источника некоторое знание истинных суждений', таким образом, 'все наше знание, как знание вещей, так и знание суждений (истины), строится на знании-знакомстве, как на своем фундаменте'[85]. Рассел отводит логике роль своеобразной редукционной процедуры, связанной с аналитическим смыслом самого философствования, поскольку 'основной принцип в анализе положений, содержащих описание, гласит: каждое предложение, которое мы можем понять, должно состоять лишь из составных частей, нам непосредственно знакомых'[86].

Таким образом, конституенты выражений должны сводиться к элементарным символам, значение которых нам непосредственно знакомо. Что же можно рассматривать в качестве примитивных, неопределяемых далее значений? Представленный выше анализ показывает, что к таковым относятся отношения, а стало быть, и свойства, которые всегда редуцируемы к отношениям. И те и другие Рассел обозначает как универсалии, и в качестве выражения последних служат пропозициональные функции. Примитивными значениями будут в таком случае универсалии учитель, ученик, любить, красное и т.д. Соответственно допустимы выражающие их пропозициональные функции 'учитель (x,y)', 'ученик (x,y)', 'любит (x,y)', 'красное (x)' и т.д.

 Анализ пропозициональных функций, представляющих один из необходимых компонентов высказывания, выводит на дальнейшее исследование. Для образования целостного высказывания функции необходимо дополнить выражениями, занимающими аргументные места, чьим предметным значением являются индивиды. На эту роль могут претендовать те символы, которые указывают на самостоятельные предметы и которые, как и универсалии, известны нам непосредственно. Однако роль такого указания могут выполнять два различных, как считает Рассел, типа символов: собственные имена и описания (дескрипции). Основное различие между ними в том, что понимание собственного имени зависит от непосредственного знакомства с объектом, тогда как описание мы понимаем, зная значение конституент, из которых оно состоит. Примерами первых можно считать то, что в повседневном языке обычно понимается под собственными именами, скажем, 'Сократ' или 'Вальтер Скотт'[87]; примерами вторых - такие выражения, как 'учитель Платона', 'автор Веверлея' и т.д. Заметим, что различие, проводимое Расселом, отличается от соответствующего подхода Г.Фреге, который и те и другие выражения считал именами, указывающими на один и тот же предмет посредством различного смысла. Рассел стремится избавиться от такой сомнительной сущности, как смысл, которому Фреге придает субстанциальное содержание. Поэтому он считает, что непосредственное знакомство с предметом должно отличаться от его описания. Критерием здесь должна служить комплексность описания, поскольку смысл, согласно Расселу, усваивается из комбинации знаков, обладающих примитивным значением, тогда как понимание последних обретается только в непосредственном знакомстве с тем, что они обозначают. Мы понимаем выражения 'автор Веверлея' или 'нынешний король Франции', даже не имея представления о том человеке, на которого они могут указывать, но значение собственного имени в этом смысле понять нельзя, его можно усвоить только при непосредственном знакомстве. Этот критерий проявляется при рассмотрении определенных контекстов, где собственные имена и дескрипции функционируют по-разному.

В качестве иллюстрации рассмотрим применение этой теории к анализу контекстов существования. Возьмем предложение, где  существование комбинируется с собственным именем, например 'Сократ существует'. С точки зрения Рассела, это предложение, как и любое подобное ему, является бессмысленным, поскольку функция собственных имен заключается в непосредственном указании или знании через знакомство, а существование полностью выражается квантором. Квантор же применим только к переменной некоторой пропозициональной функции. А так как 'Сократ' - это не переменная, а константа, непосредственно указывающая на объект, то значением данного выражения не может являться истина или ложь; оно в буквальном смысле бессмысленно.  Действительное имя самим своим фактом уже говорит о существовании предмета, который оно называет. Поэтому в контекстах существования осмысленно могут встречаться только описательные имена. Предложение 'Учитель Платона существует', например, в отличие от приведенного выше, вполне осмысленно, несмотря на то, что они на первый взгляд имеют одинаковую структуру. О чем же говорит последнее предложение? С точки зрения Рассела, в нем утверждаются две вещи: 1) имеется по крайней мере один учитель Платона, 2) имеется не более одного учителя Платона, поскольку при невыполнимости хотя бы одного из этих условий оно было бы ложным. Структура дескрипции, таким образом, включает пропозициональную функцию, где к переменной как раз и применим квантор существования. Символически это выражается следующим образом:

($x)(fx × (y)(fy É x=y))

Теперь сравним приведенный пример с предложением 'Сократ - учитель Платона'. Структура этого предложения включает уже три значимых элемента: 1) имеется по крайней мере один учитель Платона, 2) имеется не более одного учителя Платона, 3) этот человек есть не кто иной, как Сократ. Символически:

($x)(fx × (y)(fy É x=y)) × fa

Действительно, отрицая любой из этих трех элементов мы вынуждены были бы признать ложность целого. Значимые элементы первого предложения полностью совпадают с двумя первыми элементами второго предложения, а значит, второе предложение уже подразумевает первое в том смысле, что предложение 'Учитель Платона существует' логически следует из предложения 'Сократ - учитель Платона'. Таким образом, использование определенных дескрипций уже предполагает существование соответствующего объекта.

Создавая оригинальную логическую концепцию существования, основанную на анализе терминов, Рассел применяет ее к решению ряда проблем, например к проблеме функционирования фиктивных имен (т.е. выражений, которым не соответствует никакой реальный объект, но которые по видимости указывают на таковой), скажем 'Пегас', 'Одиссей' и т.д. Выражения подобного рода, несмотря на то, что в предложениях они на первый взгляд выполняют функцию имен, очевидно, не являются таковыми, поскольку не указывают ни на какой реальный предмет, т.е. не выполняют функцию знакомства. Согласно Расселу они являются скрытыми дескрипциями, которым обыденное употребление придает видимость действительных имен. Как дескрипции, хотя и скрытые, они должны удовлетворять соответствующей структуре. Следовательно, высказывание о несуществующем объекте всегда будет ложным, поскольку в структуру дескрипции включено утверждение о существовании объекта.

Или возьмем в качестве примера выражение 'Нынешний король Франции лыс'. Принимая логический закон исключенного третьего, мы должны были бы заключить, что истинно или это высказывание, или высказывание 'Нынешний король Франции не лыс'; но и то и другое очевидно неверно, и дело здесь не в смысле выражения 'нынешний король Франции'. Проблема в самом выражении, которое не является именем, а представляет собой дескрипцию, предполагающую, что ее предмет существует. Поскольку это предположение ложно, ложными будут и первое и второе высказывание. В символическом выражении, где первое высказывание записывается как

($x)(fx × (y)(fy É x=y)) × fa,

а второе как

($x)(fx × (y)(fy É x=y)) × ~fa,

это видно непосредственно, поскольку ложным является член логического умножения '($x)fx', выявленный в процессе анализа дескрипции.

Подобный анализ затрагивает не только существование, он применим ко всем контекстам, в которые входят описания. Для иллюстрации обратимся еще к одному примеру Рассела. Возьмем высказывание 'Георг IV хотел знать, является ли Вальтер Скотт автором Веверлея'.  Здесь необходимо заметить, что если бы способ функционирования имени и дескрипции совпадал, то все высказывание преобразовывалось бы в стремление подтвердить частный случай закона тождества, а именно: 'Георг IV хотел знать, является ли Вальтер Скотт Вальтером Скоттом', что очевидно не совпадает с первоначальным утверждением. Вряд ли царственная особа сомневалась во всеобщности логических законов.  Если же принять, что два имени различаются по смыслу, то придется признать, что в высказывании идет речь о тождественности смысла двух имен и Георга VI интересовала лингвистическая проблема. Последняя точка зрения приемлема для Г.Фреге, который любого человека стремится сделать лингвистом, но не приемлема для Рассела, считающего, что такие сущности, как смыслы, не имеют реального существования. Да и вообще, в таких предложениях, поскольку мы хотим узнать нечто о действительности, речь идет не о смысле символов. Эти два выражения различны по сути. Рассел считает, что Георг IV хотел знать, совпадает ли значение имени Скотт, с которым он знаком непосредственно, с аргументом, удовлетворяющим функцию, присутствующую в дескрипции. Анализ демонстрирует, что Георг IV не сомневался в законе тождества и не стремился выяснить лингвистический вопрос, но решал реальную познавательную проблему.

Теория дескрипций позволяет иначе, чем Фреге, решить проблему тождества. Когда мы говорим, что 'Вечерняя звезда есть Утренняя звезда', речь, по мнению Рассела, идет не о равенстве смыслов двух выражений, указывающих на один и тот же объект. На объект могут указывать только имена и ввиду однозначной соотнесенности имени и объекта, устанавливаемой в отношении непосредственного знакомства, два действительных имени не могут указывать на один и тот же объект. При уравнивании выражений речь может идти только о неполных символах, дескрипциях. Так, в 'Вечерняя звезда есть Утренняя звезда' устанавливается равенство аргументов, удовлетворяющих функции 'Вечерняя звезда (x)' и 'Утренняя звезда (x)'. В данном случае выражение равенства должно прочитываться так: 'Тот x, который удовлетворяет функцию 'Вечерняя звезда (x)', удовлетворяет функцию 'Утренняя звезда (x)''. В общем случае структура тождества выражений выглядит следующим образом:

(ix) fx = (ix) gx,

где символ '(ix)' прочитывается как 'тот x, который:'. Анализ дескрипций показывает, что равенство относится не к именам, а к переменным.

Применение теории дескрипций к контекстам существования, косвенного вхождения выражений, тождества, т.е. к тем случаям, которые мотивируют у Г.Фреге введение смысла, показывает, что от него можно избавиться. Необходимость в такой особой сущности, как смысл, исчезает. Логический анализ дескрипций демонстрирует, что многим выражениям естественного языка весьма далеко от той точности, которую требуют предложения науки. То, что на первый взгляд кажется простым, на самом деле является сложным, требующим анализа выражением. Творчество Рассела как раз и определяет стремление построить язык, допускающий полный анализ, вплоть до примитивных символов с примитивными значениями, относительно функционирования которых не возникало бы никаких вопросов.

Пример с теорией дескрипций демонстрирует, что для Рассела логический анализ - это метод редукции к непосредственным данным. Результат в данном случае предопределен принимаемой эпистемологией, в зависимость от которой ставится логическая форма языкового выражения.

 

2.2.7 Эпистемологическая функция суждения

Итак, редукционная процедура, по мысли Рассела, должна всегда заканчиваться некоторым не редуцируемым остатком, который и будет представлять собой совокупность примитивных значений. Чем является эта совокупность, каждый раз решается по-разному и зависит от логической структуры анализируемого выражения. Как мы видели, проще всего дело обстоит с выражениями, содержащими лишь такие знаки, которые имеют эмпирическое значение. Здесь знание по знакомству в общем согласуется с традиционным английским эмпиризмом. Сложнее решить вопрос со значениями выражений чистой логики, которые, даже имея эмпирическую реализацию, все-таки не сводятся к эмпирическому содержанию. Решению последнего вопроса служит разрабатываемая Расселом теория истины, объясняющая не только априорный характер положений логики, но и возможность перехода от знания знакомства к знанию по описанию. В данном случае теоретико-познавательные предпосылки имеют еще больший смысл, поскольку истина является ведущей темой логики. Для Рассела обоснованная теория логики равнозначна обоснованной теории истины. Если же учесть, что пропозициональная функция есть предметно-истинностная функция, где элемент 'предметно' объясняется с помощью теории определенных дескрипций, то остается вопрос о том, как конституируется истинностное значение.

Когерентная теория истины, практикуемая неогегельянцами, не подходит для решения поставленной задачи. Непосредственное усмотрение истины как свойства абсолюта, предлагаемое, например, Брэдли, предполагает, что в основании суждений (т.е. знания по описанию) также лежит отношение знакомства, правда, имеющее характер интеллектуального созерцания. В условиях принимаемого Расселом онтологического базиса (плюрализм и внешние отношения) теория такого типа не в состоянии объяснить возможность лжи, поскольку непосредственное отношение к объекту лишено ошибки. Разрабатываемая им корреспондентская теория истины должна удовлетворять следующим принципам: 'I. Наша теория истины должна допускать ее противоположность ошибку; II. Кажется совершенно очевидным, что если бы не было убеждений, то не могло бы быть ни лжи, ни истины в том смысле, в котором истина коррелятивна лжи. Истина и ложь - свойства убеждений и утверждений; и поэтому чисто материальный мир, так как он не содержит ни убеждений, ни утверждений, не может включать в себя ни истины, ни лжи; III. Истинность и ложность убеждения зависит всегда от того, что лежит вне самого убеждения, хотя истинность и ложность - свойство убеждения, но эти свойства зависят от отношения убеждения к другим вещам, а не от какого-то внутреннего качества убеждения'[88].

По мысли Рассела, отношение убеждения к реальности совершенно иное, нежели отношение непосредственного знакомства, хотя последнее и лежит в основании первого. Это связано прежде всего с тем, что убеждение в отношении одних и тех же элементов конституирует два истинностных значения, а именно 'истина' и 'ложь', что было бы невозможно, если бы убеждение было непосредственным отношением к реальности, как считали неогегельянцы, связывая истину и ложь с интеллектуальным созерцанием. Любое созерцание, как непосредственное отношение познающего разума к познаваемому, при объяснении возможности лжи придает последней объективный характер предмета, данного в созерцании, чего не учитывают представители абсолютного идеализма. Субстанциальность лжи кажется еще менее вероятной, чем субстанциальность истины. С точки зрения Рассела, 'отношение, устанавливаемое суждением или убеждением, должно, если мы хотим найти место и для лжи, происходит между большим количеством терминов, чем два. Когда Отелло убежден, что Дездемона любит Кассио, то перед нами не единый предмет, 'любовь Дездемоны к Кассио' или 'что Дездемона любит Кассио', ибо это устанавливало бы возможность объективной лжи, существующей независимо от всякой мысли. И легче принять во внимание возможность лжи, если мы признаем суждение отношением, в котором принимают участие как сознание, так и ряд предметов; этим я хочу сказать, что и Дездемона, и любовь, и Кассио, все это должно быть терминами отношения, существующего, когда Отелло убежден, что Дездемона любит Кассио. И таким образом, это отношение - отношение четырех терминов, ибо и Отелло является одним из терминов отношения'[89].

Все дело в том, что помимо предметов, данных посредством знакомства, в процедуре суждения участвует еще и познающий разум, образующий субъективную сторону суждения. Деятельность субъекта сводится к процедуре упорядочивания конституент, расположение которых может соответствовать или же не соответствовать их порядку в объективном факте. Именно возможность упорядочивания образует основание возможности истинности и ложности. 'Если убеждение истинно, то существует еще одно сложное единство, в котором отношение, бывшее одним из объектов убеждения, соотносит остальные объекты. Таким образом, если Отелло истинно убежден, что Дездемона любит Кассио, то существует сложное единство 'Любовь Дездемоны к Кассио', состоящее исключительно из объектов убеждения, в том же порядке, в котором они были и в убеждении, и отношение, которое было раньше одним из объектов, теперь выступает в роли цемента, связывающего воедино остальные объекты убеждения. С другой стороны, если убеждение ложно, то нет этого сложного единства, состоящего лишь из объектов убеждения. Если Отелло ложно убежден в том, что Дездемона любит Кассио, то нет тогда сложного единства 'Любви Дездемоны к Кассио'. Таким образом, убеждение истинно, если оно соответствует определенному сложному комплексу, и ложно, если оно ему не соответствует. Предположим для простоты, что предметом убеждения являются два термина и одно отношение и что эти термины расположены в определенном порядке 'смыслом' отношения, мы получим истинное убеждение в том случае, если два термина в этом порядке объединяются отношением в сложное целое; в противном случае наше убеждение - ложное. Это устанавливает определение истины и лжи, которое мы искали. Суждение или убеждение - сложное единство, в которое входит сознание в качестве одной из составных частей; если остальные составные части, взятые в том порядке, в котором они состоят в убеждении, образуют сложное единство, то тогда убеждение истинно, если же нет, оно - ложное'[90]. Порядок конституент убеждения образует его логическую форму; именно посредством последней познающий разум связан с действительностью, именно за счет нее осуществляется корреспондентная связь суждения и факта.

 

2.2.8 Логические объекты

Из предыдущего вытекает серьезная проблема, связанная с характером самой логической формы. Структуру суждения Рассел сводит исключительно к совокупности непосредственно известных конституент и упорядочивающей деятельности познающего разума, но где тогда находит свое место логическая форма? Если бы она была связана только с деятельностью познающего разума, то следовало бы признать, что структура суждения, а значит, и структура соответствующего ему факта зависит исключительно от субъективных условий протекания процессов мышления. Рассел отказывается принять последнее, поскольку в этом случае логика утрачивала бы притязание на универсальность и всеобщность своих положений. Но если признать, что логическая форма имеет объективный характер, тогда ее следует рассматривать как одну из конституент убеждения, известную через отношение непосредственного знакомства. Здесь как раз и возникает представление о том, что логическая форма является специфическим объектом и должна рассматриваться в качестве примитивного значения особого типа.

Общие положения теории знания-знакомства конкретизируется Расселом в отношении логической формы в одной из работ по теории познания, которая, правда, после критики Витгенштейна так и осталась неопубликованной и лишь недавно увидела свет. В ней, сохраняя фундаментальное различие двух типов знания, Рассел дает классификацию различных видов знакомства. В частности, он пишет: 'Первая классификация согласуется с логическим характером объекта, а именно, согласно тому, является ли он (а) индивидом, (в) универсалией или (с) формальным объектом, т.е. чисто логическим'[91]. Формальный или логический объект, выступающий в качестве конституенты высказывания, как раз и представляет собой логическую форму, знакомство с которой для конструкции суждения, если его истинностное значение должно иметь объективный характер, столь же необходимо, как и знакомство с иными типами примитивных значений. Выражение 'Дездемона любит Кассио', помимо конституент 'Дездемона', 'любит' и 'Кассио', должно содержать еще и возможность упорядочивания их особым образом, которая не сводится ни к одной из приведенных конституент и может быть выражена в чистом виде как 'xRy' (где R - символ для отношения, а x и y - аргументные места, на которые можно подставить его члены).

Рассмотрение логической формы в качестве особой конституенты позволяет решить проблему понимания описаний, объективный коррелят которых нам неизвестен, т.е. в отсутствие сведений о факте, который подтверждал бы или опровергал их истинность. Вполне достаточно непосредственного знакомства с конституентами, чтобы решить вопрос о возможности их комбинации определенным способом. 'Если мы знакомы с а с подобием и с b, мы можем понять утверждение 'а подобно b', даже если мы не можем непосредственно сравнить их и 'увидеть их подобие'. Но это не было бы возможно, если бы мы не знали, как они должны быть сопоставлены, т.е., если бы мы не были знакомы с формой двухместного комплекса. Таким образом, всякий 'ментальный синтез', как он может быть назван, затрагивает знакомство с логической формой'[92]. Символическое выражение суждения представляет собой комплексный знак, состоящий из простых конституент, имеющих примитивное значение, в качестве которых выступают: во-первых, имена собственные; во-вторых, знаки отношений и свойств; в-третьих, формы. Предложение 'Дездемона любит Кассио' представляет собой комплекс [a, b, R, xRy], где 'a' соответствует Дездемоне, 'b' - Кассио, 'R' - отношению любить, а 'xRy' - логической форме, упорядочивающей элементы отношения. Таким образом, предложение - это комплекс (или класс) плюс порядок. Правда, здесь возникает одна проблема. Выражения 'aRb' и 'bRa' имеют одну и ту же логическую форму xRy, но могут иметь различные значения истинности. Так, с точки зрения приводимого примера первое выражение ложно, тогда как второе - истинно. Следовательно, помимо знакомства с перечисленными конституентами, необходимо что-то еще, что конституировало бы различия в самом порядке используемой формы. Рассел считает, что 'aRb' и 'bRa' отличаются еще и тем, что в первом случае мы посредством R переходим от a к b, а во втором от b к a. Различие в переходе он называет смыслом отношения R. Здесь можно указать на возникающее затруднение, поскольку в самой форме xRy этот смысл не содержится, а знакомство с отношением R как эмпирическое действие не допускает наличия такой сущности, как смысл, от которой Рассел отказывается, критикуя, в частности, Фреге. Такое понимание отношения, по-видимому, допускает определенную психологизацию, так как зависит от субъективных условий определения порядка отношения.

Однако сама возможность сопоставления объектов познающим разумом мотивирует необходимость принятия такой особой сущности как логическая форма, даже несмотря на то, что ее анализ сугубо логическими средствами может быть различным и даже неправильным. Рассел пишет по этому поводу: 'Совершенно неясно, что представляет собой правильное логическое рассмотрение формы, но чем бы ни было это рассмотрение, ясно, что мы знакомы (возможно, в расширительном смысле слова 'знакомство') с чем-то столь абстрактным, как чистая форма, поскольку иначе мы не могли  бы осмысленно использовать такое слово, как 'отношение''[93]. В этом смысле логический анализ зависит от эпистемологического интереса, поскольку определение предметного содержания формальной логики связано с выявлением особого типа логических объектов. Этот же эпистемологический интерес позволяет Расселу обосновать априорный характер логики. Логика невыводима из эмпирических данных, поскольку оперирует объектами иной природы, с которыми познающий разум знаком непосредственно.

Руководствуясь потребностями теории познания, Рассел указывает на несводимость простых высказываний к эмпирическим данным, допуская знакомство с их логической формой. Аналогичная ситуация возникает и относительно сложных высказываний, в которых упорядочиваются уже не эмпирические данные, но логические формы простых высказываний. Возможность сопоставления последних требует принятия еще одного типа логических объектов, также данных в отношении непосредственного знакомства и характеризующих структуру сложных высказываний, определяя их понимание. Как пишет Рассел, 'помимо форм атомарных комплексов существует много других логических объектов, которые вовлечены в образование неатомарных комплексов. Такие слова, как или, не, все, некоторые, явно затрагивают логические понятия; и поскольку мы можем осмысленно использовать эти слова, мы должны быть знакомы с соответствующими логическими объектами'[94]. Например, высказывание 'Дездемона любит Отелло и не любит Кассио' включает логические союзы, соответствующие логическому умножению и отрицанию, характеризующие отношения между атомарными комплексами. Если атомарные комплексы обозначить как 'p' и 'q', то форма данного молекулярного комплекса будет выглядеть как 'p × ~q'. С точки зрения Рассела, логическим союзам также должны соответствовать примитивные значения, логические объекты.

Введение логических объектов расширяет онтологическую основу формальной логики, которая становится знанием об особом типе предметов. И в этом отношении, несмотря на специфический характер предметной области, логика представляет собой науку, подобную всем другим наукам. Дело философии вписать ее в доктринальные рамки научного знания. Ясно, что для Рассела этот процесс существенно зависит от принимаемой им онтологической концепции, которая придает положениям логики субстанциальный характер, и теоретико-познавательных предпосылок, заставляющих рассматривать содержание формальной системы в перспективе действительного мира. Принимая в расчет сказанное выше, существенной корректировки требует следующее утверждение Рассела: 'Философию, сторонником которой я являюсь, можно назвать логическим атомизмом или абсолютным плюрализмом, поскольку, утверждая, что существует много вещей, она вместе с тем отрицает существование целого, состоящего из этих вещей. Таким образом, философские высказывания касаются не совокупности вещей в целом, но каждой вещи в отдельности; и они должны затрагивать не только каждую вещь, но такие свойства всех вещей, которые не зависят от их случайной природы и от счастливой случайности существования, но которые истинны в любом возможном мире, независимо от тех фактов, которые можно обнаружить только при помощи наших органов чувств'[95]. В условиях, когда моделирующие отношения структур описания, на экспликацию которых претендует формальная логика, ставятся в зависимость от онтологических и теоретико-познавательных предпосылок, буквальное понимание приведенного утверждения было бы неверным; наоборот, специфика взглядов Рассела требует учитывать и совокупность рассматриваемых вещей, и специфическую природу и иерархическую структуру примитивных значений, и зависимость анализа выражения от действительного существования предмета описания.

 

2.3 Философия языка "Трактата": логика языка versus логика мышления

Логико-философский трактат создавался с 1914 по 1918 год. Его созданию сопутствовали обстоятельства, о которых нельзя не упомянуть, поскольку они, вероятно, сказались на содержании. Летом 1914 года началась Первая мировая война, и Витгенштейн добровольцем вступил в австро-венгерскую армию. Большую часть времени он провел на Восточном фронте. В 1918 году его перебросили на Южный фронт, где после развала австро-венгерской армии он был взят в плен итальянцами. Почти год Витгенштейн провел в плену, большую часть времени в лагере в Монте-Касино (Южная Италия). Здесь он и закончил ЛФТ. На протяжении всего пребывания на фронте, несмотря на экстремальные условия, Витгенштейн вел философский дневник. Афоризмы ЛФТ представляют собой выборку из этих дневниковых записей. Часть дневниковых записей, не вошедших в основное произведение, сохранилась и может использоваться для интерпретации ЛФТ наряду с основным текстом. Добавим, что первое издание ЛФТ относится к 1921 году[96].

Для общей оценки основного произведения раннего Витгенштейна воспользуемся расхожим мнением, что если бы философская деятельность Витгенштейна ограничилась ЛФТ, эта книга все равно составила бы мировую славу ее автору. Это предположение невозможно ни подтвердить, ни опровергнуть. Можно лишь констатировать, что по степени влияния редкое философское произведение, написанное в XX веке, может составить конкуренцию этой книге. В ней Витгенштейн рассматривает практически все вопросы, относимые к компетенции философии, и дает им оригинальное решение, во многом определившее специфику современной философии. Можно сказать, что именно в этом произведении был выражен лингвистический поворот, у Фреге и Рассела лишь намеченный, в рамках которого действуют философы-аналитики. Но у самого Витгенштейна этот поворот мотивирован не просто потребностями логического анализа. Он укоренен в стремлении выразить мистическое чувство жизни, превосходящее возможности языка.

Когда-то Гегель говорил, что предисловия пишутся после того, как автору окончательно ясным стал замысел, воплощенный в главной части. Поэтому основной текст должен, в свою очередь, рассматриваться как введение к введению. Если исходить из этого принципа, то единство понимания зависит от взаимных импликаций задач, сформулированных в предисловии, и их реализации в основном тексте. Утверждение Гегеля в полной мере относится к ЛФТ[97], где лишь в предисловии единственный раз во всей книге Витгенштейн дает общую формулировку замысла, но сам этот замысел вне контекста реализации во многом остается непонятным. Однако предисловие дает хорошую возможность оценить, в каком направлении движется автор. Центральная часть предисловия в четырех предложениях фактически содержит весь замысел книги:

'Книга излагает философские проблемы и показывает, как я полагаю, что постановка этих проблем основывается на неправильном понимании логики нашего языка. Весь смысл книги можно сформулировать приблизительно в следующих словах: то, что вообще может быть сказано, может быть сказано ясно, а о чем невозможно говорить, о том следует молчать.

Стало быть, книга хочет провести границу мышлению, или скорее не мышлению, а выражению мыслей, ибо, чтобы провести границу мышлению, мы должны были бы мыслить по обе стороны этой границы (следовательно, мы должны были бы быть способными мыслить то, что не может быть мыслимо).

Поэтому эту границу можно провести только в языке, и все, что лежит по ту сторону границы, будет просто бессмыслицей'.

В этих фразах без труда улавливается лежащий на поверхности кантианский смысл. Действительно, со времен Канта любой вопрос о возможности чего-то рассматривается как реализация критической установки. Проблема подобного рода всегда результируется в представлении о некоторой границе, отделяющей возможное от невозможного. Поэтому критическую философию с полным правом можно было бы назвать философией, устанавливающей границы. В этом смысле позицию Витгенштейна, который, указывая задачу ЛФТ, говорит: 'Книга хочет провести границу мышлению', вполне можно охарактеризовать как критическую. Более того, данный тезис вполне вписывается в установки Канта, определяющего главную проблему теоретической философии как вопрос о том, 'Что я могу знать?'. Нетрудно, впрочем, заметить, что эта проблема имеет специфическое преломление. Витгенштейна интересует скорее не вопрос о наличии границы, а вопрос о том, где такую границу можно провести. Последнее затрагивает проблему критерия демаркации возможного-невозможного. Для Канта эта проблема решается с точки зрения познавательных способностей, невозможность выйти за рамки которых определяет границу между познаваемым и непознаваемым. В этом отношении исследование возможности познания ставится в догматическую зависимость от того, какими способностями мы наделяем субъекта, вынося в область непознаваемого все то, что эти способности превосходит.

Как видно из предисловия, такой ход не удовлетворяет Витгенштейна, поскольку в этом случае немыслимое в некотором смысле становится мыслимым, выразимым, пусть даже оно и вводится с помощью постулата в качестве вещи самой по себе. Можно, конечно, поставить вопрос о возможности самих способностей, радикализируя критическую установку Канта, но подобный подход грозит перспективой ухода в дурную бесконечность. Критика критического подхода в свою очередь сама может потребовать критики и т.д. Поэтому вопрос о действительном установлении границы требует изменения перспективы, что связано уже не с исследованием познавательных способностей, а с исследованием тех средств, в которых эти способности могут быть выражены. В этом заключается лингвистический поворот, который, учитывая классическую критическую позицию, можно было бы назвать критической установкой второй степени, ориентированной на 'установление границ выражения мысли'. Адаптируя подход Канта, Витгенштейну можно было бы приписать вопрос: 'Что я могу выразить из того, что я знаю?' Этот вопрос, однако, не следует понимать в том смысле, что я нечто знаю, а потом пытаюсь это нечто выразить. Вопросы 'Что я могу знать?' и 'Что я могу выразить?' фактически слиты здесь до неразличимости, поскольку я могу выразить только то, что знаю, а могу знать только то, что способен выразить. Таким образом, задача ЛФТ очерчивается стремлением выяснить условия априорной возможности языка. В подготовительных материалах так и говорится: 'Вся моя задача заключается в объяснении сущности предложения'[98]. Вопрос о возможности предложения образует фон всех тем, затрагиваемых Витгенштейном[99]. Здесь уже непосредственно просматривается связь с Кантом, который главной темой Критики чистого разума сделал вопрос об условиях возможности суждения[100]. Однако этим сходство и ограничивается. Аналогия между тем, как трансцендентальная логика, опираясь на трансцендентальный анализ опыта, решает проблему функционирования априорно-синтетических суждений, и тем, как формальная логика, опираясь на логический анализ языка, решает проблему функционирования предложений, представляется спорной[101]. Здесь не должно вводить в заблуждение то, что Витгенштейн иногда пользуется кантианской терминологией. Его цель и метод не имеют ничего общего с традиционной критической философией.

Для установления различий прежде всего необходимо выяснить, какое место в ЛФТ отводится формальной логике. Лучше всего охарактеризовать соотношение логической теории и языка позволит сравнение позиции ЛФТ с позицией Рассела, который был первым, а, судя по мнению Витгенштейна, возможно, и единственным компетентным читателем. По просьбе автора он написал введение к первому изданию его работы, где наряду с разъяснением ряда технических деталей содержится общая оценка задачи. Витгенштейн отрицательно отнесся к тексту своего английского друга, считая его поверхностным и неправильно трактующим задачу книги[102].

Для Рассела основную роль играет оппозиция естественного и идеального, логического языка, с точки зрения которой он и рассматривает задачу ЛФТ. В частности, он пишет: 'Чтобы понять книгу м-ра Витгенштейна, необходимо осознать проблему которая его занимает: М-р Витгенштейн исследует условия, необходимые для логически совершенного языка, - речь идет не о том, что какой-либо язык является логически совершенным или что мы считаем возможным здесь и сейчас построить логически совершенный язык, но о том, что вся функция языка сводится к тому, чтобы иметь смысл, и он выполняет эту функцию лишь постольку, поскольку приближается к постулируемому нами идеальному языку'[103]. Такое понимание задачи книги вполне укладывается в рамки того, что делает сам Рассел. Для чего служит логический анализ языка? Он предназначен для того, чтобы вскрыть имплицитные противоречия, содержащиеся в некритически принимаемых способах выражения. Любая теория, претендующая на описание реальности, не может гарантировать свободу от противоречия. Однако дело зачастую вовсе не в том, что неправильно задана предметная область исследования. Если такое и случается, то это внутреннее дело самой теории, которая допускает корректировку задачи и методов исследования. Когда теория выполняет эвристическую функцию, ее существование вполне допустимо. Однако наряду с позитивными утверждениями в совокупность выводов, полученных из постулатов теории, могут вкрасться такие следствия, которые связанны не столько со спецификой исследования, сколько с некритически усвоенными средствами, предоставляемыми используемым языком. Для Рассела типичным примером здесь служит парадокс, установленный им самим в фрегеанской теории функции. Парадоксы подобного рода устранимы надлежащим логическим анализом и созданием более адекватных средств выражения. Рамки, в которых действует Рассел, укладываются в две крайние точки. Это естественный язык с его двусмысленными, самореферентными выражениями, с одной стороны, и идеал языка, полностью свободного от эквивокаций с другой. Логический анализ, по существу, рассматривается как средство перехода от первого ко второму. Он оправдан лишь тогда, когда результируется в соответствующей логической теории, более или менее близкой к постулируемому идеалу[104]. Причем степень приемлемости такой теории зависит от совокупности проблем, касающихся средств выражения, на которые она может дать удовлетворительный ответ. Например, логическая теория Principia Mathematica ближе к идеалу, чем фрегеанский Begriffschrift, поскольку первая свободна от содержащегося в последнем противоречия.

Рассел рассуждает по следующей схеме. Допустим, в языке теории обнаруживается противоречие, связанное, скажем, с функционированием самореферентных выражений или пустых имен. Но описание должно быть свободно от противоречия, которое, стало быть, необходимо устранить. Возникает вопрос: Как? Ответ: Нужно найти объяснение его источника. Как только источник найден, следует принять дополнительное условие, накладываемое на применение выразительных средств. Таким образом, искусственный язык, претендующий на близость к идеалу, связан дополнительными условиями, и чем ближе к идеалу, тем условий становится все больше. В качестве таковых у самого Рассела выступают теория типов, теория дескрипций, теория лишних сущностей, которые добавляются к исходным условиям совершенного языка, например, в виде аксиомы бесконечности или аксиомы сводимости. Таким образом, логический анализ представляет собой своеобразную заботу о языке. Забота подобного рода выражается либо в ограничениях, накладываемых на образование выражений определенного рода, либо в разработке правил сведения одних выражений к другим. Работа логика как философа в более широком смысле сводится к созданию удовлетворительной онтологии и теории познания, которые позволили бы обосновать те условия, при которых возможен идеальный язык. Именно в этом источник философских допущений Рассела. Он как бы говорит: 'Если вы хотите, чтобы язык работал нормально, тогда вам необходимо принять ту теорию познания и онтологию, которую разрабатываю я'. Философия для английского философа - это то, что фундирует надлежащий логический анализ. Перефразируя известное изречение схоластов, можно сказать, что философия выступает здесь служанкой логики. С точки зрения собственного видения задачи Рассел рассматривает и результат работы Витгенштейна, расценивая его в заключительных пассажах Введения как построение свободной от видимых противоречий логической теории, возможно в чем-то сходной с его собственной[105].

Совершенно по-иному задача видится Витгенштейну. Внешней телеологии логического анализа Рассела он противопоставляет внутреннюю телеологию языка. Проблема не в том, чтобы наложить на язык внешние условия, 'мы должны узнать, как язык заботится о себе'[106]. Подобная постановка вопроса совершенно переориентирует цель исследования. Из вопроса элиминируется субъективное условие возможности анализа. Дело не в том, чтобы выяснить, какие дополнительные ограничения должны быть наложены на язык, для того чтобы он отвечал нашим целям. Язык внутренне целесообразен, и как таковой обладает внутренними механизмами, предотвращающими возникновение парадоксов. 'Мне нет надобности заботиться о языке'[107], язык заботится о себе сам. Всевозможные несообразности, формулируемые в виде парадоксов, возникают из 'неправильного понимания логики нашего языка'. Дело не в том, чтобы создать новый, более совершенный язык, дело в том, чтобы, следуя внутренней целесообразности языка, правильно объяснить, как он работает. Такой постановке вопроса, видимо, немало способствовала интуиция инженера, на которого первоначально учился Витгенштейн. Если механизм работает со сбоями, нужно выяснить принцип его работы, а не конструировать дополнительные механизмы, корректирующие сбои.

В пользу внутренней целесообразности языка говорит то, что человек обладает способностью строить язык, в котором выразим любой смысл, зачастую не имея представления о значении его отдельных компонентов. Связано это с тем, что телеология отражается в логике, которую язык навязывает тому, кто его использует. Логика есть не что иное, как выражение внутренней целесообразности. Здесь носитель языка выступает в качестве ведомого, которому услуги гида навязаны с необходимостью. Правда, часто случается так, что указания проводника понимаются неправильно и заводят в непроходимые дебри. Причина сбоев в том, что 'язык переодевает мысли. И притом так, что по внешней форме этой одежды нельзя заключить о форме переодетой мысли, ибо внешняя форма одежды образуется с целями совершенно отличными от того, чтобы обнаруживать форму тела. Молчаливые соглашения для понимания повседневного языка чрезмерно усложнены' [4.002]. Сложность молчаливых соглашений обусловлена сложностью человеческого организма, частью которого является язык. Это свойство повседневного языка обнаруживается с попыткой сказать что-нибудь предельно ясно. Самое простое предложение, например 'Часы лежат на столе', окажется бесконечно сложным и полным эвфемизмов, если попытаться выяснить его окончательный смысл. Поэтому, 'не в человеческих силах непосредственно из него вывести логику языка' [4.002]. Этой цели может служить искусственное приспособление, в качестве которого Витгенштейн рассматривает формульный язык, изобретенный Фреге и Расселом. Но это вовсе не означает, что язык повседневного общения следует заменить искусственным. Искусственный язык ничуть не в большей мере близок к идеалу, чем естественный, если об идеале здесь вообще имеет смысл говорить. Каждый язык совершенен в той мере, в которой он выполняет свое предназначение. Другое дело, что различные языки по-разному обнаруживают свою структуру. В этом отношении искусственный язык более удобен, поскольку он в явном виде демонстрирует то, что в обычном языке скрыто. Логический анализ не предоставляет нам новый, более совершенный язык, он есть средство установления структуры любого языка, скрытой молчаливыми соглашениями.

Здесь становится ясным, что априорные условия возможности языка, искомые Витгенштейном, это не те условия, о которых говорит Рассел. Автор ЛФТ действует не как логик, стремящийся построить непротиворечивую формальную теорию. 'Книга излагает философские проблемы', а не логические. Идеальный язык - не цель, а средство. Попытки скорректировать логику языка, связав ее дополнительными условиями, действительно есть философское заблуждение. Что может быть критерием предельной ясности, как не сама логика? Цель Рассела - исключить из языка логической теории бессмысленные утверждения. Но критерий осмысленности и бессмысленности можно провести только в языке, он должен устанавливаться самой логикой, его нельзя навязать извне. 'Логика заботится о себе сама, нам нужно лишь следить за тем, как она это делает'[108]. В этом смысле логика автономна, она сама устанавливает себе критерии.

Таким образом, видно, что понимание цели и метода логического анализа у Витгенштейна совершенно иное, чем у Рассела, и связано с пониманием языка. Однако само по себе это различие еще мало говорит о характере новаций, гораздо важнее понять, на чем оно основано. Начнем с того, что в отличие от Рассела и Фреге (как, впрочем, и многих других менее близких исследователей) Витгенштейн никогда не говорит о логике как науке о формах и законах мышления. В ЛФТ логика связана исключительно с языком. Факт достаточно интересный, особенно если учесть, сколь значительное место занимали в работах его учителей вопросы теории познания. Последнее объясняется тем, что, несмотря на усовершенствование логической техники, Фреге и Рассел остаются в рамках традиционных представлений о соотношении реальности, мышления и языка. Традиционный подход можно суммировать в следующем тезисе: Есть реальность, есть мышление, в которой дана реальность, есть язык, выражающий мышление. В данном случае неважно, как понимается реальность или мышление. Существенно то, что мышление рассматривается в качестве ментального посредника между тем, что мыслится, и способами выражения мысли. В рамках этой трехэлементной структуры языку отводится вспомогательная роль, связанная с фиксацией результатов мышления. При этом предполагается, что способ выражения результатов может быть более или менее адекватным. Стремление построить идеальный язык как раз укладывается в эту схему. Правда, это стремление основано на одной сомнительной предпосылке. Получается, что интуиция мышления противопоставляется интуиции языка, что мышление каким-то образом дано до и помимо языка и что 'непосредственное' изучение мышления может скорректировать ошибки, обнаруживаемые в средствах выражения. Одним из парадоксов такой прямой апелляции является то, что предполагается возможность установления границы между допустимым и недопустимым в рамках самого мышления или, по выражению Витгенштейна, 'способность мыслить то, что не может быть мыслимо'.

Иную точку зрения развивает автор ЛФТ: 'Мышление и язык - одно и то же. А именно, мышление есть вид языка. Так как мысль, конечно, тоже есть логический образ предложения и, таким образом, также и некоторый вид предложения'[109]. Витгенштейн убирает ментального посредника. Есть реальность, есть язык, в которой она выражается. Мышление в непсихологическом смысле и есть язык. Мышление в психологическом смысле есть применение языка. Таким образом, апелляция к мышлению при изучении языка переворачивает их действительное соотношение. Раз мышление и язык одно и то же, то все существенное языка в полной мере относится и к мышлению как его разновидности. Для Витгенштейна изучение языка и есть изучение самого мышления в его сущностных чертах, свободных от психологических привнесений. В языке дано самое существенное мышления. Дело обстоит не так, что имеются необходимые условия мышления, которые могут быть нарушены применением неадекватных средств выражения. Используя терминологию Канта, в языке даны априорные условия мышления. В телеологии языка выражен схематизм мышления. В этом смысле как выражение внутренней целесообразности языка 'логика трансцендентальна' [6.13].

Впрочем, задача ЛФТ, если рассматривать ее с точки зрения изучения априорных структур мыслительного процесса, вполне сопоставима с усилиями других авторов. На это пытается обратить внимание и сам Витгенштейн, когда задает риторический вопрос: 'Разве не соответствует мое изучение знакового языка изучению мыслительного процесса, который философы считали таким существенным для философии логики? Только они по большей части запутались в несущественных психологических исследованиях' [4.1121]. Однако пониматься это должно с соответствующей корректировкой, а именно с точностью до наоборот. В ЛФТ изучению существенных черт мышления для корректировки языка логики противопоставлено изучение логики языка для установления существенных черт мышления[110]. Изучение мышления касается применения логики и не может фундировать последнюю. Логика до мышления, в его психологическом смысле.

Показателем психологизации существа дела является обращение к опыту, который в исследованиях подобного рода всегда выступает неким summum summarum мышления. Витгенштейн же руководствуется основным принципом, что 'каждый вопрос, который вообще может решаться логикой, должен решаться сразу же' [5.551]. Логику не затрагивают проблемы, связанные с тем, что лежит в основании конкретных знаний о мире, чувственное или интеллектуальное созерцание. Как раз наоборот, попытки решать логические проблемы, обращаясь к созерцанию мира, как это делают Рассел или Фреге, указывают на ошибочность предпринимаемых усилий. Но это не означает, что логика не имеет никакого отношения к миру. Последнее могло бы иметь силу только тогда, когда логика соотносилась бы с формами и законами мышления, как, например, у Канта, который рассматривает формальную логику как теорию, описывающую структуру отношения мышления к самому себе. Поскольку у Витгенштейна речь идет о логике языка, а сущность языка он видит в описании реальности, постольку логика, являясь выражением внутренней целесообразности языка, очерчивает границы любого возможного описания. 'Великая проблема, вокруг которой вращается все, что я пишу, следующая: существует ли a priori некоторый порядок в мире, и если да, то в чем он состоит?'[111]. При ответе на этот вопрос необходимо учитывать, что с точки зрения позиции, выраженной в ЛФТ, речь о реальности может идти только в том отношении, в котором она выражена в языке. Поэтому априорный порядок в мире есть следствие априорного порядка в языке.

Несмотря на то, что такой ход мысли имеет видимое сходство с трансцендентальной постановкой вопроса, нельзя переоценивать его близость к какой-то разновидности трансцендентализма. Если это и трансцендентальная философия, то в весьма своеобразном смысле. Ее можно назвать негативным трансцендентализмом, поскольку она пытается всякий опыт вывести за рамки отношения языка к реальности. Логика до опыта, неважно, будет он чувственным, как у Канта, или каким-то другим. Априорный порядок в мире не зависит от типа созерцания. ''Опыт', в котором мы нуждаемся для понимания логики, заключается не в том, что нечто обстоит так-то и так-то, но в том, что нечто есть, но это как раз не опыт. Логика есть до всякого опыта - что нечто есть так. Она есть до Как, но не до Что' [5.552]. Логический анализ затрагивает тот срез вопросов, который касается того, что вообще что-то есть, неважно каким образом оно нам дано. В этом он скорее ближе метафизике Аристотеля, пытающейся ответить на вопрос 'Что есть сущее само по себе?'[112].

Таким образом, понятие опыта, являющееся центральным для трансцендентальной философии, вообще не задействовано у раннего Витгенштейна. Возникает резонный вопрос: 'Почему?' Для того чтобы на него ответить, необходимо уяснить, какое место в ЛФТ отводится субъекту. Речь, разумеется, идет о субъекте в непсихологическом смысле. Чтобы прояснить эту проблему обратимся к аналогии, хотя и не вполне правомерной, с Кантом. В трансцендентальной логике субъект выступает условием применения схематизма рассудка к чувственному материалу. При этом сам субъект не является элементом схемы, он выведен за ее рамки. Учитывая, что для Витгенштейна схематизм мышления выражен в телеологии языка, субъект не может обнаруживаться в языке. Он выведен за его рамки так же, как трансцендентальное единство апперцепций в схематизме Критики чистого разума. Здесь аналогия заканчивается. В трансцендентальной философии схематизм описывает применение чистых рассудочных понятий к чувственности, а субъект является условием такого применения. В результате применения рождается опыт. Все, что не укладывается в схематизм, является для Канта бессмысленным, имеет характер 'трансцендентальной видимости'. Опыт - это своего рода горизонт, за который не может выйти трансцендентальная философия. Но именно поэтому отношение языка и мира не является для Витгенштейна трансцендентальным в смысле Канта. В ЛФТ речь идет не о применении языка, а о тех условиях, которые позволяют применять что-то к чему-то. Действительно, субъект является условием применения языка к миру, так же как мастер является условием применения шаблона к измеряемому предмету. Но любое применение должно предполагать, что шаблон и измеряемый предмет имеют нечто общее. Между шаблоном и предметом имеются объективные функциональные отношения. В отличие от субъективных, объективные условия применения предшествуют самому применению. Как раз поэтому применение бывает верным или неверным в зависимости от правильности понимания шаблона. Именно о таких объективных условиях и ставится вопрос. Но опыт без субъективного условия совпадает с миром: 'Весь опыт есть мир и не нуждается в субъекте'[113].

Когда речь идет об объективных отношениях языка и мира, то объективное понимается не в критическом, кантовском смысле, а в самом что ни на есть догматическом, поскольку имеются в виду те отношения, которые устанавливаются до всякого субъекта. Вопрос стоит примерно так: Что есть в самом знаке, чтобы он мог рассматриваться как знак? Каковы необходимые условия функционирования знаковой системы? Таким образом, задача не в том, чтобы выяснить, как мы выражаем себя с помощью знаков, а в том, чтобы выяснить природу существенного и необходимого в знаках. Не опыт, а именно природа существенного и необходимого в знаках должна устанавливать границу мыслимого. Демаркация осмысленного и бессмысленного совпадает здесь с демаркацией выразимого и невыразимого. Вопрос стоит об установлении такой границы, которая обусловлена сущностью самого языка. Структура знаковой системы накладывает ограничения, которые не могут быть преодолены в силу природы самой знаковой системы.

Возникает серьезная проблема. Когда априорные условия познания устанавливаются в рамках мышления, о них можно говорить, подразумевая, что мышление и язык не одно и то же. Поскольку априорные условия познания устанавливаются именно в языке, о них нельзя даже сказать. Действительно, возможность высказать нечто осмысленное о необходимых чертах структуры языка предполагает и возможность осмысленного отрицания такого высказывания, что само по себе бессмысленно. Вполне возможно, что дополнительные условия, которые, например, Рассел накладывает на образование выражений, как раз и представляют собой попытку сформулировать указанные ограничения. Однако совершенно не случайно, что соглашения, которыми руководствуется разговорный язык, 'молчаливы'. Языковые средства, которые можно было бы использовать для того, чтобы выразить внутреннюю целесообразность знаковой системы, сами должны были бы ей удовлетворять. Но телеология отражается в совокупности всех элементов, в системе в целом. Поэтому говорить о внутренней целесообразности языка можно было бы только выйдя за рамки языка, что абсурдно.

Здесь получает развитие тема, занимающая центральное место еще в Заметках, продиктованных Муру. Витгенштейн явно формулирует ее в письме к Расселу,  в одном из тех редких случаев, когда пытается охарактеризовать общий смысл ЛФТ: 'Я боюсь, Ты не уловил мое главное утверждение, для которого все, что касается логических высказываний, есть только королларий. Главный пункт - это теория о том, что можно выразить (gesagt) высказываниями - т.е. языком - (и, что сводится к тому же, можно помыслить) и что не может быть выражено высказываниями, но только показано (gezeigt); в чем, я думаю, заключается кардинальная проблема философии'[114]. Вот здесь как раз и проступает основная задача логического анализа, как деятельности по созданию языка логики. Логический анализ предназначен не для создания совершенного языка, он предназначен для создания такой знаковой системы, которая проясняла бы строй любого языка. Логика языка (а не о какой другой логике и речи идти не может) - это то, что относится к всеобщей и необходимой природе знаков. Каждая знаковая система (от естественного языка до идеального языка Фреге-Рассела), поскольку она оперирует знаками, должна удовлетворять этой природе. Поэтому нет более или менее совершенного языка, всякий язык совершенен. Но практически любой язык говорит нечто, логический же язык, отвлекаясь от случайного содержания выражений, только показывает то, что заключено во всеобщей и необходимой природе знаков. Он показывает то, что скрыто молчаливыми соглашениями. Стремление выразить внутреннюю телеологию языка как такового и есть основная задача логики.

Поэтому, когда Витгенштейн говорит, что философские проблемы возникают из непонимания логики нашего языка, имеется в виду не то, что отдельные черты знаковой системы неправильно трактуются тем или иным исследователем. Речь идет о том, что неправильно трактуется задача самой логики. Логика языка - это то, что относится к уровню показанного, к тому, что 'не может быть сказано ясно'. Поэтому всякая попытка говорить о логике языка представляет собой фундаментальное философское заблуждение. Множество философских проблем являются не ложными, а просто бессмысленными. При надлежащем понимании логики языка многие проблемы были бы решены, поскольку они бы просто исчезли. Здесь вновь работает инженерная интуиция. Человеку, которому показали, как работает механизм, какие-либо объяснения становятся излишними, он уже видит, что механизм должен работать так, а не иначе. По существу, у Витгенштейна логика становится именно средством философии, а не наоборот, как у Рассела.

Анализ общего содержания ЛФТ приводит к тому, что исчезли бы не только те проблемы, о которых говорит Рассел. За рамки построения логически совершенного языка задача Витгенштейна выходит и в другом отношении. Она не просто связана с демонстрацией существенных черт знаков. Ее решение косвенным образом указывает на то, что в рамках знаковой системы вообще невозможно выразить, хотя последнее и может иметь видимость содержания. Что же ограничено необходимой природой знаков? Она показывает то, что может быть сказано с их помощью, тем самым показывая то, что с их помощью сказать нельзя. Показывая границу, мы показываем то, что находится по обе ее стороны. С одной стороны - сказанное, с другой - невыразимое. С одной стороны, то, о чем необходимо говорить ясно, с другой - то, о чем следует молчать. Показанное, таким образом, разбивается на два типа: во-первых, то, что относится к знакам самим по себе; во-вторых, то, что не может быть выражено в знаках. Первое должно просто умалчиваться в силу принимаемых соглашений. О втором нужно молчать в силу невозможности выразить. Невысказанное двояко. Мы должны молчать о границе и о том, что за ней. Вопрос в том, одинаково ли молчание? О первом мы молчим в силу инженерной интуиции, поскольку излишне говорить о том, что и так ясно. О втором же молчим многозначительно, молчим эмфатически, молчим подчеркнуто. Все наше молчание о первом есть лишь средство подчеркнуть молчание о втором.

Таким образом, показанное разнообразно, но об одном показанном Витгенштейн, проясняя структуру языка, все же считает возможным говорить, тогда как о другом можно только молчать. Однако это молчание не беспредметно[115]. О чем именно молчит Витгенштейн, проясняет его письмо к Людвигу фон Фиккеру, издателю литературного журнала Brener, в котором автор первоначально надеялся опубликовать ЛФТ. Это письмо тем более интересно, потому что здесь по-иному, чем в послании к Расселу, разъясняется задача исследования. Фиккер не логик, поэтому содержание письма - это как бы взгляд с другой стороны. Витгенштейн пишет: 'Смысл книги - этический. Как-то я хотел включить в предисловие предложение, которого фактически там теперь нет, но которое я сейчас напишу Вам, поскольку оно, быть может, послужит Вам ключом; а именно, я хотел написать, что моя работа состоит из двух частей: из той, что имеется здесь в наличии, и из той, что я не написал. И как раз эта вторая часть более важна. А именно, посредством моей книги этическое ограничивается как бы изнутри; и я убежден, что оно строго ограничивается ТОЛЬКО так. Короче, я думаю: Все то, о чем многие сегодня болтают, я устанавливаю в своей книге тем, что я об этом молчу. И поэтому эта книга, если я не слишком ошибаюсь, говорит многое из того, что Вы сами хотели сказать, но вероятно не увидели, что об этом говорится. Теперь, я рекомендую Вам прочесть предисловие и заключение, ибо они этот смысл приводят к непосредственному выражению'[116]. Невыразимым, таким образом, оказывается Кантово царство свободы. Все проблемы этики являются псевдопроблемами. Ясности мышления соответствует ясность выражения, а не болтовня. Наука о морали как система знаний оказывается невозможной, а предмет этики специфицируется молчанием, когда указывают на то, о чем можно говорить.

Две различные характеристики основной задачи ЛФТ, представленные в письмах, рождают проблему: Чем руководствовался Витгенштейн, логикой или этикой? Рассматривать ли его содержание как руководство по философии логики или как систематическую демонстрацию невозможности этики? Скорее, ни то, ни другое. Логика и этика - одно, с той лишь разницей, что первая, показывая то, что можно выразить, ставит границу мыслимому изнутри, а вторая, подчеркнуто безмолвствуя о своем предмете, ставит границу выразимому извне. Ясно мыслить, следуя велению императива, или многозначительно молчать, следуя требованию ясно мыслить, - это лишь вопрос предпочтения.

 

2.4 Логический атомизм "Трактата": от синтаксиса к онтологии

Как уже указывалось, основной грамматической категорией ЛФТ является предложение (Satz). Почему именно предложение? При ответе на этот вопрос необходимо учитывать как логическую, так и философскую мотивацию. Логическая мотивация не выходит здесь за рамки интуиций, которые имели место уже у Фреге. Удобство функциональной трактовки дает очевидные преимущества при объяснении логических примитивов, из которых построено предложение, не прибегая к дополнительным допущениям. Так же как и Фреге, Витгенштейн рассматривает остальные языковые единицы с точки зрения той функции, которую они выполняют в предложении. С точки зрения этой категории вводится и понятие знаковой системы: 'Совокупность предложений есть язык' [4.001]. Эвристичность такого подхода демонстрируется результатами, достигнутыми в Заметках по логике и Заметках, продиктованных Муру. Однако эти последние не отделимы от философских мотивов, технической разработкой которых они в значительной мере и являются.

Витгенштейн обращается к предложению, преследуя по крайней мере две цели. Одна цель связана с оправданием развиваемого им типа логического анализа, где логика рассматривается как выражение внутренней целесообразности языка. Для ее реализации необходимо объяснить сущность предложения так, чтобы то, что считается предложениями логики, не являлось предложениями в собственном смысле, а логические константы не оказались конституентами предложения. В результате логика должна предстать знанием совершенно иного типа, чем остальные науки. Она ничего не говорит о реальности, но показывает структурные взаимосвязи знаковой системы. Другая цель связана с тем, что правильное объяснение предложения позволит вывести за рамки исследования теорию познания, которая долгое время рассматривалась как необходимый элемент, оправдывающий логический анализ. Действительно, отказ от любого вида опыта как сомнительной предпосылки логического анализа ставит под удар теорию познания как философское основание логики. Опыт, призванный объяснить, на каком основании то или иное предложение квалифицируется как истинное, здесь вообще не должен приниматься в расчет, поскольку 'для того, чтобы элементарное предложение было истинным, оно прежде всего должно быть способно к истинности, и это все, что затрагивает логику'[117]. Способность к истине не выходит за рамки основного допущения, что все конституенты предложения объяснимы с точки зрения той функции, которую они выполняют в предложении. Если бы в анализе первичными были более элементарные синтаксические единицы, то с необходимостью возникала бы проблема, каким образом из них образуется предложение, которому можно приписать истинностное значение? В данном случае вряд ли можно было обойтись без допущения синтетической деятельности субъекта, к которой, например, прибегает Рассел в своей теории суждения.

Тесная связь указанных целей просматривается уже в Заметках и может рассматриваться как развитие единой темы - темы биполярности предложений. При реализации этих целей тема биполярности развивается в двух направлениях. С одной стороны, поскольку в рамках единого предложения скоординированы два полюса, исчезает необходимость обращаться к субъекту для объяснения дуализма истины и лжи. Предложение независимо от субъекта отвечает за свою способность к истинности и ложности. Нужно только показать, каким образом предложение посредством своих полюсов 'достает' до действительности. С другой стороны, все, что касается логического обрамления знаковой системы, отраженного в логических союзах и псевдопредложениях логики не затрагивает существенной особенности предложений быть истинными и ложными, а следовательно, не отвечает за связь предложений с действительностью и относится к свойствам знаковой системы. Необходимо лишь создать адекватную систему записи, которая демонстрировала бы эту особенность логической фурнитуры. Таким образом, движение мысли в ЛФТ можно описать так: объяснить, как предложение связано с действительностью, для того, чтобы показать грань, где эта связь утрачивается, сказанное переходит в показанное и невыразимое.

Витгенштейн пытается объяснить именно сущность предложения, а не кодифицировать различные типы предложений, указывая на их различие в способе связи с действительностью. Наоборот, только с точки зрения логической сущности предложения должны решаться все вопросы, касающиеся видимого разнообразия способов выражения. Здесь же должны найти свое решение вопросы, касающиеся оппозиций аналитического и синтетического, априорного и апостериорного как характеристики этих способов.

 

2.4.1 Синтаксис элементарного предложения

Согласно общим установкам Витгенштейна, можно было бы сказать, что вся философия логики - это ответ на вопрос, что может решить сама логика, а что нет. Применительно к анализу основного логического понятия, каковым выступает предложение, это означает, что его структуру нужно объяснить, отталкиваясь лишь от основного свойства предложения (способности быть истинным и ложным). Задача Витгенштейна станет яснее, если вернуться к Фреге и Расселу, устанавливающим структуру предложения с точки зрения категорий знаков, из которых оно построено. Рассел, например, все предложения делил на атомарные и молекулярные. Атомарность определялась тем, что в конструкции использовались знаки свойств и отношений, а молекулярность - составленностью из атомарных предложений и логических союзов. Категории скомбинированных знаков определяли и то, можно ли конструкцию вообще считать предложением, что было связано с ограничениями, накладываемыми теорией типов. По мнению Витгенштейна, такой подход собственно логическим назвать нельзя, поскольку он требует апелляции к значениям знаков, предполагая определенную структуру реальности. Собственно логический анализ предложений должен начинаться там, где о значении знаков речь еще не идет. Значения знаков должны вводиться с точки зрения самой возможности предложения. Другими словами, не предложение должно быть объяснено с помощью значения знаков, из которых оно построено, а все знаки и их значения должны быть объяснены с точки зрения возможности предложения. В Дневниках эта мысль выражена следующим образом: 'Фреге говорит: Каждое законно образованное предложение должно иметь какой-то смысл; а я говорю: каждое возможное предложение является законно образованным, и если оно не имеет смысла, то это может быть только потому, что мы не наделили никаким значением некоторые из его составляющих. Даже если мы уверены, что сделали это'[118]. Значения составных частей предложения должны определяться в зависимости от того, какую функцию они выполняют в предложении. В этом отношении предложение является не результатом комбинирования первоначальных знаков, а исходным пунктом логического анализа, который наделяет соответствующим значением составные части. При таком подходе вопрос заключается не в том, что обозначает каждый знак, а в том, как он обозначает [3.334]. Вопрос о как, предшествует вопросу о что, поскольку прежде чем придать знаку значение, необходимо установить его символические особенности, его способность обозначать. Подобный анализ Витгенштейн называет синтаксическим: 'В логическом синтаксисе значение знака не должно играть никакой роли; должна быть возможна разработка логического синтаксиса без всякого упоминания о значении знака, предполагается лишь описание выражений' [3.33].

Предпринимая синтаксический анализ, будем отталкиваться только от одного свойства предложений - их способности к истинности и ложности. В самом понятии предложения нет ничего, что препятствовало бы конструированию предложений, состоящих из таких элементов, которые сами могли бы быть истинными или ложными. Однако описание структуры предложения, отталкивающееся от его истинности и ложности и предполагающее при этом, что истина и ложь уже могут характеризовать его элементы, содержало бы круг, поскольку в описании сложного уже предполагалось бы описание простого, которое еще только нужно объяснить. Поэтому начинать следует именно с такого элемента, где истина и ложь в качестве характеристик появляются впервые. Здесь возникает концепция элементарного предложения. В первом приближении элементарное предложение можно было бы описать как предложение, которое не включает в качестве элементов другие предложения. Данного определения, ввиду отрицательного характера, явно недостаточно. Оно указывает, чем не является элементарное предложения, но оставляет открытым вопрос о том, что оно такое. Основной признак элементарного предложения вводится в афоризме 4.211: 'Признаком элементарного предложения является то, что никакое элементарное предложение не может ему противоречить'. Этот признак становится ясным, если учесть, что понятие 'истина' возникает именно с введением элементарного предложения. В этом смысле элементарные предложения безразличны друг к другу, каждое из них самостоятельно конституирует истину и ложь.

Несмотря на различие подходов, можно сопоставить элементарное предложение с атомарным предложением в смысле Рассела. Однако аналогия в данном случае была бы обманчивой. Следует учесть, что понятие элементарного предложения представляет собой априорную конструкцию и не связано с каким-либо конкретным примером. Это отличает позицию Витгенштейна от позиции Рассела, который вводил понятие атомарного предложения, ориентируясь на обыденный язык. Предложения типа 'Это есть зеленое' рассматривались им как примеры простых предложений, составленных из указания на предмет и выражения для свойства. Позитивный признак в данном случае можно дополнить негативным. Поскольку нельзя указать такой составной части данного предложения, которая, в свою очередь, была бы предложением, оно не является молекулярным. Однако составленность из различных категорий знаков не может служить четким критерием. Независимость атомарных предложений предполагала бы знание структуры значений тех знаков, из которых они построены. Но в компетенцию логики, конечно, не входит, например, вопрос о том, какова действительная структура цвета. Критерий же Витгенштейна является чисто логическим и не предполагает никакой ссылки на реальность. Напротив, он позволяет сугубо по логическим основаниям установить, является ли предложение элементарным: 'Если логическое произведение двух предложений является противоречием, а предложения кажутся элементарными предложениями, то мы видим, что в данном случае видимость обманывает (например: А есть красное, и А есть зеленое)'[119]. Правда, если следовать данному критерию, то затруднительно привести какой-либо пример элементарного предложения. Ни одно предложение обыденного языка, по-видимому, не является элементарным в этом смысле[120]. Но поскольку мы ориентируемся на априорную конструкцию, это не имеет никакого значения. Элементарное предложение предполагается спецификой логического анализа и затребовано сущностью языка.

Поскольку 'простой - нерасчлененный - знак не может быть ни истинным, ни ложным' (Д, С.24(2)), постольку элементарное предложение логически расчленимо [4.032], оно состоит из частей. Именно конфигурация частей задает возможность истинности предложения. Несмотря на то, что части предложения могут определяться по-разному, в конечном счете оно должно состоять из таких элементов, которые являются простыми и далее не разлагаются. 'Составные части предложения должны быть простыми = Предложение должно быть полностью артикулировано'[121]. Полная артикуляция определена требованием полноты анализа. Если логический анализ возможен, то он должен где-то заканчиваться. 'Требование возможности простого знака есть требование определенности смысла' [3.23]. Полная артикуляция предложения единственна, поэтому 'имеется один и только один полный анализ предложения' [3.25]. Относительно простых частей самих по себе, помимо того, что они различны, нельзя указать никакого другого различия, поскольку это требовало бы дополнительных характеристик, что свидетельствовало бы о их непростоте. В этом смысле все простые части предложения равнозначны. 'Простые знаки, используемые в предложении, называются именами' [3.202]. Полностью проанализированное предложение состоит только из имен. Однако для адекватного понимания элементарного предложения необходимо учесть, что a priori можно знать только то, что оно состоит из имен, но a priori невозможно установить его полный состав. Как пишет Витгенштейн, 'элементарное предложение состоит из имен. Но так как мы не можем указать количество имен с различными значениями, то мы не можем также указать состав элементарного предложения' [5.55]. Нельзя однозначно вводить знаковую форму, не зная, соответствует ли ей что-нибудь в действительности [5.5542]. Понятие элементарного предложения имеется помимо его особых форм, перечисление которых было бы совершенно искусственным [5.554; 5.555]. Такой искусственностью, например, страдает описание атомарных предложений Расселом, который в качестве примитивных знаков различал в них имена, с одной стороны, и знаки отношений различной местности с другой. Атомарные предложения классифицировались в зависимости от местности отношения. Но сразу возникает вопрос, отношения какой местности допустимы, если допустимы вообще? Это мог бы решить только опыт, к которому логика собственно апеллировать не должна [5.553]. Обращение к созерцанию непосредственно указывает на ложность разрабатываемого подхода. Вопрос о конкретных формах элементарных предложений может решить только применение логики, а не ее априорная конструкция [5.557].

Хотя полный состав элементарного предложения a priori установить нельзя, тем не менее, поскольку предполагается расчленимость на простые составляющие, записать a priori знак элементарного предложения, указывая его отдельные элементы, все-таки можно. При обозначении имен как 'a', 'b', 'c', элементарное предложение записывается как функция имен в форме 'fa', 'Ф(a,b)' и т.п. [4.24]. В данном случае Витгенштейн не выходит за рамки представлений Фреге и Рассела, понимая предложение как функцию его составных частей [3.318]. Однако сами составные части понимаются иначе. У Фреге и Рассела в знаках предложений 'fa', 'Ф(a, b)' имена 'a', 'b' обозначают самостоятельные индивиды, а знаки 'f(:)', 'Ф(:, :)' являются выражениями функций, которым соответствуют свойства и отношения. Синтаксический подход, разрабатываемый Витгенштейном, требует рассматривать знак элементарного предложения, не апеллируя к значениям его составных частей. С этой точки зрения имена являются знаками простых частей предложения, а не знаками самостоятельных индивидов. Согласно пониманию простых частей имена далее определить нельзя [3.26]. Это отличает их от функциональных знаков, указывающих на неопределенную часть элементарного предложения, которая может быть подвергнута дальнейшему анализу и разложена определениями [3.24]. Другими словами, знак предложения (Satzzeichen) включает указание на артикулированные и неартикулированные части, где неартикулированная часть может быть подвергнута дальнейшему разложению, возможно ad infinitum.

Допустим, учитывая указанные выше ограничения на предмет приведения примеров, что 'Отелло познакомил Дездемону с Кассио' является элементарным предложением. Предположим также, что 'Отелло' является простой частью данного предложения, и обозначим его 'a'. Тогда знак данного предложения можно записать как 'fa', где артикуляция ограничивается указанием на одну простую часть и неопределенный компонент. Если продолжить анализ, то неопределенный компонент можно разложить определением, предполагая, скажем, что 'Дездемона' также является простой частью, и обозначив ее как 'b'. В этом случае 'f(:)' по определению будет соответствовать 'Ф(:, b)'. Знак предложения тогда примет вид 'Ф(a,b)', где артикулированы уже две простые части. Проделав ту же процедуру с 'Кассио', получим знак 'G(a,b,c)', где артикулированы уже три простые части. Данный анализ можно продолжить далее, разлагая неартикулированную часть, обозначенную функциональным знаком 'G(:, :, :)'. Отметим, что при таком подходе относительно функциональной части не предполагается, что она обозначает каким-то иным способом, чем имена. Функциональная часть лишь указывает на неопределенность присутствующую в элементарном предложении[122]. Здесь не должно вводить в заблуждение то, что 'познакомил', как обычно считается, предполагает какое-то иное значение, чем 'Отелло' или 'Дездемона'. Этот элемент указывает на такую же неопределенность в элементарном предложении, как и выражение 'познакомил Дездемону с Кассио', и может быть посредством определений разложен далее. Смущение здесь может вызвать только то, что значение выражений 'Отелло' и 'Дездемона' предполагается простым, поскольку им соответствуют самостоятельные индивиды. Но как указывал еще Рассел, значение таких имен ни в коем случае не является простым, поскольку они представляют собой скрытые дескрипции. К тому же значение в данном случае нас не интересует, мы лишь предполагаем, что эти знаки являются простыми. Точно так же относительно функционального знака предполагается, что он указывает на неопределенную часть, которая может быть разложена определениями. В этом отношении анализ должен показать, что и выражение 'познакомил' состоит из имен. Однако не дело логики осуществлять полный анализ каждого выражения. В логике можно лишь сказать, что полный анализ в конце концов должен привести к конструкции, которая состоит только из имен. Но поскольку a priori привести пример формы такой конструкции нельзя, логика при записи элементарных предложений ограничивается лишь указанием на не разлагаемые далее и определяемые части[123].

Знак предложения, вида 'fа', состоит из более простых частей. Однако поскольку простые части вводятся с точки зрения элементарного предложения, необходимо учитывать, что ни 'f', ни 'а' сами по себе никакой интенции значения не имеют. Их значение определяется только с точки зрения той функции, которую они выполняют в элементарном предложении. 'Имя имеет значение только в контексте предложения' [3.3]. В данном случае этот тезис Витгенштейна можно назвать синтаксическим принципом контекстности. Понимать 'а' как имя можно только ориентируясь на целое предложение, где этот знак выражает часть, которую нельзя разложить далее определениями. То же самое относится к функциональному знаку, выражающему еще не определенную часть предложения. Только в отношении того, что неопределяемо и еще не определено в 'fа', имеет смысл говорить об имени и функции, приписывая 'f' и 'а' некоторую интенцию значения. Интенция значения знака задается формой его логико-синтаксического применения [3.327]. Знак 'а' может рассматриваться как имя только в том случае, если он применяется в комбинации с функциональными знаками, а знак 'f' - как функциональный знак только в том случае, если он комбинируется с именем. В этом смысле ни имена, ни знаки функций не являются самодостаточными, они предполагают друг друга. Осмысленное употребление имен как имен должно учитывать их соотношение с функциями, и наоборот [3.326]. В этом случае знак становится символом, он наполняется интенцией значения. Само по себе 'f'или 'а' есть лишь чувственно воспринимаемый значок [3.32], в котором символ можно распознать только в контексте предложения, где становится ясным способ употребления данного значка[124].

Все это говорит о том, что знаки имен и функций должны вводиться не сами по себе, как у Рассела и Фреге, а с точки зрения их общей формы употребления. Общая форма употребления имени или знака функции должна предполагать все их возможные вхождения в элементарные предложения. Здесь нужно учитывать относительную независимость знаков функций и имен. Несмотря на то, что в общем случае их интенция значения устанавливается только друг относительно друга, они могут входить в разные предложения в связи с другими именами и знаками функций соответственно. Предложения могут иметь сходное содержание, что и изображается сходством выражений. Например, в элементарные предложения 'fа' и 'fb' входит одно и то же 'f', здесь одна из частей предложений выразима одним и тем же образом в обоих случаях. 'Выражение - все то существенное для смысла предложения, что предложения могут иметь друг с другом общего' [3.31]. Сходство выражений определяется не только содержанием, но и формой. Именно форма свидетельствует об их символических особенностях. 'Выражение предполагает формы всех предложений, в которые оно может входить' [3.311]. В этом отношении выражение выступает общим признаком некоторого класса предложений. Указать символические особенности знака - значит указать класс предложений, для которых он является общим выражением. В таком указании общее выражение остается постоянным, а все остальное рассматривается как переменная [3.312]. В 'fа' и 'fb' есть общее выражение, которое можно использовать для указания на класс всех подобных предложений. В этом случае 'fх' является переменной предложения, а значения данной переменной суть все предложения указанного вида. Символическая особенность функционального знака фиксируется данной переменной через указание на то, что, сочленяясь с выражениями определенного вида (именами), он образует элементарные предложения. Описание значений переменной предложения показывает область осмысленного употребления функционального знака. То же самое относится к именам. Имя может быть общим выражением некоторого класса предложений, как, например, в 'fа' и 'ga'. В этом случае для указания на такой класс можно использовать переменную предложения, где постоянным выражением будет имя, изображая эту переменную, скажем, так 'yа'. Здесь переменная предложения также фиксирует символические особенности имен, показывая область их осмысленного употребления.

Подход Витгенштейна к переменным существенно отличается от подхода Фреге и Рассела, для которых переменная, присутствующая в предложении, всегда указывала на определенную категорию знаков, с заданным типом значения. Скажем, для Фреге в 'fх' переменная 'х' указывает на ненасышенную, требующую дополнения часть функции, являющейся неполным символом. Аргументное место данной функции может быть занято именами, полными выражениями, которые, сочленяясь с функцией, образуют предложение. Переменная 'х' в таком случае указывает на класс имен. Для Витгенштейна же 'каждая переменная может рассматриваться как переменная предложения. (Включая и переменное имя.)' [3.314]. Т.е. переменной является не сам по себе 'х', а все выражение 'fх'. Значениями такой переменной будут не знаки особого типа, а предложения соответствующего вида. При таком подходе имя также характеризуется существенной неполнотой, поскольку его символические особенности определяются только в отношении возможности сочленения с функциональным знаком. Если собственным именам естественного языка придать функцию имен в смысле Витгенштейна, то все сказанное можно проиллюстрировать следующим примером. Допустим, что 'Сократ - философ' и 'Платон - философ' являются элементарными предложениями. В качестве таковых на них можно указать как на возможные значения переменной 'Философ(х)'. Точно так же предложения 'Сократ - философ' и 'Сократ - грек' можно указать как значения переменной 'y(Сократ)'. Преобразовывая какую-либо часть элементарного предложения в переменную, мы всегда получаем переменную предложения, для которой существует класс предложений, являющихся всеми значениями данной переменной. Правда, этот класс может зависеть от того, что мы произвольно, как в приведенном примере, определили в качестве составных частей предложения, но 'если мы превратим все те знаки, значение которых было определено произвольно, в переменные, то такой класс все еще существует. Но теперь он зависит не от какого-либо соглашения, а только от природы предложения. Он соответствует логической форме - логическому прообразу' [3.315]. Логическим первообразом предложений во всех указанных примерах будет переменная 'yx'. Аналогичным способом можно указать логический первообраз предложений с двумя именами, скажем так: Y(x,y), тремя именами: Y(x,y,z) и т.п.

Логический прообраз фиксирует область осмысленного употребления возможного знака, делает его символом. Вводить знак как имя - значит учитывать прообраз тех предложений, в которых он выступает в качестве имени, т.е., сочленяясь с функциональным знаком, символизирует совершенно особым способом. Так же и в общем случае: введение знака предполагает описание вида тех предложений, в которых он может встречаться. Такой подход не предполагает апелляции к значениям знаков, а 'есть только описание символов и ничего не высказывает об обозначаемом' [3.317].

Различие знаков, вводимое на уровне синтаксиса элементарного предложения, позволяет пересмотреть теорию типов Рассела. Для того чтобы запретить образование бессмысленных выражений, Рассел фиксировал тип знаков, из которых строилось предложение, через указание их значений. Комбинация знаков, относящихся к одному и тому же типу (например, где функция выступала бы в качестве собственного аргумента), считалась бессмысленной, поскольку приводила к парадоксу. Однако если функция вводится способом, предложенным Витгенштейном, при котором предполагается описание способов ее употребления, то парадокс становится невозможным, и при этом не требуется обращения к значениям знаков, поскольку 'функция не может быть своим собственным аргументом, потому что функциональный знак уже содержит прообраз своего аргумента, а он не может содержать самого себя' [3.333]. Как это понимать? Рассел запрещает образование выражений вида 'f(fx)'. Однако когда вводится 'fx', предполагается указание на прообраз 'yx', который фиксирует форму аргумента, указывая возможные значения переменной 'fx'. Для 'f(fx)' прообраз будет другим, а именно 'j(yx)', соответственно другой будет и форма аргумента. Здесь вводит в заблуждение использование одного и того же 'f', но само по себе 'f' ничего не обозначает, символические особенности проявляются только в контексте[125]. Прообразы же показывают, что в связи с различием аргументов внутреннее и внешнее 'f' хотя и являются одинаковыми знаками, но представляют собой различные символы. Таким образом, если учитывать не только внешний вид знаков, но и их символические особенности, показываемые синтаксисом предложения, не только решается парадокс Рассела, теория типов вообще становится излишней. Тем самым из логики устраняется одна из наиболее существенных предпосылок, не имеющая чисто логического характера. Правильная трактовка синтаксиса элементарного предложения сама по себе делает невозможным образование бессмысленных выражений. Здесь не требуется помощи извне, связанной с онтологическими допущениями теории типов; и в этом смысле 'логика заботится о себе сама'[126].

Следующий важный тезис, вытекающий из синтаксического принципа контекстности, транспонирует одну из центральных тем Заметок по логике и имеет исключительное значение для понимания вытекающей из синтаксиса онтологии. Витгенштейн утверждает, что хотя элементарное предложение состоит из имен, оно не является классом имен. Как указывалось ранее, этот тезис отталкивается от критики теории Рассела, рассматривающего предложение как комплекс знаков, связываемых в процессе суждения. С точки зрения ЛФТ в предложении символическую нагрузку несет не само по себе наличие знака, а его отношение к другому знаку, поэтому предложение не комплекс значков, а факт. Как пишет Витгенштейн, 'знак предложения состоит в том, что его элементы, слова, соотносятся в нем друг с другом определенным способом. Знак предложения есть факт' [3.14]. Факт, в отличие от простого комплекса значков, характеризуется внутренней динамикой. Когда Рассел записывает предложение как комплекс значков типа [a, b, R, xRy], значение здесь имеет только наличие значка определенного вида; их порядок устанавливает субъективная компонента, конституирующая истинность и ложность. Для Витгенштейна же определяющим является то, что предложение само по себе связано с действительностью. И эту связь задает возможность знаков соотноситься определенным образом. Факт имеет внутреннюю динамику; комплекс же, как совокупность значков, статичен. Проясним это, отталкиваясь от понимания имени.

Выше говорилось, что простые части элементарного предложения отличаются друг от друга только тем, что они различны, поскольку указание любого различия предполагало бы их непростоту[127]. Но как тогда их можно было бы различить? Только с точки зрения их отношения друг к другу. Поэтому наличие различных имен в предложении фиксируется через их отношение друг к другу при переходе от одной простой части к другой. Этот переход не всегда является непосредственным, но он должен быть обязательно; а именно: 'Неверно: 'Комплексный знак 'aRb' говорит, что а находится в отношении R к b', верно следующее: 'То, что 'a' стоит в определенном отношении к 'b', говорит, что aRb'' [3.1432]. В элементарном предложении символизирует как раз соотношение простых частей, а не наличие значков определенного вида, поскольку именно отношение одного знака к другому задает их символические особенности[128]. Различая имена, мы в первую очередь обращаем внимание не на наличие знака, а на его отношение к другому знаку. Можно сказать, что в предложении 'aRb' знаки 'a' и 'b' конституируются в качестве имен через отношение к неопределенной части 'R', а в качестве разных имен - через отношение друг к другу. В 'fa' 'a' конституируется в качестве имени через отношение к 'f' и т.п. Предложение - это комплексный знак, но не комплекс знаков. Знак 'aRb' может пониматься как комплекс значков, но тогда он более не является предложением[129]. 'То, что знак предложения является фактом, завуалировано обычной формой выражения - письменной или печатной' [3.143], поскольку обычно 'aRb' мы склонны воспринимать как комплекс знаков, а не как динамическое соотношение его частей. Кроме того, поскольку любое выражение приобретает значение только в контексте предложения, комплекс вообще не должен рассматриваться как самостоятельное выражение, а характеризуется существенной неполнотой и на манер дескрипций Рассела может быть разложен определениями. Любой комплекс, хотя и не в действительности, но в возможности, согласно требованию полноты анализа может быть разложен до простых составляющих, каковыми выступают имена[130].

Синтаксические отношения, конституирующие символическую функцию знака, Витгенштейн, называет формальными или внутренними, а знаки, чьи символические свойства выявляются посредством таких отношений, - выражениями формальных понятий. Например, формальное или внутреннее свойство имени быть знаком простой части предложения конституируется его отношением к другим частям предложения[131]. Свойства подобного рода являются характеристическими чертами логической формы предложения, которая становится ясной, как только мы понимаем символическую функцию знаков, из которых оно построено. Например, понимание предложения 'fa' задает соотношение знаков 'f' и 'a' с точки зрения прообраза 'yx'. Само это понимание не зависит от какого-то нового описания. Мы видим, как понимать предложение 'fa', когда смотрим на конфигурацию знаков. Логическая форма предложения показана знаком самого предложения. Таким образом, внутренние отношения и внутренние свойства знаков суть то, что показано знаком предложения, когда мы понимаем символические функции его частей.

Синтаксические, или внутренние, отношения характеризуют не только соотношение знаковых компонентов элементарного предложения. Во внутренних отношениях друг к другу находятся и элементарные предложения. Здесь появляются важные для Витгенштейна понятия логического места и логического пространства. В афоризме 3.4 говорится: 'Предложение определяет место в логическом пространстве. Существование этого логического места гарантируется существованием одних только составных частей, существованием осмысленного предложения'. Обосновывая обращение к геометрическим понятиям пространства и места, вернемся опять к основному свойству элементарных предложений. Как уже говорилось, элементарные предложения взаимонезависимы. С точки зрения пространства взаимонезависимость любых предметов определяется тем, что они не могут занимать одно и то же место. Это же с геометрической интерпретации можно распространить на элементарные предложения. Место элементарного предложения предопределено его логическим свойством, а именно непротиворечивостью любому другому элементарному предложению. Следовательно, если дано элементарное предложение, то подразумеваются уже все предложения, которым оно не противоречит. Отношение элементарного предложения к другим элементарным предложениям внутреннее, поскольку само по себе элементарное предложение должно показывать, является ли другое предложение элементарным. Иными словами, элементарное предложение должно показывать формы тех предложений, которым оно не противоречит. Или, вернее сказать, элементарное предложение показывает, находится ли другое предложение вне его пространства, так же как геометрический предмет, даже будучи включен в комплекс других предметов, показывает, находится ли другой предмет вне его пространства. Отсюда следует, что 'если даны элементарные предложения, то тем самым также даны все элементарные предложения' [5.524]. Так как с элементарным предложением вводятся все элементарные предложения, 'предложение должно действовать на все логическое пространство'[132].

Под 'всем логическим пространством' Витгенштейн понимает не только элементарные предложения, но и их конструкции. Логическое пространство должно допускать не просто отдельные 'кирпичики', но и 'блоки', где относительно последних должна быть решена возможность входить в ту или иную взаимосвязь. Логика должна показать возможность построения из элементарных составляющих определенных конструкций, которые предопределены возможностями самих составляющих. Само по себе элементарное предложение является независимым знаком, но в полном логическом пространстве должно быть определено его место относительно других предложений. Таким образом, логическое место задается не просто предложением, но и его возможным отношением к каждому другому предложению: 'Знак предложения и логические координаты - это и есть логическое место' [3.41]. Здесь логические координаты суть не что иное, как способность предложения входить во взаимосвязь с другими предложениями, 'иначе через отрицание, логическую сумму, логическое произведение вводились бы - в координации - все новые элементы' [3.42].

Понимать это следует видимо так: в самом элементарном предложении должна быть уже предрешена его возможность образовывать связи с другими предложениями. В противном случае пришлось бы допустить нечто помимо предложений, а именно логические союзы, обладающие особым значением. Однако поскольку каждое предложение действует на все логическое пространство, можно обойтись без введения таких элементов, поскольку на логическое пространство и его отдельные места можно указать с помощью самих предложений, не привлекая для этого знаки, обладающие собственным значением.

Поясним это на примере. Пусть 'p' является элементарным предложением. Его логическое место лежит вне всех других элементарных предложений. На логическое место вне самого 'p' можно указать отрицанием, поскольку 'отрицающее предложение определяет логическое место с помощью логического места отрицаемого предложения, описывая первое как лежащее вне последнего' [4.0641] [133]. Здесь отрицание не имеет собственного значения. Оно есть лишь способ указания на особое место в логическом пространстве, но само в этом пространстве никакого места не занимает. Если взять два элементарных предложения, то можно указать пространство, которое объединило бы их логические места в одно целое, например с помощью логического умножения 'p×q'. На это же пространство можно указать и по-другому, скажем, так '~(~pÚ~q)'. Но в том и другом случае новые элементы знаков не имеют собственного значения, а являются лишь способами указания.

Это предварительное объяснение логического пространства и логического места станет прозрачным ниже, когда будут рассматриваться операции истинности.

 

2.4.2 Изобразительная теория предложений

Возможность быть истинным и быть ложным, указывающая на расчленимость, играет определяющую роль в установлении структуры элементарного предложения. Однако определяющая роль синтаксиса в установлении интенции значения элементов предложения еще не решает вопроса о том, как предложение 'достает' до действительности. Для предложения должна быть объяснена сама возможность быть истинным или быть ложным. Вне объяснения этой возможности интенция значения остается пустой, а все синтаксические категории - лишенными смысла. И хотя логику затрагивает лишь способность предложений к истинности и ложности, вне объяснения этой способности синтаксическое описание 'повисает в воздухе'. Действительность должна сравниваться с предложением [4.05], синтаксические единицы которого устанавливают границы выразимости. Витгенштейн принимает корреспондентский тезис о том, что истина и ложь характеризуют связь предложения с действительностью, но трактует его особым, отличным, например от Рассела, способом. Один из основных тезисов ЛФТ гласит: 'Истинным или ложным предложение может быть только потому, что оно является образом действительности' [4.06]. В данном тезисе понятие действительности еще не специфицировано; во всяком случае, он еще не устанавливает, из каких элементов состоит действительность. Можно лишь сказать, что предложение способно представлять действительность. И в способе представления главную роль играет понятие образа (Bild): 'Предложение - образ действительности. Предложение - модель действительности, как мы ее себе мыслим' [4.01].

Привлекая для объяснения предложения понятие образа, Витгенштейн трактует последнее особым способом. Для правильного понимания, что такое образ, прежде всего следует учесть, что он не является репрезентацией предмета или класса предметов[134]. 'Образ состоит в том, что его элементы соотносятся друг с другом определенным способом. Образ есть факт' [2.14; 2.141]. Для прояснения этого положения рассмотрим структуру, понимание которой не вызывает сомнения в своей образной природе. План Московского метрополитена предоставляет хороший пример. Обозначенные на плане пункты соответствуют действительным станциям, линии, соединяющие пункты, соответствуют отрезкам пути. Но суть изобразительного отношения этого плана не сводится к простому наличию элементов. Главное - в их взаимном расположении. Из плана ясно видно, какая станция предшествует, а какая следует за той, которая привлекла наше внимание, какая станция находится севернее, а какая южнее, как расположены относительно друг друга и относительно кольца отрезки, соединяющие эти пункты, и т.п. Во всех этих случаях видно, что изобразительное отношение к действительности фиксируется не простым наличием выделенных пунктов, но их отношением к другим элементам плана.

Сам способ, выбранный в типографии для удобства отображения, очевидно, не является единственным. Те же самые отношения, позволяющие с достаточной степенью свободы ориентироваться в подземных коммуникациях, можно отобразить и другим способом, используя иной тип графического отображения или, скажем, создав трехмерную модель. Отобразительные особенности плана в любом случае фиксируются соотношением элементов (т.е. фактом), а не их наличием. 'То, что элементы образа соотносятся друг с другом определенным способом, представляет, что так соотносятся друг с другом вещи' [2.15]. Образ характеризуется прежде всего структурой, т.е. соотношением элементов, которая может быть отображена различными способами. Но для того, чтобы образ был образом, необходимо, чтобы эта возможность была уже предрешена в выбранных способах отображения. Эту возможность Витгенштейн называет формой отображения: 'Форма отображения есть возможность того, что предметы соотносятся друг с другом так же, как элементы образа' [2.151]. Форма отображения есть то общее, что образ имеет с действительностью. 'То, что образ должен иметь общим с действительностью, чтобы он мог отображать ее на свой манер - правильно или ложно - есть его форма отображения' [2.17]. Конкретная реализация формы отображения зависит от природы образа [2.171]. Если необходимо отобразить пространственные соотношения, то образ может иметь пространственный характер. Если же вдруг необходимо отобразить различную освещенность или окраску станций метрополитена, то в образе это можно было бы представить с помощью красок различной интенсивности, где одна была бы раскрашена ярче другой или обозначена красками иного оттенка. Однако форма отображения во всех случаях связана с соотношением элементов образа.

Если образ может отображать любую действительность, форму которой он имеет, то 'свою форму отображения образ отображать не может. Он ее обнаруживает' [2.172]. Пространственная форма плана метрополитена не отображается этим планом, она обнаруживается, когда мы на него смотрим. В данном случае образ не говорит, что он отображает метрополитен пространственно, он это показывает. Форма отображения - это не элемент образа, имеющий место наряду с другими элементами, она есть его внутренняя черта.

Итак, форма отображения, посредством которой образ 'достает' до действительности [2.1511], характеризует следующие свойства образа:

1.       Композиционность. Образ должен состоять из набора элементов, которые соответствуют элементам отображаемого. 'Предметам соответствуют в образе элементы образа' [2.13].

2.       Репрезентативность. Способность образа представлять действительность основана на принципе замещения. 'Элементы образа замещают в образе предметы' [2.131].

3.       Одинаковая математическая сложность с отображаемым. В образе и отображаемом должно быть одинаковое количество различаемых элементов.

4.       Общность формы с отображаемым. При всех возможных различиях в выбранных способах отображения соотношение элементов образа должно соответствовать соотношению элементов отображаемого.

Особый интерес в перечисленных чертах вызывает четвертый пункт. 'Все возможные различия в способах отображения' означает, что можно создать различные образы одной и той же действительности. Как указывалось выше, образ может быть двумерным, трехмерным или может использоваться другой способ отображения. Например, фразы диктора, объявляющие остановки, с временными промежутками между ними, также можно рассматривать как образ метрополитена. И в приведенных примерах цвет и пространство также есть лишь средства отображения. Они характеризуют частный вид формы отображения. Если же отвлечься от конкретных отобразительных средств, то останется лишь то, что образ должен иметь общим с действительностью, чтобы он вообще мог ее отображать. Поэтому в форме отображения необходимо различать средства и структуру отображения. Пространство, временные промежутки, цветность и т.п. есть лишь средства отображения; структура же - это то, что остается помимо всех отобразительных средств. Общность формы, следовательно, разбивается на:

4.1. Общность отобразительных средств. Пространственный образ отображает пространственные соотношения элементов действительности; цветовой - цветовые и т.п.

4.2.  Общность структуры. Структура характеризуется наличием элементов и их возможным соотношением, безразличным к конкретному способу изображения.

Модификация пункта 4 в виде пункта 4.2 в совокупности с первыми тремя дает еще одно важное понятие - понятие логической формы: 'То, что каждый образ, какой бы формы он ни был, должен иметь общим с действительностью, чтобы он вообще мог ее отображать - правильно или ложно - есть логическая форма' [2.18]. Образ, который имеет в виду исключительно структуру и для которого безразличен способ отображения, является логическим образом [2.181]. Способы отображения являются случайными. Образ же остается образом вне зависимости от выбранных способов отображения, поэтому 'каждый образ есть также логический образ' [2.182], хотя не каждый образ является пространственным, цветовым или временным.

Форму отображения как логическую форму можно охарактеризовать с помощью математического понятия изоморфизма. Одинаковая математическая множественность вкупе  с взаимнооднозначным соответствием элементов и их соотношений вполне это допускают. Логическая форма есть то, что образ, какой бы формы он не был, имеет общим с тем, что он отображает. В этом отношении логическую форму образа можно в традиционных понятиях охарактеризовать как то, в чем достигается adecvatio rei et intellecti. Здесь, правда, возникает одна проблема. Изоморфизм есть отношение эквивалентности (в Расселовом смысле, т.е. в смысле логического атомизма). Изоморфные структуры образуют классы эквивалентности; в нашем случае классы структур, имеющих одинаковую логическую форму. Образ и отображаемое в этом смысле относятся к одному и тому же классу эквивалентности. И пространственный план метро, и образ, составленный из фраз диктора с временными интервалами, и само метро будут относиться к одному классу. Отталкиваясь от перечисленных выше черт, нетрудно заметить, что ввиду единства логической формы каждый из членов класса эквивалентности может рассматриваться как образ другого члена[135]. При таком понимании теряется смысл различения образа и отображаемого, поскольку они могут рассматриваться как образы друг друга. Так, само метро можно, в свою очередь, рассматривать как образ своего плана и т.п. Но если образ является действительно образом, то отношение отображения, стало быть, должно подразумевать асимметрию (в Расселовом смысле), а образ должен быть выключен из класса эквивалентности тех структур, образами которых он является. Решение достигается тем, что образ занимает внешнюю позицию по отношению к отображаемому. Внешняя позиция образа обеспечивается тем, что он может быть правильным и неправильным: 'Образ изображает свой объект извне (его точка зрения есть его форма отображения), поэтому образ изображает свой объект правильно или ложно' [2.173]. Отображаемое же не может быть правильным или неправильным.

Если бы отношение отображения сводилось к изоморфизму, то образ был бы однозначно соотнесен с действительностью и не мог бы быть верным или неверным. В этом случае наличие образа гарантировало бы наличие соответствующего ему положения дел, и все образы были бы истинными a priori. Однако, рассматривая план метро, мы понимаем, что он может быть неправильным (скажем, вкралась типографская ошибка). Более того, мы знаем, в каком случае он был бы неправильным. 'Образ изображает то, что он изображает, независимо от своей истинности или ложности, через форму отображения' [2.22]. Значит, образ соотнесен не с действительностью, но лишь с возможностью того, что он изображает; 'образ содержит возможность того положения вещей, которое он изображает' [2.203]. Но в этой возможности присутствует и невозможность, поскольку каждый образ изображает не только то, как должны обстоять дела, чтобы он был верным, но и то, чего быть не должно, дабы он не оказался ложным.

С помощью образов можно изобразить все возможные положения дел, но из образов самих по себе нельзя узнать, какие из них действительны [2.224]. Из самого по себе плана нельзя узнать, верно ли он отображает структуру метрополитена. 'Чтобы узнать, истинен или ложен образ, мы должны сравнить его с действительностью' [2.223]. Образ сам по себе обладает лишь как возможностью быть истинным, так и возможностью быть ложным. Отсюда следует, что 'нет образа истинного a priori' [2.225].

Из вышесказанного вытекает еще одна черта образа, связанная с формой отображения:

5. Биполярность. Форма отображения, проецируя возможное, а не действительное положение дел, вносит асимметрию в отношение образа к изображаемому, создавая возможность для образа соответствовать или не соответствовать действительности, быть верным или неверным, истинным или ложным [2.21][136].

Возможную проекцию, т.е. то, что образ изображает, Витгенштейн называет его смыслом [2.221]. Смысл образа понят, когда усвоены условия его возможной истинности и возможной ложности. Поэтому образ может быть понят и без того, чтобы была известна его истинность или ложность[137]. План Московского метрополитена, например, понятен и тому, кто не только никогда не пользовался московским метрополитеном, но даже не был в Москве.

Теперь следует вернуться к различию, обозначенному выше в пунктах 4.1 и 4.2. Средства отображения являются случайными, как случайны все те конкретные образы метрополитена, о которых речь шла выше. Пространственность, длительность, цветность и т.п. могут использоваться в форме отображения лишь потому, что изображаемое случайно обладает этими чертами. Но вот что не случайно: изображаемое должно состоять из элементов, находящихся в определенных отношениях. Логическая форма характеризует необходимые черты формы отображения. Можно было бы сказать, что логическая форма характеризует только интенцию значения элементов образа, оставляя за кадром способы, в которых эта интенция могла бы быть закреплена. В соответствии с вышесказанным Витгенштейн характеризует логическую форму как форму действительности [2.18]. Действительность может рассматриваться пространственно, с точки зрения времени или цвета, но все эти черты относятся к ее содержанию. Эти содержательные черты находят выражение в форме отображения в виде используемых ею изобразительных средств. Отвлечение от изобразительных средств дает чистую форму, логическую форму. В логической форме образа отражены необходимые черты действительности, тогда как средства, используемые при этом, являются случайными.

Случайные черты относятся к чувственно воспринимаемой стороне образа. Образ, в котором отражены только необходимые черты, т.е. в образе, где форма отображения является логической формой, является логическим образом. Логический образ действительности Витгенштейн называет мыслью [3]. Поскольку каждый образ является логическим, постольку он является мыслью. Возможность мыслить действительность означает возможность создать ее образ [3.001]. Как образ 'мысль содержит возможность того положения вещей, которое ей мыслится' [3.02] [138]. Другими словами, возможно все то, что можно помыслить, или, что одно и то же, образ чего можно создать. То, образ чего создать нельзя, - невозможно, или, вернее, нельзя было бы помыслить, что оно собой представляет [3.03-3.0321]. Мысли как образу присущи все указанные выше черты, включая и ту, что нет мысли истинной a priori [3.04, 3.05]. Но любая мысль возможна a priori, поскольку можно создать образ того, что не только не находит подтверждения в опыте, но и превосходит любой конкретный опыт. Необходимые черты определяют только то, что может быть, но не то, что должно быть. Истинность мысли нельзя определить a priori, но мысль должна a priori допускать возможность своей истинности и ложности.

Именно с точки зрения понятия мысли вводится общее понятие предложения. Предложение - это образ, в котором мысль выражает себя чувственно воспринимаемо[139]. Из этого общего определения следует, что каждый образ с соответствующими изобразительными средствами будет предложением. 'Мысль в предложении, - говорит Витгенштейн, - выражается чувственно воспринимаемо' [3.1]. Здесь характер чувственного выражения не специфицирован, а потому любая логическая форма, использующая любое чувственно воспринимаемое средство изображения, может рассматриваться как предложение. В этом случае пространственный, цветовой и т.п. образы метрополитена также являются предложениями[140]. Характерный пример приводит в Дневниках сам Витгенштейн:

 

 

 

 

 


''           ' : если в этом образе фигура с правой стороны представляет человека А, фигура с левой стороны обозначает человека В, тогда целое может приблизительно высказывать: 'А фехтует с В'. В образном написании предложение может быть истинным или ложным. Оно имеет смысл независимо от своей истинности или ложности. В нем должно обнаружить себя все самое существенное'[141]. Приведенный рисунок проецирует определенное положение дел, используя чувственно воспринимаемые средства, и с точки зрения общего определения является предложением. Выбранный способ изображения не является единственным, единственна лишь логическая форма, которая должна отображать фиксированное соотношение элементов. В этом смысле предложение логической формой показывает необходимые черты действительности, но выражает их с помощью случайных средств. Случайность средств не должна вводить в заблуждение. Исторически сложилось так, что обычно для выражения предложения в языке используются звуковые или письменные знаки, которые на первый взгляд не имеют ничего общего с действительностью. Высказанные звуки или написанные буквы далеко отстоят от образа, который своими очертаниями повторяет действительность. Но - как приводит пример Витгенштейн - и нотная запись далеко отстоит от того, что она изображает [4.011][142]. Можно также вспомнить иероглифическое письмо, из которого, 'не теряя существа отображения, возникло буквенное письмо' [4.016]. Используя буквенную запись, мы применяем лишь одно из возможных средств, при котором предложение не утрачивает образной природы. Скажем, предложение формы 'aRb' воспринимается как образ, 'здесь знак, очевидно, есть подобие обозначаемого' [4.012].

Чувственно воспринимаемая сторона предложения называется знаком предложения (Satzzeichen), и 'предложение есть знак предложения в своем проективном отношении к миру' [3.12][143]. Это означает, что сам по себе знак предложения не является образом, символической интенцией его наполняет мысль. Знак предложения - лишь возможный образ. Образом его делает мысль, проецируя на реальность верно или не верно. 'Мы употребляем чувственно воспринимаемые знаки предложения (звуковые или письменные и т.д.) как проекцию возможного положения вещей. Метод проекции есть мышление смысла предложения' [3.11]. Знак предложения сам по себе полностью изоморфен тому, что по предположению он мог бы изображать, и поэтому, как указывалось выше, относится к классу эквивалентности структур, имеющих одинаковую логическую форму. Внешнюю по отношению к изображаемой действительности позицию знаку предложения придает мысль, делая его подлинным образом или символом. В знаке предложения элементы соединяются определенным способом, именно это делает его возможным образом, тем, что может выражать мысль. Поэтому 'знак предложения есть факт' [3.14].

Предложение как образ характеризуется всеми указанными выше чертами. Оно комплексно. Элементы предложения (знаки) замещают предметы действительности [4.0311, 4.0312]. Предложение является фактом. Оно проецирует возможное положение дел, что является его смыслом [4.031], и бывает истинным или ложным соответственно тому, совпадает ли его смысл с действительностью или нет. Предложение характеризуется биполярностью, поскольку понимать предложение - значит знать, что имеет место, когда оно истинно, и что имеет место, когда оно ложно [4.024]. Поэтому понимание всей совокупности предложений охватывает всякую возможную реальность, а совокупность всех истинных предложений есть образ действительности, образ мира [3.01].

 

2.4.3 Онтологические следствия изобразительной теории

С точки зрения изобразительной теории становится ясным, почему логическую форму предложения Витгенштейн называет прообразом. Определяя символическую интенцию компонентов предложения, логическая форма задает основные черты реальности, которую предложение способно изображать. Предложение существенно связано с изображаемым [4.03], и, как говорилось выше, существенность этой связи обеспечивает adecvatio rei et intellecti.

Синтаксический анализ и изобразительная теория дают одинаковые результаты, самый важный из которых состоит в том, что логическая форма характеризует предложение как факт. Отсюда вытекает основной онтологический тезис ЛФТ: 'Мир есть совокупность фактов, а не вещей' [1.1]. То, что имеет место в мире [1], предопределено средствами выразимости, а потому, ввиду общности логической формы, фактами могут изображаться только факты. Вернее сказать, нельзя было бы изобразить мир, если бы он состоял не из фактов, поскольку у образа и изображаемого тогда не было бы ничего общего.

Идею фактичности мира развивает следующий онтологический тезис, который гласит: 'Мир определен фактами и тем, что это все факты' [1.11]. Совокупность всех фактов определяет как то, что имеет место в мире, так и то, чего в мире нет [1.12]. Если могут быть даны все факты, то тем самым определен весь мир, поскольку помимо фактов мир ничем не может быть определен. Определение мира ограничено средствами выражения этого определения. Все возможные образы, которые могут быть созданы, ограничены фактичностью изображения, и это задает фактичность изображаемого. Если мы собираемся говорить о мире, то, каким бы он ни был, мы с необходимостью должны предполагать, что он не выходит за рамки формы отображения. В противном случае нет образа, а значит, нет и мира.

Факт дан в логическом пространстве, т.е. в форме взаимосвязи с другими фактами. То, что имеет место, определяет и то, чего быть не может. Но форма взаимосвязи фактов не имеет отношения к предметному содержанию мира; 'мир распадается на факты' [1.2] и только на факты. Наличие или отсутствие факта ничего не меняет в самой форме взаимосвязи, факты могут быть любыми, но пространство остается тем же самым. Логическое пространство задает возможность той или иной совокупности фактов, оставляя открытым вопрос о том, каких именно. Если этот вопрос решен, то тем самым определена вся действительность: 'Факты в логическом пространстве суть мир' [1.13][144].

Понятие факта (Tatsache) разъясняется Витгенштейном с помощью понятия 'состояние дел' (Sachverhalt). В афоризме 2 говорится: 'То, что имеет место, что является фактом, - это существование состояний дел'. Отсюда следует, что, во-первых, любой факт есть композиция состояний дел, на это в данном афоризме указывает множественное число; во-вторых, факт есть композиция не произвольных состояний дел, но лишь тех, что реально существуют. То есть из всех возможных состояний дел факт образуют только реальные состояния дел. Поскольку понятие 'состояние дел' имеет определяющее значение в онтологии ЛФТ, начнем с разбора этих двух пунктов[145].

Первый пункт сводит сложность факта к его составляющим. Но следует учесть, что состояние дел как элемент композиции факта не является чем-то принципиально иным, нежели факт. Состояние дел имеет структуру факта и в этом смысле само является фактом. Только факт этот имеет элементарный характер. Состояние дел - это факт, который не распадается далее на другие факты; но именно состояние дел разложимо на то, что фактом уже не является [2.01]. Поскольку мир распадается только на факты [1.2], постольку анализ фактов в конечном счете приводит к тому, что мир распадается на совокупность всех существующих состояний дел [2.04], находящихся в логическом пространстве [2.11], т.е. в форме взаимосвязи с другими состояниями дел. Но опять-таки эта форма взаимосвязи может оставаться постоянной, независимо от того, какие именно состояния дел окажутся действительными. Для иллюстрации вернемся к примеру с метрополитеном. Последний как соотношение своих компонентов является фактом, но этот факт состоит из множества элементарных соотношений его компонентов. Здесь вся гамма взаимосвязей распадается на совокупность отдельных взаимосвязей, каждая из которых является фактом. Соотношение станций и веток распадается на отношения каждой станции к каждой ветке и т.д. Здесь последние являются более простыми составляющими первой. Дойдя до самых простых составляющих, мы получим состояния дел. Вся совокупность действительных состояний дел могла бы быть другой, и в этом отношении она определяет то, чего быть не может. Неизменным же остается пространство факта. Проектируя метрополитен, разработчик руководствовался одним пространством, но мог наполнить его разными состояниями дел. Хотя метрополитен дает лишь пространственный пример, он без труда может быть распространен на общий случай. Факт - это совокупность состояний дел в логическом пространстве.

Поскольку факт есть лишь коррелят собственного образа, все, что говорилось о состоянии дел, не трудно связать с изобразительной теорией. А именно, состояние дел - это тот минимальный факт, образ которого можно создать. Из определения предложения и элементарного предложения, данных выше, следует, что такой образ является элементарным предложением. Стало быть, состояние дел (Sachverhalt) - это онтологический эквивалент элементарного предложения[146].

Но любое элементарное предложение может быть истинным и может быть ложным. А это означает, что с ним соотнесено два различных состояния дел: одно из них делает элементарное предложение истинным, а другое ложным. Биполярность предложения выводит на второй из указанных выше пунктов. Состояние дел, которое делает предложение истинным, действительно существует; ложному же предложению соответствует несуществование состояния дел. Следуя терминологии Заметок по логике, существование состояний дел Витгенштейн называет положительным фактом, а несуществование - отрицательным. Совокупность всех положительных фактов определяет совокупность всех отрицательных фактов, поскольку 'совокупность всех существующих состояний дел определяет также, какие состояния дел не существуют' [2.05]. Вместе положительные и отрицательные факты есть действительность [2.06], которая 'в ее совокупности есть мир' [2.063].

На первый взгляд может показаться, что последние выводы не стыкуются с первоначальным утверждением, что мир есть совокупность существующих состояний дел. Кажущаяся несообразность разрешается тем, что определение мира как совокупности существующих состояний дел касается мира самого по себе, вне формы отображения. Мир же, как совокупность положительных и отрицательных фактов, - это взгляд на мир с точки зрения формы отображения. Отрицательные факты как таковые вводятся только в связи с тем, что форма отображения предполагает возможность ложности предложений. И ложный образ действительно можно создать.

Как онтологический эквивалент элементарного предложения состояние дел имеет с ним одинаковую логическую форму, предопределяющую его внутренние черты. Первая черта естественным образом вытекает из независимости элементарных предложений. Поскольку ни одно элементарное предложение не противоречит никакому другому элементарному предложению [4.211], постольку 'из существования или несуществования одного состояния дел нельзя заключить о существовании или несуществовании другого состояния дел' [2.062]. Действительно, раз истинность и ложность одного элементарного предложения не зависит от истинности или ложности другого, то независимым должно быть и то, что делает их истинными и ложными: 'Состояния дел независимы друг от друга' [2.061]. Правда, отсюда, как и в случае элементарных предложений, вытекают затруднения с примерами. Видимо, ни один из фактов, который мы могли бы привести в качестве иллюстрации, не является состоянием дел в подлинном смысле. Но так же как элементарные предложения затребованы логическим анализом независимо от того, что им могло бы соответствовать в обыденном языке, так и состояния дел затребованы логическим анализом независимо от того, что можно обнаружить в опыте. Состояние дел - это предел логического анализа, предполагающий элементарный факт, способный сделать истинным или ложным элементарное предложение. И в этом смысле он свободен от примеров, так же как и элементарное предложение.

Вторая черта вытекает из того, что элементарное предложение есть соединение простых частей, имен. Точно так же и состояние дел распадается на простые части, предметы. Как говорит Витгенштейн, 'состояние дел есть связь предметов' [2.01]. Понятие предмета (Gegenstand), наряду с понятием факта, является вторым основным онтологическим понятием ЛФТ. Характеризуя предмет в первом приближении, можно сказать, что он является значением имени[147]. Далее, неразложимость имени свидетельствует и о неразложимости предмета: 'Предмет прост' [2.02]. Подобно тому, как элементарное предложение распадается на имена, так и состояние дел в конечном счете распадается на предметы. Предмет - это далее неразложимый элемент состояния дел. Так же как разложимость элементарного предложения приводит к именам, так и полный анализ состояния дел приводит к предметам, и только к ним.

Однако для адекватного понимания последнего утверждения необходимо вспомнить сформулированный выше синтаксический принцип контекстности, который устанавливает, что позиция имени определяется в рамках целостного предложения. Аналогичным образом и позиция предмета определяется в рамках состояния дел. К существу предмета относится то, что он должен входить в состояние дел [2.011]. Это положение следует охарактеризовать как онтологический принцип контекстности[148]. Так же как форма имени предопределена его вхождением в элементарное предложение, так и форма предмета предопределена его вхождением в состояние дел. Возможность предмета входить в состояние дел должна быть предрешена в самом предмете [2.0121]. Из определения имен как простых составляющих элементарного предложения вытекает и определение их значения (предмета) как того, что является элементарным составляющим состояния дел. В данных определениях простая часть вводится с точки зрения состоящего из них целого. Форма предмета, определяющая его существо, есть форма его вхождения в состояния дел [2.0141]. Все, что можно сказать о предмете, предзадано структурой состояний дел, в которые он может входить.

Возможность вхождения предмета в состояния дел - это не внешнее свойство, а внутренняя черта, которая определяет предмет в качестве предмета. Предмет может характеризоваться различными свойствами, но, прежде всего он должен быть, а быть для предмета как раз и означает возможность входить в состояние дел[149]. Отсюда следует, что каждый предмет существует в пространстве возможных состояний дел, которое определено их существованием и несуществованием [2.013]. Мы знаем предмет, когда известны его возможные вхождения в состояния дел [2.0123], зависящие от внутренних черт самого предмета [2.01231][150]. В данном случае опять наблюдается трансформация синтаксического принципа контекстности в онтологический. Действительно, знать имя просто как отождествляемый знак - значит знать все его возможные вхождения в элементарные предложения, а знать значение имени - значит знать все возможности предмета входить в состояния дел.

Если необходимость предмета входить в состояние дел определяет его зависимость, то возможность входить в разные состояния дел демонстрирует его независимость [2.0122]. На независимость предмета указывает уже характеристика имени как выражения [3.31], т.е. знака, который может в качестве элемента входить в другие знаки. Предметы сами по себе Витгенштейн характеризует как субстанцию мира [2.021]. Интересна мотивировка введения субстанции. Если бы таковой не было, 'тогда было бы невозможно построить образ мира (истинный или ложный)' [2.0212]. В этом случае наличие у предложения смысла, т.е. верной или неверной проекции образа на действительность, определялось бы только истинностью или ложностью других предложений [2.0211]. Но истинность и ложность этих последних, в свою очередь, также требует определения, что порождает порочный круг. Поэтому, своей формой отображения предложение должно касаться чего-то такого, что выходит за его рамки. Состояние дел само по себе не может быть субстанцией. Оно проектируется в предложении как конфигурация того, что предложению не принадлежит и может входить в другие состояния дел, соответствующие другим элементарным предложениям[151]. В этом отношении субстанция мира независима от фактов [2.024].

Как субстанция предмет характеризуется простотой, постоянством и действительностью [2.02; 2.027], т.е. теми чертами, которые приписывает субстанции традиционная метафизика. В противоположность предметам состояния дел, образованные конфигурацией предметов, являются сложными, изменчивыми и неустойчивыми [2.0271]. В элементарном предложении состояние дел 'составляется как бы на пробу' [4.0031], именно поэтому оно обладает возможностью быть истинным и быть ложным. Образы могут изображать любые состояния дел, действительные или только лишь возможные. Но во всех этих образах должно быть что-то общее, чтобы их можно было сравнить друг с другом. Кроме того, во всех возможных образах мира должно быть нечто общее, то, что позволило бы соотнести их с действительным миром [2.022]. Это общее - постоянная форма - состоит именно из предметов. В различных образах мира конфигурируются одни и те же предметы, но конфигурируются по-разному. Действительный мир расположен в логическом пространстве возможных миров, проектируемых в различных образах, но это пространство задано постоянством формы, постоянством предметов[152]. Можно было бы сказать, что язык в предложениях может спроектировать все что угодно, но не все что попало. И ограничение как раз накладывается субстанцией мира[153].

И все же независимость предметов является лишь относительной. Нечто нельзя рассматривать как предмет вне его возможного вхождения в состояние дел. Вернее было бы сказать, что тогда предмет нельзя было бы представить в знаковой системе. Действительно, позиция имени определяется только в контексте предложения, а потому и то, на что указывает имя, может определяться только в контексте состояния дел. Предмет можно изобразить только в структуре факта, вне этой структуры его изобразить нельзя. На возможность изображения предметов накладывает ограничения сама знаковая система; предмет существенно дан в структуре предложения, и вне этой структуры он дан быть не может. Используя аналогию с Кантом, можно было бы сказать, что предмет как субстанция есть Ding an sich, а в качестве Ding für uns он дан как элемент структуры состояния дел, т.е. в логическом пространстве.

Конфигурация имен есть элементарное предложение, а соответствующая конфигурация предметов есть состояние дел [3.21]. Способ, которым связываются имена, есть структура элементарного предложения, а способ, которым связываются предметы, есть структура состояния дел [2.032]. Отсюда становится ясным, почему Витгенштейн называет логическую форму возможностью структуры [2.033]. Прообраз задает возможную конфигурацию элементов предложения, а стало быть, и возможную конфигурацию элементов состояний дел, а в конечном счете, поскольку факты состоят из состояний дел, и возможную конфигурацию фактов [2.034]. Полностью проанализированное предложение, как показано выше, состоит только из имен, соотношение которых характеризует предложение как факт. Также и соотношение предметов создает состояние дел. Как говорит Витгенштейн, 'в состоянии дел предметы связаны друг с другом как звенья цепи' [2.03]. Полный анализ фактов в перспективе приводит только к предметам, к простым частям состояний дел. В цепи нет ничего помимо звеньев[154].

Здесь нужно учесть, что предметы как субстанция задают лишь постоянную форму мира, но не постоянство его материальных свойств [2.0231]. Звенья в цепи совершенно одинаковы, единственное, чем одна цепь может отличаться от другой, - это последовательность и форма их соединения. Указать на свойства, которыми предметы различались бы сами по себе, невозможно, так как приписать предмету свойство - значит вписать его в состояние дел. Поскольку состояния дел в возможных мирах различны, постольку и различные миры характеризуются разными свойствами. В качестве различных предметы, как и имена, конституируются только через отношение друг к другу: 'Два предмета одинаковой логической формы - помимо их внешних свойств - различаются только тем, что они различны' [2.0233].

Последний абзац, вероятно, проще понять, если вспомнить то, что выше говорилось о структуре элементарного предложения. Полный анализ элементарного предложения приводит только к именам, но, поскольку такой полный анализ a priori провести нельзя, в его структуре можно только указать полностью определенные элементы (имена) и элементы, которые можно разлагать далее (функциональные знаки), возможно ad infinitum. Имена конституируются в качестве имен через отношение к функциональным знакам, а в качестве разных имен - через отношение друг к другу. Это же относится и к предметам, формирующим состояние дел, образом которого является элементарное предложение. Полный анализ состояния дел, который приводит к предметам и только к ним, есть лишь следствие логического требования определенности смысла, независимо от актуальной осуществимости такого анализа. В состоянии дел можно указать простые части (предметы), но лишь через их отношение к сложной, непроанализированной части. Различить же простые части состояния дел можно только через их отношение друг к другу. Изображая с помощью элементарного предложения состояние дел, мы посредством имен указываем на предметы, функциональная же часть указывает на комплексы предметов, образующих материальные свойства. Все подобные свойства, такие как пространство, время, цветность [2.0251], изобразимы только предложениями, как свойства чего-то. Подобно функциональным знакам, которые указывают на постоянную форму вхождения имени в элементарное предложение, материальные свойства являются постоянными формами вхождения предмета в состояние дел. Как пишет о материальных свойствах Витгенштейн, 'они прежде всего изображаются предложениями - прежде всего образуются конфигурацией предметов' [2.0231]. Прообраз предложения показывает форму вхождения возможного предмета, изображая функциональной частью возможное материальное свойство, сформированное конфигурацией предметов. Так, в элементарном предложении 'fa' символические особенности 'a' заключаются в указании на предмет, а символические особенности 'f' - в указании на конфигурацию предметов, образующих материальное свойство предмета, на который указывает 'a'.

Материальные свойства предметов Витгенштейн характеризует как внешние свойства, которые необходимо отличать от внутренних свойств. Различие внутреннего и внешнего определяется здесь с точки зрения возможного и действительного. Возможность входить в состояние дел образует внутреннее свойство предмета, тогда как его действительное вхождение в определенное состояние дел указывает некоторое внешнее свойство. Когда мы говорим, что предметы должны иметь какой-то цвет, занимать какое-то место в пространстве или иметь какую-то длительность, то здесь указывается внутреннее свойство: 'Пространство, время и цвет (цветность) суть формы предметов' [2.0251]; т.е. они указывают возможность предметов входить в состояние дел. Но определенное пространство и время или эмпирически воспринимаемый цвет есть их вхождение в действительное состояние дел.

Различие возможного и действительного предрешено в различии прообраза и образа. Логическая форма типа 'yа' указывает на возможность вхождения предмета в состояние дел. Однако то, что 'y:' остается непроанализированным, определяет необходимость действительного вхождения в состояние дел. Например, в прообразе 'y (Сократ)' предопределено как то, что 'Сократ' указывает на предмет, так и то, что этот предмет должен обладать какими-то внешними свойствами.

Исходя из природы образа, то, что говорилось о внешних свойствах, нетрудно применить и к внешним отношениям. Различие здесь, как и в анализе элементарного предложения, лишь в количестве неразложимых далее элементов. В 'Y(Сократ, Платон)' указывается вхождение двух предметов в состояние дел, причем необходимость вхождения определяет возможность соотношения. То, что 'Y(:, :)' остается непроанализированным, задает возможность вхождения 'Сократ' и 'Платон' в состояние дел. Но характер вхождения, хоть он и необходим, остается непроясненным до тех пор, пока не установлено 'Y(:, :)'.

Природа прообраза, впрочем, указывает и на судьбу внешних свойств и отношений. В любом предложении элемент 'y:' или 'Y(:, :)' указывает лишь на невозможность актуального осуществления полного анализа, примеры которого привести невозможно [5.55]. И лишь в этом смысле данные элементы указывают на внешнее свойство или отношение. Однако синтаксис элементарного предложения в перспективе предполагает окончательную расчленимость на простые, далее не разлагаемые составляющие, подразумеваемые, как указывалось выше, требованием определенности смысла. Отсюда следует, что, так же как функциональный знак сводится к именам, так и внешние свойства и отношения должны сводиться к констелляциям предметов. Поскольку имя в качестве иного имени конституируется как иное через отношение к другим именам, постольку и предмет в качестве иного при окончательном анализе конституируется в качестве иного через отношение к другим предметам. Отношение к другим именам окончательно характеризует независимость имени, определяя возможность его вхождения в элементарные предложения. Также и отношение к другим предметам характеризует возможность вхождения предмета в каждое состояние дел, определяя его независимость.

Отсюда вытекает способность знания о предмете: Полностью знать предмет -значит знать все его возможные вхождения в отношения к другим предметам. Но эта способность не характеризует внешние свойства, которые определены совокупностью предметов. Знать отношение к совокупности еще не значит знать отношение к элементам совокупности. Полностью предмет определяется только через соотношение со всеми возможными предметами, образующими все возможные совокупности. Но последнее, в указанном выше смысле, есть внутренне свойство предмета. Таким образом, полный анализ состояния дел должен редуцировать все внешние свойства и отношения предметов к их внутренним свойствам и отношениям. Полный анализ, хотя и невозможный актуально, потенциально приводит к редукции внешних свойств и отношений к внутренним[155] [4.1251]. Все внутренние отношения характеризуют предмет с точки зрения его вхождения во все возможные состояния дел. Актуальная неосуществимость вторых влечет актуальную неосуществимость первых. Но с точки зрения логики, которая потенциально способна изобразить все возможные состояния дел, актуальная неосуществимость значения не имеет. Предполагая возможность изображения любого состояния дел, мы предполагаем возможность изображения вхождения предмета в любое состояние дел. Например, если предположить, что Сократ - это простой предмет, то знание того, что представляет собой этот предмет, предполагает знание возможности вхождения этого предмета в любое состояние дел. Вернее сказать, значение символа 'Сократ' задано его вхождением в такие предложения, как 'Сократ - учитель Платона', 'Сократ - критик софистов', 'Сократ - муж Ксантиппы' и т.д. возможно ad infinitum. Или, аналогично, данный предмет есть вхождение во все соответствующие состояния дел.

 

2.4.4 'Сказанное' и 'показанное'

Тема внутренних и внешних свойств и отношений получает развитие в концепции, устанавливающей различие между тем, что предложение говорит (gesagt), и тем, что оно показывает (gezeigt). Принципиальное различие внутренних и внешних черт предметов, определяемых в рамках состояния дел, говорит о принципиальном различии их выражения. Здесь необходимо заметить, что внутренние свойства и отношения, установленные в рамках состояния дел, соответствуют синтаксической структуре предложения, как она определена выше, а стало быть, представляют собой характеристики логической формы, которая тождественна у изображения и изображаемого. Возможность вхождения в предложение определяет позицию имен, а возможность вхождения в состояние дел определяет позицию предметов. Наличие в предложении первых указывает на наличие в состоянии дел вторых и т.п. Логическая форма есть то общее, что предложение имеет с действительностью, чтобы быть в состоянии ее изображать. Но сама эта способность, как форма отображения, не изображается предложением [4.12], она им обнаруживается [2.172]. Предложение не изображает логическую форму как нечто внешнее, но изображает посредством нее. В этом позиция Витгенштейна радикально отличается от позиции Рассела. Логическая форма не есть объект наряду с другими объектами. Логическая форма есть способность образа быть образом. Предложения изображают действительность, но не изображают то, как они ее изображают, они это показывают: 'Предложение показывает логическую форму действительности' [4.121].

Действительно, синтаксис элементарного предложения наполняет символической интенцией компоненты предложения, но о самом синтаксисе в предложении речи не идет. Предложение не говорит о своем синтаксисе, он сам выражается в языке [4.121]. Внутренние свойства (или черты [4.1221]) синтаксической структуры показывают внутренние свойства изображаемого факта. Но предложение не только показывает, оно нечто говорит. Содержанием своих компонентов оно говорит о внешних свойствах и отношениях.

Так, предложение 'fa' не говорит, что а - это предмет, а f - это внешнее свойство, своей логической формой оно показывает, что в предложении речь идет о предмете а и свойстве f, и говорит, что а обладает свойством f. Пусть, например, предложение 'Сократ - человек' является элементарным. Оно не говорит, что Сократ является предметом. Это показано наличием имени 'Сократ'. Но оно говорит, что Сократу присуще свойство быть человеком. Также и в предложении 'Ф(а,b)' не говорится, что а и b - предметы, а Ф - отношение. Это показано символическими особенностями имен 'a' и 'b' и функционального знака 'Ф'. Говорит же данное предложение об определенном отношении а и b.

С точки зрения показанного и сказанного различие внутреннего и внешнего можно провести и так: внутренние черты суть те, что показывают способность предложения изображать данное положение дел; внешние свойства и отношения суть те, о которых предложение говорит как о характеристиках именно этого положения дел. Скажем, предложение 'Сократ учитель Платона' своей логической формой 'Y(x,y)' показывает, что речь может идти об отношении двух предметов, и говорит что Сократ и Платон действительно связаны отношением учителя и ученика.

Единство логической формы образа и изображаемого обнаруживается в том, что внутренние черты синтаксической структуры предложений показывают внутренние свойства фактов: 'Существование внутреннего свойства возможного положения вещей не выражается предложением, но оно выражает себя в предложении, изображающем это положение вещей, посредством внутреннего свойства этого предложения' [4.124]. Так, наличие n имен показывает наличие n предметов. Функциональные знаки различной местности, показывают характер соотношения данных предметов. Предложение 'Ф(а,b)' показывает внутреннее свойство состояния дел, заключающееся в том, что в нем определенным образом соотнесены два предмета.

Как указывалось выше, логическая форма элементарных предложений характеризует их внутренние соотношения, в частности взаимную непротиворечивость. Эти внутренние соотношения также показаны синтаксисом, они обнаруживаются в структуре предложения [4.1211] и выражают его логическое место, определяемое взаимосвязью предложения с другими предложениями. Синтаксическая форма осуществления этой взаимосвязи будет рассмотрена ниже с точки зрения функций истинности и операций истинности. Пока же укажем лишь на то, что внутренние отношения предложений показывают внутренние отношения фактов: 'Существование внутреннего отношения между возможными положениями вещей выражается в языке внутренним отношением между предложениями, которые их изображают' [4.125]. Например, предложения 'fa' и 'ga' показывают, что в них идет речь об одном и том же предмете, входящем в разные состояния дел [4.1211]. Непротиворечивость элементарных предложений показывает независимость состояний дел. Возможность элементарного предложения образовывать связи с другими элементарными предложениями показывает возможность состояний дел образовывать факты и т.п.

Внутренние свойства и отношения, поскольку они являются чертами логической формы, Витгенштейн называет также формальными [4.122]; внешние свойства и отношения в противовес являются содержательными. Выражаясь языком традиционной логики, можно было бы сказать, что внешнее свойство выражается в предложении тем, что предмет подводится под определенное понятие, и это изображается с помощью функции [4.126]. Так в предложении 'Сократ - человек' его структура 'fa' выражает тот факт, что предмет Сократ подводится под понятие Человека. В этом смысле каждый внешний признак фиксируется содержательным понятием, под которое подпадают определенные предметы. Данный факт может быть выражен осмысленным предложением. Но совершенно не то обнаруживается относительно формальных свойств. Наличие формального свойства нельзя выразить в предложении как подведение чего-то под содержательное понятие. Выражение 'Сократ - это предмет' бессмысленно [4.1272]. То, что Сократ является предметом, показано функционированием знака 'Сократ' в качестве имени в осмысленных предложениях. Если говорить о понятиях, в которых фиксируются формальные свойства, то их нужно строго отличать от содержательных понятий: 'Формальные понятия не могут, как собственно понятия, изображаться функцией. Потому что их признаки, формальные свойства, не выражаются функциями' [4.126]. То, что нечто подпадает под определенное формальное понятие, показано чертами того символа, с помощью которого выражается это нечто. Так, то, что а подпадает под формальное понятие предмет, показано тем, что 'а' функционирует в 'fa' в качестве имени. Точно так же бессмысленно утверждение: 'fa - является фактом'. То, что fa является фактом, показано тем, что 'fa' является предложением.

Примеры можно множить и множить относительно других формальных понятий, скажем, комплекса, функции, состояния дел и т.п. Однако самое главное здесь то, что подпадение чего-то под формальное понятие выражено определенными чертами соответствующего символа. Нечто является предметом, потому что оно выражено именем; нечто является внешним свойством, потому что оно выражено одноместной функцией; нечто является фактом, потому что оно выражено предложением, и т.д. Отсюда вытекает, как фиксируются формальные понятия: 'Знак признака формального понятия является характерной чертой всех символов, значения которых подводится под это понятие' [4.126]. Другими словами, формальное понятие предмета выражается общей чертой всех имен, формальное понятие внешнего свойства выражается общей чертой всех одноместных функций, формальное понятие факта выражается общей чертой всех предложений и т.д.

Поскольку общая черта символа, как указывалось выше, согласно синтаксическому принципу контекстности фиксируется прообразом (логической формой), постольку 'выражение формального понятия есть переменная предложения, в которой характерной является только эта постоянная черта' [4.126]. Например, общую черту имен, а значит, формальное понятие предмета, фиксирует переменная 'fx'; общую черту одноместных функций, а значит, формальное понятие внешнего свойства, фиксирует переменная 'ya'; общую черту определенного класса предложений, а значит, формальное понятие определенного класса фактов, фиксирует переменная 'yx' и т.д. Обозначая формальное понятие, соответствующая переменная своими значениями показывает то, что подпадет под это формальное понятие [4.127]. Так, переменная 'fx', обозначая формальное понятие предмета, своими значениями (скажем, 'fa', 'fb', 'fc') показывает, что a, b, c являются предметами. Как говорит Витгенштейн, 'каждая переменная есть знак формального понятия. Потому что каждая переменная изображает постоянную форму, которой обладают все ее значения и которая может пониматься как формальное свойство этих значений' [4.1271][156].

Проясняя последний тезис, луше всего обратиться к концепции неопределяемых Рассела. Формальные понятия суть те, что Рассел называл неопределяемыми, или примитивными идеями логики. Но если для Рассела значение неопределяемых фиксировалось исходным словарем, то Витгенштейн вводит символические особенности формальных понятий с точки зрения той функции, которую им придает логическая форма. Неопределяемость того или иного форрмального понятия обусловлена тем, что символичекие особенности выражающего его знака должны быть введены до всякого возможного определения. Неопределяемость фиксируется знаком, показано знаком. И если мы используем тот или иной знак, то его значение однозначно задано этим использованием. Действительно, явно указать значение знака - значит использовать этот знак, но тем самым уже указано его значение. Следовательно, всякое определение содержит круг и, по крайней мере, является излишним.

Отсюда вытекают особенности функционирования формальных понятий. Указание на формальное понятие может выражаться в предложении использованием переменных. Например, присутствие переменной 'x' в '($х)fx' свидетельствует об использовании псевдопонятия предмет: 'Там, где всегда правильно используется слово 'предмет', оно выражается в символической записи через переменное имя' [4.1272][157]. В предложениях без переменных (скажем, 'fa') на использование формального понятия предмета указывает логический прообраз данного предложения 'fx'. Представленные примеры могут прочитываться как 'Имеется предмет x, обладающий свойством f' и 'Предмет а обладает свойством f' соответственно. Но нельзя употреблять формальные понятия как выраженные действительными функциями, поскольку там, где они употребляются 'как собственно понятийное слово, возникают бессмысленные псевдопредложения' [4.1272]. Бессмысленно, например, говорить: 'Имеется х, обладающий свойством быть предметом' или 'а обладает свойством быть предметом'. Внутреннее свойство, выраженное формальным понятием, обнаруживает себя в функционировании знаков и не может быть явно установлено в каком-то предложении [158]. Указанные особенности относятся ко всем формальным понятиям и могут служить их отличительным признаком.

Формальные понятия вводятся с использованием соответствующих переменных. Присутствие переменных уже указывает на их возможную область определения. 'Формальное понятие уже дано с предметом, который под него подводится' [4.12721], поэтому вводить одновременно формальное понятие и то, что под него подпадает, бессмысленно. Скажем, вводить как исходные переменную 'x' и константу 'а' для указания на предметы нельзя. Ведь правильное использование 'x' в 'fx' уже подразумевает, что ее место может быть занято 'a'. Если же 'a' вводится особо, то это должно подразумевать, что у а есть какое-то особое свойство. Но последнее может быть выражено только содержательным понятием в осмысленном предложении, а стало быть, 'a' тогда не было бы неопределяемым. Все неопределяемые должны вводиться со знаком формального понятия, в противном случае возникают псевдопредложения. Если помимо формального понятия предмет в качестве исходного вводится имя 'Сократ', то необходимо было бы указать, что Сократ является предметом, обладающим особым свойством. Но указание на то, что Сократ является предметом, бессмысленно, поскольку это должно показываться логической формой предложения, а обладание особым свойством выходит за рамки внутренних свойств и потому не может вводиться как логическое неопределяемое. Все, что касается исходных понятий логики, должно вводиться на уровне формальных понятий, особенности которых показывает синтаксис.

В заблуждение, связанное с нарушением этого требования, как считает Витгенштейн, впадает Рассел, который наряду с понятием функции в качестве исходных вводит конкретные функции [4.12721]. В самом деле, чтобы предотвратить возникновение парадоксов, он в аксиоме сводимости постулирует существование предикативных формально-эквивалентных функций. Но это может свидетельствовать лишь о том, что формальное понятие функции изначально было введено неправильно. Зачем Расселу вдруг понадобилось уточнение? Если ориентироваться на синтаксис, то, как показано выше, правильное использование формального понятия функции само предотвращает появление парадоксов. Надлежащее использование переменных, определяемое логической формой предложения, само показывает, что всякая функция является предикативной.

Черты формальных понятий полностью определены синтаксисом предложений, который задает символическую интенцию знаков, с помощью которых построено это предложение. Но сами эти черты не могут быть выражены в каком-то другом предложении: 'Вопрос о существовании формального понятия бессмыслен. Ибо ни одно предложение не может на такой вопрос ответить' [4.1274]. Предложение показывает символическую интенцию своих знаков, и тому, кто не видит, бесполезно давать объяснения, поскольку объяснение должно опираться на предложения, символические особенности которых уже известны. Но тому, кто не понимает символических особенностей первых, еще более неясными были бы символические особенности вторых. В этом случае лишь возникла бы распространенная методологическая ошибка: Объяснение неизвестного через еще более неизвестное.

Здесь находит свое завершение тема, высказанная в Заметках, продиктованных Дж.Э. Муру. Синтаксис может быть только показан предложениями, но не может быть высказан в других предложениях[159]. 'То, что может быть показано, не может быть сказано' [4.1212], поскольку образ тогда должен был бы выйти за рамки своей формы отображения [4.12]. Образ в этом случае опредмечивался бы, выступал бы не как факт, а как предмет, которому приписываются свойства, что бессмысленно [4.1241]. Говорить о логической форме можно было бы только в том случае, если бы она выступала в качестве обладающего внешними свойствами предмета, но тогда, необходимо было бы выйти за рамки возможности изображения, необходимо было бы 'поставить себя вместе с предложениями вне логики, т.е. вне мира' [4.12]. Синтаксис нельзя объяснить в том смысле, что нельзя сформулировать правила функционирования знаков. Его можно только прояснить, показывая, как функционируют знаки: 'Теперь мы понимаем наше чувство, что обладаем правильным логическим пониманием, если все правильно в нашем знаковом языке' [4.1213], где символику определяет не наличие знака, а его отношение к другим знакам. Символическую интенцию элементов предложения характеризует только синтаксическая структура, т.е. логическая форма. И как форма отображения она не может быть высказана предложением, она им показана.

 

2.4.5 Операциональный принцип контекстности

Изложенные выше концепции Витгенштейна оставляют открытым вопрос о том, как гипотетические конструкции, привлекающие формальные понятия предмета или состояния дел, применимы к языку повседневного общения.  Этот вопрос вовсе не является праздным. В рамках общей постановки проблемы, где Витгенштейн пытается объяснить сущность любого языка, открытой остается задача объяснения того, каким образом гипотетические конструкции могут быть использованы в отношении естественного языка. Действительно, ни имена, ни предметы не могут предоставить ни одного примера. То, что в естественном языке понимается под именем или предметом, весьма далеко отстоит от того, что в ЛФТ понимается как подпадающее под соответствующие формальные понятия. Непосредственное следование логическому синтаксису далеко увело бы от потребностей языка повседневного общения. Но это не может служить аргументом в пользу того, что связь естественного языка с реальностью имеет какой-то иной характер. Логика, как выражение целесообразности любого языка, показывает символические особенности всякого знака, как гипотетического, так и реального[160]. Вопрос о сущности языка не решается Витгенштейном специально для идеального символического языка, но если такой вопрос может быть решен вообще, он должен решаться для языка как такового. В перспективе ответить нужно лишь на один вопрос: 'Можем ли мы по праву применять логику, как она изложена, скажем, в Principia Mathematica к обычным предложениям без оговорок?'[161]. Проблема, собственно, в том, что, ориентируясь на идеальные структуры, можно смоделировать логическую форму реальности и показать ее в синтаксической структуре идеального языка. Но как решить эту проблему для языка повседневной жизни?[162] Структура витгенштейновой онтологии включает предметы, которые по определению просты и образуют субстанцию мира, но нельзя привести ни одного примера подобного предмета. В этом заключается их гипотетичность. То же самое относится к состояниям дел. Стало быть, если онтология имеет лишь идеальный, гипотетический характер, то и проблемы, поставленные Витгенштейном, могли бы быть решены только для того языка, который соответствует такой реальности, т.е. также имеет гипотетический, идеальный характер. Обыденный же язык соотносится с объектами повседневности, очевидно являющимися составными, и оперирует выражениями, которые мы считаем именами, но которые, с точки зрения гипотетически простых предметов, именами являться не могут.

Эту проблему Витгенштейн отчетливо ставит в подготовительных материалах. В частности, он пишет: 'В чем состоит моя основная мысль, когда я говорю о простых объектах? Разве 'составные предметы' не удовлетворяют в конце концов как раз тем требованиям, которые я, казалось бы, устанавливал для простых предметов? Если я даю этой книге имя 'N' и говорю теперь о N, разве отношение N к такому 'составному предмету', к таким формам и содержаниям по существу не то же самое, которое я мыслил себе между именем и простым предметом?'[163]. И далее: 'Совершенно ясно, что я фактически могу соотнести имя с этими часами, как они лежат здесь передо мной и идут, и что это имя будет иметь значение вне какого бы то ни было предложения в том самом смысле, который я вообще когда-либо придавал этому слову, и я чувствую, что это имя в предложении будет соответствовать всем требованиям, предъявляемым к 'именам простых предметов''[164].

Решение этой проблемы можно найти в тех же подготовительных материалах. То, что может рассматриваться и обычно рассматривается в качестве имени, как говорит Витгенштейн, 'сводит свое полное комплексное значение в единицу'[165]. Но позиция имени определена лишь синтаксической разработкой структуры, т.е. в контексте, так как 'синтаксическое употребление имен полностью характеризует форму составных предметов, которые они обозначают'[166]. Комплескность значения не может служить аргументом, поскольку значение знака задает синтаксис. Если на что-то указывает имя, то с точки зрения такого указания оно должно рассматриваться как простое. Последнюю цитату вполне можно рассматривать как формулировку принципа контекстности. Правда, тезис, что имя обретает значение только в контексте предложения, имеет здесь операциональный смысл,  который позволяет использовать концептуальные основания и построенные на их основе функциональные исчисления к выражениям обыденного языка. Вопрос о действительном значении элементов предложения решает их применение. Если при обращении к естественному языку в предложении 'Сократ - человек' выражение 'Сократ' с точки зрения синтаксической структуры рассматривается  как имя, это обеспечивает восприятие его значения в качестве простого. В последнем случае принцип контекстности есть не что иное как мостик, перекинутый от идеальных моделей к многообразию повседневной жизни. Если выражение, пусть и обозначающее комплексный предмет, в контексте предложения можно использовать как структурный элемент, соответствующий имени, значит, к нему применим анализ, аналогичный анализу последнего. То же самое касается и остальных элементов предложения.


3. Программа логического позитивизма (логического эмпиризма)

3.1 Критерий верификации

Возможность верификации предложения как критерий значения этого предложения обычно связывают с началом деятельности Венского кружка. В действительности идея верифицируемости не является отправной идеей представителей Венского кружка и была еще ранее сформулирована - хотя и не вполне ясно - Витгенштейном: "Предложение можно понять тогда, если мы знаем, при каких условиях оно может быть истинным. Это означает, что требуется не знание того, является ли предложение истинным или ложным, но знание обстоятельств, которые позволяют установить его истинность" (ЛФТ, 4.024).

Этот верификационный принцип был, в сущности, без изменений принят последователями Венского кружка. При этом у историков философии не существует единого мнения по поводу того, как соотносится формулировка Витгенштейна с эксплицитными формулировками критерия верификации в Венском кружке (ведь у Витгенштейна не говорится ни о какой "верификации", а говорится об "условиях истинности") Соотношение терминов "верификация", "подтверждаемость" и "проверяемость" также при ближайшем рассмотрении может вызвать затруднения. Однако подлинным стимулом для принятия точки зрения Витгенштейна не было стремление решить вопрос о критерии значения или стремление точно определить общее свойство того подмножества правильно образованных предложений, которые можно считать осмысленными. Этому способствовало, скорее, стремление привести веские аргументы против традиционной философии, демонстрируемой обычно на текстах немецких идеалистов, и доказать, что эта философия 'не имеет значения'. А так как понятие 'познавательно осмысленный' было отождествлено с понятием 'эмпирически осмысленный' и возможность верификации первоначально понималась как возможность прямой верификации, опирающейся на непосредственное наблюдение и предложения о наблюдаемых фактах, можно было сравнительно легко доказать, что соответствующим образом выбранные тексты 'не имеют значения'. (Речь идет, разумеется, о том, что что утверждения философии не имеют значения, т.е. бессмысленны - вот что хотели доказать логические позитивисты).

Дж.Пассмор пишет:

"Каково бы ни было происхождение принципа верифицируемости - а его содержание почти полностью исчерпывается формализованным представлением методов Маха и Пирсона - его скоро стали считать главным догматом логического позитивизма. ... Однако почти сразу возникли разногласия по поводу его статуса, значения и правдоподобности.

Обсуждаемые при этом вопросы можно суммировать таким образом:

(1) Принцип верифицируемости по первому впечатлению не является ни эмпирическим обобщением, ни тавтологией. Каков в таком случае его статус?

(2) Мы обычно выясняем значение слов и предложений. Высказывание представляет собой значение предложения, а не то, что само имеет значение. В то же время именно высказывания мы верифицируем и описываем как истинные или ложные. Как в таком случае можно отождествлять верифицируемость со значением?

(3) Высказывания могут быть неверифицируемыми либо потому, что в настоящий момент мы не можем предложить никакого способа их верификации, либо потому, что их физически невозможно верифицировать, либо потому, что любая попытка их верификации исключена на чисто логических основаниях. Какой из этих видов неверифицируемости имеет своим следствием бессмысленность?

(4) Выражение 'верифицировать' неопределенно: оно может означать 'доказать истинность' или 'проверить истинность'. Должны ли мы утверждать, что высказывание имеет значение, если существует процедура, которая при ее успешном выполнении доказала бы его истинность, или же требуется только, чтобы существовал некоторый способ проверки его истинности? Кроме того, тождественны ли применяемые методы и в том и в другом случае значению высказывания, или они просто показывают, что высказывание имеет значение?

(5) Принцип верифицируемости предполагает существование окончательных верификаторов. Если значение высказывания заключено в том, что его верифицирует, то его 'верификаторы' не могут быть высказываниями или же они должны быть высказываниями, чье значение каким-то образом заключено в них самих. Что же они собой представляют?"[167]

Верификационный критерий понимался членами Кружка как эмпирический критерий значения, причем эмпирический исходный пункт понимался обычно довольно узко: он был связан с так называемыми 'предложениями наблюдения' (Beobachtungssätze). При этом понятие 'предложения наблюдения' не было - по крайней мере в первый период Венского кружка - никогда точно и, главное, однозначно определенным, так что речь шла о неточном понятии. Это означает, что границы между множеством предложений, которые можно считать 'предложениями наблюдения', и предложениями, которые так нельзя охарактеризовать, являются неопределенными. Так, следует различать простого наблюдателя с нормальными органами чувств, наблюдателя с дефектами этих органов чувств (например, слепых, глухонемых, дальтоников и т. д.) и, наконец, наблюдателя, у которого способность наблюдения, точность различения и т. д. расширена или удлинена измерительным или экспериментальным устройством, и т.д.

М. Шлик различал также (вызвав критику К.И.Льюиса) 'эмпирическую возможность' верификации и 'логическую возможность' верификации. Согласно его пониманию, 'эмпирически возможным' является все то, что не находится в противоречии с законами природы[168]. Это означает, что эта концепция эмпирии релятивизована по отношению к данному или достигнутому уровню знания, зафиксированному прежде всего в законах, открываемых естествознанием. Здесь можно возразить, что эта концепция эмпирии и 'эмпирически возможного', которая имплицитно вводит определенный априорный критерий, исключает возможность новой эмпирии, не соответствующей данному уровню теоретического знания, то есть исключает возможность 'эмерджентных фактов'. Однако именно эти обстоятельства в истории научного познания часто играли важную роль и оказывали сильное влияние на развитие теоретического мышления. Шлик хотел связать понятие значения не столько с понятием верифицируемости (в смысле эмпирически возможной верификации), сколько с логической возможностью верификации. Его точка зрения, характерная для понимания критерия значения периода Венского кружка, гласит: 'Верифицируемость, являющаяся достаточным и необходимым условием значения, есть возможность логического порядка; она обусловлена конструкцией предложений в соответствии с правилами, в которых определены ее термины'[169].

На первый взгляд предложенное Шликом различие между поиском истины и поиском значения выглядит неубедительно. Однако найти значение - значит сформулировать истинное высказывание, в котором прояснено его правильное значение. В ответ Шлик указывает, что прояснение значения не может иметь форму высказывания. Безусловно, если нас кто-либо спросит о значении слова 'троглодит', мы ответим, что '"троглодит" означает "пещерный житель"'. Однако этот ответ не может быть окончательным, поскольку он оставляет открытым еще один вопрос: 'Да, но что означает "пещерный житель"?' Поэтому, утверждает Шлик, для прояснения 'полного значения' выражений, которое исключало бы все дальнейшие расспросы, мы должны выйти за пределы слов и непосредственно, жестами, указать на признаки, обозначаемые нашими выражениями.

Отметим, что хотя принцип верифицируемости выдвинут как метод установления значения высказывания, в описании Шлика он становится методом определения слова. Шлику остается показать, как значение слова связано со значением высказывания. Он предлагает следующее формальное определение высказывания: это ряд звуков или других символов ("предложение") вместе с относящимися к ним логическими правилами, т. е. вместе с предписаниями относительно употребления предложения. Эти правила, заканчивающиеся "деиктическими" определениями, и образуют "значение" высказывания.

Здесь возможны минимум два контраргумента.

·    Как можно верифицировать высказывание, определяемое таким образом? Ни символ, ни правило не могут обладать истинностным значением; не поможет нам в этом случае и попытка соединить символы и правила в конъюнкцию.

·    Как может конъюнкция символов и правил 'означать' сами правила?

Возможно, вследствие этих затруднений Шлик предложил считать имеющими значение не высказывания, а только одни предложения, то есть считать, что правила образуют не значение символов-плюс-правила, а значение только символов.

Если бы свойство 'иметь значение' было свойством эмпирическим, то, конечно, нельзя было бы воспрепятствовать тому, чтобы метаязыковой предикат 'иметь значение' не считали бы неточным. Иначе говоря, нельзя исключить такую ситуацию, когда часть носителей языка решает, что данное предложение объектного языка имеет значение, а другая часть решает наоборот. Это, однако, явно подрывает прежнюю амбицию сторонников верификационного критерия, считающих этот критерий средством, которое в состоянии вполне однозначно различать взаимно дополняющие друг друга множества предложений, которые имеют значение и которые не имеют значения.

С интуитивной точки зрения это свойство, конечно, не является эмпирическим. Это исключает возможность использовать критерий значения по отношению к себе самому (при этом, разумеется, речь может идти о критерии значения 'высшего уровня', который, конечно, принципиально формулируется так же, как критерий значения 'низшего уровня').

Первоначальная версия верификационного критерия значения была, следовательно, мотивирована стремлением четко разграничить синтаксически правильные предложения, которые имеют значение, от таких предложений, которым значение приписать нельзя. При этом под верификацией понималась полная верификация. Требование логической возможности полной верификации было связано с проблематическим радикализмом, отстаиваемым главным образом Шликом. В дискуссии о так называемых протокольных предложениях, в ходе которой он сам отрицал роль этих предложений как отправного пункта познания, Шлик указывал на то, что основой нашего эмпирического знания являются так называемые констатации, как он называл предложения о 'теперешнем восприятии'. Такие предложения, как полагал М. Шлик, являются также однозначно определенно разрешимыми, как и предложения аналитического характера. На этой основе и было выдвинуто требование полной верификации, которое можно было бы сформулировать следующим образом:

Предложение Σ имеет значение тогда и только тогда, когда оно не является аналитическим предложением или противоречием, и если логически следует из непротиворечивого конечного класса предложений Ф, причем элементами этого класса предложений являются предложения наблюдения[170].

Против этой версии критерия значения, основанной на требовании возможности полной верификации, высказали ряд существенных возражений К.Г.Гемпель, А.Пап, В.Штегмюллер. Новую реформированную интерпретацию верификационного критерия значения попытался дать А.Д.Айер (см.  6.3.). Другую такую попытку совершил Карнап ('Проверяемость и значение', 1937). В этой работе принцип верифицируемости трактуется не как бессмыслица, а как рекомендация по построению языка науки. В качестве рекомендации он адресован эмпиристам, естественно предпочитающим строить язык науки таким образом, чтобы в нем были невыразимы метафизические высказывания. Согласно Карнапу, эмпиристы должны избегать таких утверждений, как 'все знание является эмпирическим', которые якобы сообщают что-то о мире. Они должны разъяснять, что подобные утверждения формулируют лишь определенные ограничения на употребление языка - ограничения, отсутствующие в 'естественных' языках вроде немецкого. Поэтому их цель состоит в создании 'идеального языка', позволяющего выразить все, что желательно эмпиристу, т. е. любыe научные и логико-математические высказывания, но исключающего метафизические утверждения как лишенные значения. Понятно, что метафизик стремится к иному идеалу; и если метафизик попытается сформулировать альтернативный эмпиризму язык, то, при условии непротиворечивости этого языка, эмпирист может и не иметь против него возражений, хотя и не пожелает им воспользоваться.

Вместе с тем в рамках общей структуры эмпиристского языка можно использовать разнообразные варианты, отличающиеся по степени точности. Для эмпириста необходимо, чтобы все 'исходные предикаты' научного языка, входящие в 'базисные утверждения' или 'протокольные предложения', были наблюдаемыми, но в то же время у него, считает Карнап, есть выбор - включить ли в свой язык только предикаты 'вещного языка' (состоящего из предикатов повседневного языка: например, 'теплый', 'голубой' и т. д., используемых для описания материальных объектов; согласно Карнапу, именно этот язык он имел в виду, когда утверждал, что фундаментальным языком является 'язык физики') - или добавить к ним 'психологические' предикаты. Во втором варианте тоже возможны альтернативы: психологические предикаты могут иметь менталистскую форму, обозначая индивидуальные состояния сознания, или они могут быть 'физикалистскими' предикатами, обозначающими психологические акты (например, быть сердитым или видеть собаку), которые может наблюдать только тот, кто их испытывает, но наличие или отсутствие которых может быть подтверждено независимыми наблюдателями. Сам Карнап вслед за Поппером отдает предпочтение 'вещному языку', отказываясь от своих прежних феноменалистских и физикалистских протоколов на том основании, что никакой другой язык, кроме 'вещного', не может обеспечить абсолютную объективность науки. Как и следовало ожидать, некоторые позитивисты встретили его выбор с негодованием, видя в нем отход от позитивизма к реализму.

Позитивисты обычно были согласны - и это в явном виде сформулировано в ранних произведениях Шлика, - что все неисходные предикаты должны быть определены через исходные предикаты; Карнап придерживался именно этой точки зрения, когда утверждал в 'Единстве науки', что все эмпирические предложения можно 'перевести' в предложения, сформулированные на языке физики. В 'Проверяемости и значении' он отходит и от этого строгого требования: по его мнению, эмпирист должен требовать не переводимости предложений, а лишь их сводимости с помощью 'редукционных пар'. К этому выводу он пришел главным образом потому, что считал невозможным определить 'диспозиционные предикаты' (т.е. предикаты типа 'растворимый', 'видимый', 'слышимый') в виде конъюнкции исходных предикатов. В то же время он считал, что эмпирист может 'ввести' в свой язык предикат 'растворимый' с помощью следующей пары высказываний: 'если х поместить в воду в момент времени t, то если х растворим в воде, то х растворится в момент времени t' и 'если х поместить в воду в момент времени t, то если х не растворим в воде, то х не растворится в момент времени t'. Таким образом, мы располагаем тестом растворимости, хотя у нас нет метода перевода высказываний вида 'х растворим' в высказывания, содержащие характеризующие предикаты наблюдения - х, ибо х может быть растворимым, даже если никто и никогда не помещал его в воду.

Итак, модификация верификационного критерия значения, предложенная Карнапом, имеет две характерные черты:

(1) Прежде всего в принципе отбрасывается требование полной верификации и вводятся 'более умеренные' и вместе тем, конечно, нестрогие средства проверки семантической характеристики предложения: под верификацией понималось конечное и однозначно определенное установление истинности или ложности синтетического предложения. Поскольку речь идет о предложении, которое можно было бы записать с использованием квантора общности, очевидно, что полная верификация в указанном смысле часто неосуществима. Поэтому Карнап в противовес верификации и требованию полной верификации выдвигает понятие 'подтверждение'. Под подтверждением понимается ступенчатый процесс, который последовательно уточняет наше знание семантической характеристики. Под тестированием (testability, проверяемостью) понимается использование вполне определенного метода для установления этой характеристики.

(2) О всех этих средствах допустимо говорить только тогда, когда определенный язык имеет точную синтаксическую и семантическую конструкцию. В качестве примера языка с такими свойствами, в котором можно использовать указанные средства, Р. Карнап набросал схему эмпиристского языка (Ding-Sprache). Словарь этого языка содержит в качестве примитивных нелогических выражений имена пространственно-временных точек и предикаты наблюдения (Beobachtungspredikate, observation predicates). Образование остальных нелогических выражений осуществлено при помощи так называемых редукционных предложений. Эти предложения, в сущности, уточняют семантически значимые отношения нелогических выражений данного языка и играют, таким образом, роль постулатов значения.

Такая модификация (см. подробнее  3.3.1.3.2), конечно, бросает в целом новый свет на усилия по созданию универсальной концепции верификационного критерия значения. В системе языка, с которым Р. Карнап рекомендует работать, понятие 'осмысленное предложение', собственно, предполагается, поскольку заданы также семантические правила и постулаты значения. Это означает, что роль верификационного критерия в его первоначальном виде здесь, собственно говоря, устранена.

Модификация верификационного критерия, проведенная Р. Карнапом, позволяет сделать следующее заключение: так называемые метафизические предложения, которые с помощью верификационного критерия должны были быть элиминированы и объявлены предложениями, которые 'не имеют значения', вряд ли можно найти в языковых системах, которые имеют точную синтаксическую и семантическую конструкцию. Поэтому понятно также, что первоначальные цели не были и не могли быть достигнуты. Если принять во внимание, что верификационный критерий смысла первоначально понимался как универсальный критерий, связанный с попыткой создания того, что мы охарактеризовали как унитарную теорию смысла, то модификация, произведенная Р. Карнапом в "Testability and Meaning" является, собственно, первым шагом к отбрасыванию универсального критерия.

Дальнейшая критика верификационного критерия значения (выдвинутая, например, Л.Тондлом[171]) также связана с приписываемой ему характеристикой универсальности. Метаязыковой предикат 'иметь значение', согласно концепции верификационного критерия, связан со значением предиката 'верифицируемый'. В этой связи встает вопрос, какой характер имеет установление того, что 'все осмысленные предложения верифицируемы'. Если 'верифицируемость' является общим свойством того множества предложений, которые правильно образованы и которые, кроме того, являются осмысленными, то это установление - результат индуктивного обобщения, как, допустим, предложение 'все предметы с меньшим удельным весом, чем у воды, в состоянии плавать по воде'. Это, несомненно, находится в противоречии с принципом, который вытекает из последовательного применения требования верификационного критерия, согласно которому термины 'верифицируемый' и 'осмысленный' - синонимы. Равным образом также выражения 'иметь меньший удельный вес, чем вода' и 'способность плавать на воде' не являются синонимами.

Следовательно, если предложение, которое формулирует верификационный критерий смысла, мы считаем индуктивным обобщением, т.е., синтетическим предложением, мы должны признать, что предикаты 'иметь значение' и 'верифицируемый' не являются синонимами.

Еще более затруднительная ситуация возникает, если мы считаем предложение, которое формулирует верификационный критерий смысла, аналитическим. В этом случае, конечно, не остается ничего, как признать, что это предложение неверифицируемо и, следовательно, не имеет значения. Формулировка верификационного критерия значения, конечно, не является явно аналитическим предложением. Если речь идет .о синтетическом предложении, то нельзя избежать вопроса, имеет ли само это предложение значения. Иначе говоря, речь идет о том, можно ли критерий значения применить к нему самому. Если да, то можно ли доказать, что из истинности критерия значения следует, что этот критерий сам не имеет значения? Можно, конечно, возразить, что этот подход означает смешение предложений объектного языка и метаязыка (или же метаязыка и метаметаязыка и т. д.). Если мы хотим этого избежать, нам ничего иного не остается, как предположить бесконечный ряд верификационных критериев разных ступеней и, следовательно, бесконечный регресс.

Определение универсального критерия смысла не может быть успешным и ведет к спорам. Это можно выразить так: если существует универсальный критерий значения, то его нельзя применять ко всем языкам. Если же критерий значения нельзя применять ко всем языкам, то речь не идет об универсальном критерии значения.

Таковы аргументы Тондла; контраргументы же здесь будут отсылать прежде всего к дискуссиям о конвенциональности ( 3.5), а также о холизме, о котором ниже речи будет более чем достаточно.

Таким образом, критерий верификации претерпевает в рамках Венского кружка (и позже) значительные изменения, оказывающие решающее влияние на развитие философии науки, философии языка, сознания, и, как выясняется позже (впрочем, что касается этики - еще при Шлике), многих других областей философии.

 

3.2 Основные положения феноменализма в Венском кружке

Суть феноменалистского направления заключается в следующем. Члены Венского кружка предприняли попытку показать, что осмысленные выражения всегда могут быть сведены либо к эмпирическим высказываниям, либо к тавтологиями. Однако их взгляды на характер и конечные результаты процесса сведения были весьма различными. Сначала почти все они, следуя Расселу, в качестве базисных предложений принимали предложения, выражающие чувственный опыт, однако впоследствии большинство из них в качестве базисных предложений стали рассматривать предложения, описывающие наблюдения физических объектов.

Обе разновидности логического позитивизма в качестве нормы всякого знания принимают научное знание, единствеными осмысленными выражениями считают эмпирические высказывания и тавтологии и обращаются к искусственным языкам для исправления неточностей и двусмысленностей обыденного языка. Однако эти две разновидности логического позитивизма отличаются друг от друга в вопроса о природе базисных эмпирических высказываний, получаемых в результате анализа. Феноменалистические теории, которых придерживались вначале почти все члены Венского кружка, в качестве базисных высказываний принимают высказывания, выражающие чувственный опыт. Физикалистские теории, выдвигавшиеся членами Венского кружка позже, в качестве базисных высказываний принимают высказывания, выражающие наблюдения физических объектов.

3.2.1 Феноменалистический анализ Морица Шлика

Шлик (как видно, например, из книги 'Общая теория познания') имел существенное представление об истории философии и хотя не считал философию отраслью знания, но и не отказывал ей в определенной ценности. Его коллеги-позитивисты, как он полагал, совершенно неправильно воспринимают ситуацию, когда, следуя примеру Рассела, разрабатывают 'научную философию' и даже предлагают заменить слово 'философия' такими 'бесцветными и неэстетичными выражениями', как 'логика науки'. Они ошибаются, полагая, что их деятельность полностью оторвана от философской традиции; но они не правы и в своем убеждении, что какой-то вид науки мог бы 'заменить' философию. Шлик согласен с Витгенштейном в том, что философия - это не теория, а деятельность, связанная с поиском значений. Поскольку философия, не выдвигая никаких утверждений, тем не менее помогает нам яснее понять, что мы хотим сказать, она сильно отличается по своему характеру от науки. Философия, вообще говоря, является не высшей наукой, подчиняющей себе другие науки, а исследованием общих принципов наук; в частности, теория познания не предшествует естественным наукам, хотя может быть полезной при их интерпретации.

Против этой точки зрения можно возразить: Шлик сам выдвигает философские тезисы - например, верификационную теорию значения. Как в таком случае он может утверждать, что философия - это не отрасль знания? Витгенштейн попытался предупредить такого рода критику, заявив, что содержащиеся в 'Трактате' высказывания бессмысленны в той мере, в какой они являются философскими; однако их бессмысленность, утверждает он, имеет довольно необычный характер: в противоположность темной бессмысленности метафизики бессмысленность высказываний 'Трактата' вносит ясность. Шлик не склонен проводить такое различие между разными видами бессмысленного. Он предпочитает считать принцип верифицируемости 'трюизмом', который не говорит нам ничего нового, а лишь привлекает наше внимание к уже известному нам, и именно поэтому ошибочно называть это нечто уже известное 'теорией'.

Структура знания, по Шлику, такова: знание на уровне повседневной жизни - это опознание объекта как объекта определенного рода; такое знание обычно достигается с помощью запоминаемых представлений. Научные суждения связывают понятия с фактами путем логических связей, приводящих в свою очередь к опыту. Возникающие связи между понятиями очищаются от неопределенности непосредственного опыта благодаря тому, что они вводятся в терминах аксиоматических систем, строящихся как для того, чтобы систематизировать факты, так и для того, чтобы облегчить дедукцию. Таким образом, связи между понятиями являются чисто аналитическими, и не существует никакого априорного знания, которое не было бы аналитическим. Затем мы должны упорядочить отношения между нашими знаками так, чтобы они однозначно соответствовали отношениям между фактами (хотя принятая нами система может быть не единственной, правильно представляющей факты). Познание требует общей надежности памяти, а также некоторого единства опыта, но оно не нуждается во 'внутреннем восприятии'. Верификация фактической гипотезы возможна потому, что такая гипотеза вместе со всеми вспомогательными допущениями ведет к некоторым следствиям, которые в свою очередь ведут к другим следствиям и так далее, до тех пор, пока не достигается уровень непосредственного опыта. Но индуктивный процесс, в терминах которого такой опыт подтверждает первоначальную гипотезу, дает ей не более, чем вероятность, подкрепляемую привычкой и потребностями практической жизни. Верификация аналитических высказываний горазда более надежна и может быть достигнута путем понимания смысла без последующего обращения к фактам. Критерием истины является однозначность соответствия суждений фактам, а закон каузальности представляет собой некоторого рода реальность, независимую от познающего разума.

Итак, Шлик от своих прежних взглядов относительно задач философии перешел к характерному для образа мыслей аналитиков убеждению, что, в то время как задача науки заключается в 'погоне за истиной', задача философии заключается в 'погоне за значением'. Нет специфически 'философских проблем'; задача философии искать значение всех проблем и их решений. Ее следует определять как деятельность по отысканию значения.

Шлик не только придерживался характерного аналитического взгляда на философию как на поиск значения; он также активно отстаивал логико-позитивистский тезис, что значение следует приравнивать к проверяемости. Однако он чувствовал, что этот тезис следует формулировать с осторожностью. Некоторые члены Венского кружка считали, что значение следует отождествлять с фактической проверкой; они были подвергнуты критике Льюисом, указывавшим, что такая теория должна отвергать некоторые явно осмысленные высказывания, например о другой стороне Луны и о жизни после смерти. Шлик утверждал, что он никогда не был склонен ограничивать значение верификацией; он всегда считал, что значимое следует отождествлять с тем, что может быть проверено, то есть с проверяемым. При этом пределы возможности такой проверки определяются не физической достижимостью, так как не известно, могут ли расширяться границы этой достижимости и насколько могут. Единственным пределом проверяемости является 'логическая возможность'. Таким образом, поскольку можно представить себе условия, при которых высказывания о другой стороне Луны или о бессмертии души могут быть проверены, эти высказывания действительно осмысленны безотносительно к их истинности или ложности.

Такая трактовка 'неверифицируемости' явным образом отталкивается от взлядов позитивистов XIX в., согласно которым 'ложным' является все, для чего наука не располагает способом проверки. (Логические позитивисты ставили себе в заслугу именно такую постановку вопроса - в отличие от прежних позитивистов, они не говорили, что метафизика "ложна", а что она "бессмысленна".) Это определение вынуждало их заклеймить как 'бессмысленные' многие высказывания, которые современные ученые считают научными истинами - например, утверждения о химическом составе звезд. Шлик намерен определить выражение 'лишенный смысла' таким образом, чтобы вопрос о том, имеет высказывание значение или нет, не зависел от состояния научного знания на данный конкретный момент времени. По его мнению, высказывание лишено значения только в том случае, если оно 'неверифицируемо в принципе'. В качестве примера Шлик приводит высказывание 'ребенок гол, но на нем надета длинная ночная рубашка', которое, по его мнению, бессмысленно, поскольку правила употребления слова 'голый' запрещают применять его к людям, одетым в длинную ночную рубашку. Приступая к рассмотрению метафизических утверждений, мы, по мнению Шлика, видим, что они бессмысленны по той же самой причине: 'они нарушают правила логической грамматики'. Согласно альтернативному подходу, предложенному Витгенштейном в 'Трактате', метафизик, как мы замечаем, 'не наделил значением определенные знаки своего выражения'. В обоих случаях предложения метафизика, не будучи связанными с правилами, 'в принципе' не могут быть верифицированы.

Отсюда можно сделать вывод, что решения относительно верифицируемости должны приниматься на чисто 'логических' основаниях, т. е. с учетом правил употребления символов, входящих в предложения, представленные на наше рассмотрение. Шлик приводит в пользу этого следующий аргумент: верифицируемость, образующая достаточное и необходимое условие осмысленности, является возможностью логического порядка, которая создается при построении предложений в соответствии с правилами, позволяющими определять входящие в них термины. Верификация логически невозможна в том единственном случае, когда вы не устанавливаете никаких правил, тем самым делая ее невозможной.

Такой аргумент звучит как отказ от эмпирически-позитивистского критерия значения, однако, по мнению Шлика, лингвистические правила в конечном счете указывают на остенсивно определяемый опыт; стало быть, для обнаружения значений мы должны наблюдать мир, а следовательно, здесь нет противоречия. Между логикой и опытом нет никакого антагонизма. В сильном варианте этот тезис выглядит так: логик не только может быть одновременно эмпиристом, но должен им быть, если хочет понять собственную деятельность.

Таким образом, Шлик вновь сталкивается с трудностями при необходимости объяснить свое понимание 'опыта'. Для уяснения этих трудностей следует обратиться к его ранней формулировке принципа верифицируемости, где он определяет верифицируемость и, следовательно, значение через 'сводимость к опыту': для понимания высказывания, с такой точки зрения, мы должны обладать способностью точно указывать те конкретные обстоятельства, при которых это высказывание было бы истинным, и те конкретные обстоятельства, при которых оно было бы ложным. "Обстоятельства" означают данные опыта; стало быть, опыт определяет истинность и ложность высказываний, опыт "верифицирует" высказывания, а потому критерием решения проблемы выступает ее сводимость к возможному опыту. Шлик вслед за Махом различает вопросы, на которые можно ответить, и вопросы, на которые нельзя ответить. Вопросы, не имеющие ответа, - например, 'В чем смысл жизни?' - отличаются тем, что не существует никакого критерия для выбора между предлагаемыми решениями, нет никакого способа подвергнуть эти решения проверке опытом.

Для Шлика 'опыт' - это состояние моего сознания, изначально не данного как 'мое', поскольку 'я' - в этом Шлик согласен с неокантианцами - само строится из опыта, но все же в ходе анализа обнаруживается, что это состояние сознания является моим, и только моим. Поэтому бессмысленно утверждать о других людях, что они обладают или не обладают сознанием; на вопрос о том, наделены они сознанием или нет, 'не существует ответа', поскольку такое сознание в принципе нельзя свести к 'моему опыту'. Таким образом, 'верифицируемость опытом' означает верифицируемость ментальными состояниями, которые я один способен иметь. Отсюда следует, что любой способ установления, верифицируемо ли некоторое высказывание или нет, в принципе является таковым только для меня и ни для кого другого. Поскольку значение и верифицируемость тождественны, это приводит нас к странному выводу о том, что только я могу знать значение некоторого высказывания; бессмысленно говорить о ком-нибудь еще, что 'он знает значение этого высказывания'.

Шлик пытается избежать этого вывода, встав на точку зрения Рассела-Пуанкаре, согласно которой научное знание всегда представляет собой знание 'структуры' и отличается от того, что мы 'испытываем' или 'переживаем' в опыте. В очерке 'Существует ли фактическое априори?' Шлик предпринимает атаку против современных защитников синтетического априори, подчеркивая выразительнее, чем когда-либо, что априорные высказывания являются аналитическими и нефактическими. Эдмунд Гуссерль, Макс Шелер и их последователи утверждали, что такие высказывания, как 'каждый тон имеет определенную высоту' и 'зеленое пятно не есть красное', являются и фактическими, и априорными. Однако, хотя легко увидеть, что все такие высказывания априорны, то есть устанавливаются без специального обращения к опыту, нельзя убедительно утверждать что они фактические. В действительности это тривиальности, определяемые только правилами употребления входящих в них слов. 'При заданном смысле слов они априорны, но чисто формально тавтологичны, как и все другие априорные высказывания. Как выражения, которые ничего не говорят, они не несут в себе знания'. Когда мы, к примеру, 'испытываем' ощущение зеленого, этот опыт, согласно Шлику, является индивидуальным. Безусловно, и другие люди употребляют слово 'зеленый', глядя, скажем, на лист растения, но отсюда не следует, что они воспринимают то же самое, что воспринимаем и мы, т. е. имеют то же самое 'содержание'. Все, что мы можем знать, все, что нам нужно знать в научных целях, - это тождественность структурных отношений между их восприятиями структурным отношениям между нашими восприятиями. С этой точки зрения для физика слово 'зеленый' служит не именем некоторого восприятия, а именем некоторой позиции в системе отношений, например в таблице цветов. По мнению Шлика, в развитой физической науке все слова типа 'зеленый' заменены математическими выражениями; предложения чистой физики имеют совершенно формальный характер.

Но что же означают эти предложения? С одной стороны, мы находим у Шлика утверждение, что, будучи структурными, они не могут выражать ничего, кроме структур, представляющих собой нечто общественное и интерсубъективное. В то же время Шлик не забывает и об изречении, гласящем, что форма без содержания пуста. Поэтому мы можем найти у него и утверждение, что голый каркас научной системы, чтобы стать наукой, располагающей реальным знанием, должен быть заполнен содержанием, а это достигается благодаря наблюдению ('опыту') (см. ниже  3.5). По его мнению, реальное знание, в отличие от математических тождеств, должно каким-то образом отсылать к содержанию, хотя и не может упоминать его.

Это и инициировало переход от феноменализма к физикализму, а в какой-то мере и стало его сутью. Когда большинство членов Венского кружка отказались рассматривать предложения, выражающие непосредственный чувственный опыт, как окончательное оправдание всех фактических высказываний и перешли к физикализму, Шлик сначала остался на старых позициях и в 1934 году в официальном журнале кружка протестовал против физикализма и отстаивал феноменалистический анализ, которого придерживались прежде как он сам, так и другие члены группы. Его аргументы были таковы.

В попытке обеспечить твердые объективные основания для науки физикализм в качестве основных принимает протокольные высказывания вида: 'М. М. наблюдал такой-то объект в такое-то время и в таком-то месте'. Но, как возражает Шлик, между самим объектом и этим высказыванием остается место для всякого рода неправильностей и ошибок. В конечном счете, чтобы протокол был максимальное надежным, в качестве М. М. должен быть я сам, и даже тогда остается место для иллюзий и возможность искажений между моментом действительного события и последующим моментом занесения в протокол. В то время как общая цель обращения к протоколам заключалась в том, чтобы получить надежную исходную точку, выбор протокола становится в физикализме делом произвола. Защитники физикализма в этом вопросе прибегают к требованию согласованности протоколов с положениями, уже установленными в науке, считая надежными те протоколы, которые требуют наименьшего пересмотра установленных положений. Но согласованность не имеет никакого значения до тех пор, пока что-либо не установлено твердо; иначе вся система может оказаться совокупностью утверждений, согласованных между собой и тем не менее ложных. Кроме того истину нельзя установить путем подсчета предложений, нуждающихся в исправлении; если истинность предложений твердо установлена, то никакой принцип экономии не нужен. Предложения, точно описывающие непосредственный опыт, трудно формулировать, помимо прочих причин, еще и потому, что к моменту, когда они сформулированы, опыт оказывается уже прошедшим. Тем не менее описываемое ими может быть точным осуществлением предсказаний об опыте, и в этом смысле они более, чем какие-либо другие предложения, способны выражать нечто данное и несомненное. Как бы там ни было, что я чувствую, то я чувствую. В отличие от всех других синтетических предложений, которые следует подвергать проверке, предложения, описывающие непосредственный опыт, фактически оказываются вне сомнения. В соответствии с этим структура науки должна быть в конечном счете основана на таких предложениях как 'здесь и теперь линии пересекаются' и 'здесь и теперь красное соседствует с голубым', а не на предложениях типа "тот-то наблюдает такой-то физический объект".

Однако к 1935 году Шлик уже был склонен признать, что физикалистский язык представляет собой, во всяком случае, некоторый очень удобный способ испытания открытий науки. Физикализм способен, как считает теперь Шлик, дать полную картину мира; даже психологические факты можно выразить на его языке. Но и теперь принятие Шликом физикализма было осторожным и ограниченным. Он подчеркивал то, что Карнап лишь допускал, а именно что выразимость явлений опыта в физикалистской терминологии является лишь счастливым случаем, а не необходимой характеристикой реальности, и, по-видимому, сохранил убеждение, что высказывания в терминах опыта в конечном счете эпистемологически более фундаментальны, чем физикалистские высказывания.

В свете взглядов Шлика на характер философии, значения, априори и протоколов в период его участия в Венском кружке не удивительно, что в это время его оппозиция догматической метафизике стала еще сильнее, чем раньше, и что даже то скромное место, которое он раньше оставлял для ограниченного реализма, теперь стало еще меньше. Никакое высказывание, которое в принципе не проверяемо в терминах чувственного опыта, не может быть осмысленным, утверждает он; априорные утверждения не дают никакого способа заглянуть в неощущаемую реальность. Делом науки является описательное обобщение, и не нужно никакого каузального 'клея', чтобы связывать мир в единое целое. Нельзя с успехом отстаивать ни концепции витализма, ни концепции механистического детерминизма; природа научных законов сводится в основном к успешному предсказанию. Шлик даже иногда категорически отрицал существование каких-либо метафизических проблем и в характерном для логического позитивизма стиле утверждал, что все проблемы в принципе разрешимы.

Тем не менее в целом Шлик не заходил в отрицании метафизики так далеко, как другие логические позитивисты; в его работах до самого конца сохраняется своего рода реализм, утверждающий упрямство фактов по отношению ко всем преобразованиям нашей системы понятий и требующий, чтобы такая система всегда ориентировалась на факты. В очерке 'Пространство и время в современной физике' Шлик поставил вопрос: существуют ли реально молекулы, электромагнитные поля и другие предполагаемые неощущаемые сущности, которые используются в науке, или они являются лишь удобными фикциями; и он отдает явное предпочтение первой точке зрения. Изредка уточняя свою позицию и полностью признавая, что в отличие от механической теории электромагнетизм имеет дело с основными понятиями, которые не поддаются восприятию, природа которых полностью лишена наглядности, он продолжает считать науку ответственной перед встречающимися ей фактами. Так, в ответ на обвинение коллег-позитивистов, склонных рассматривать научную истину как когерентность, что Шлик пытается сравнивать предложения с фактами, Шлик заявил, что именно это он и пытается делать. Шлик упорно противостоял конвенционализму в духе Эддингтона и других современных физиков и считал, что формы физики не являются чисто формальными, а всегда подразумевают неявные правила их применения к действительности, ограничивающие свободу нашего обращения с ними.

3.2.2 Первоначальный феноменалистический анализ Рудольфа Карнапа

Более умеренное, чем у Шлика, более обширное и систематическое изложение феноменализма было дано Рудольфом Карнапом в работе 'Логическое построение мира', вышедшей в 1928 году и дополненной в том же году работой 'Псевдопроблемы в философии'.

В предисловии ко 2-му изданию 'Логического построения мира' (1961) Карнап говорит: "Когда я сейчас читаю эти старые формулировки, я нахожу некоторые места, которые я сегодня сказал бы по-другому или бы даже совсем опустил. Но с философской установкой, которая лежит в основе этой книги, я все еще согласен и сегодня": И дальше в этом предисловии: "Сегодня я бы, скорее всего, принял бы в качестве основополагающих элементов не элементарные переживания (...), а нечто похожее на элементы Маха, что-то вроде чувственных данных..." (Иными словами, он продолжает занимать явную феноменалистскую позицию, и тот факт, что в дальнейшем он разрабатывал физикалистский подход, можно объяснить его принципом толерантности.) И в этой связи заслуживает осторожного отношения формулировка цели Карнапа как редукции всех высказываний и понятий к "непосредственному опыту" - речь у него идет об "элементарных переживаниях" (Elementarerlebnisse), тогда как "непосредственный опыт" - это другой, совсем не синонимичный  термин - "unmittelbar Gegebene" (физикализм тоже хочет все свести к "непосредственному опыту" - проблема в том, как понимать этот опыт.)

Центральной проблемой в 'Логическом построении мира' и в теории познания вообще, по мнению Карнапа, не является какая-либо метафизическая псевдопроблема, вроде реальности различного рода объектов или конфликта идеализма и реализма. Центральными проблемами не являются также ни

·    психологическая проблема хронологического указания последовательных этапов процесса познания - несмотря на то, что теория познания должна проследить познание до самых его корней, ни

·    логическая проблема природы отношения следования, хотя теория познания на каждом этапе должна рассматривать логические импликации.

Проблема заключается в проведении анализа, прослеживающего, начиная с объектов (на знание которых мы претендуем), шаг за шагом значение наших высказываний таким образом, чтобы в конечном счете надежно обосновать эти высказывания на эпистемологически элементарной основе; например, мое высказывание о сознании другого лица можно свести к высказываниям о моем наблюдении его поведения и в конечном счете обосновать в терминах высказываний о моем непосредственном опыте. В соответствии с этим в задачи теории познания входит, с одной стороны, исследование характера отношения, с помощью которого наши высказывания об объектах сводятся к более элементарным высказываниям, и, с другой стороны, указание основных этапов этого процесса.

Отношение, которым в первую очередь занимается теория познания - это дефиниционное отношение, в терминах которого наши сложные высказывания связываются цепочкой определений с эпистемологически элементарными высказываниями. На каждом этапе некоторый объект или тип объекта определяется, согласно соответствующим правилам перевода у в терминах чего-то более элементарного. Например, дроби можно определить в терминах целых чисел; простые числа как натуральные числа, имеющие в качестве делителей только себя и единицу; а гнев в терминах физических реакций . Эквивалентность, входящая в используемые определения, экстенсиональна в том смысле, что два переменных высказывания считаются эквивалентными, если одни и те же термины истинны для обоих; так что тот факт, что две части этого определения не эквивалентны интенсионально, не играет роли. Логическая основа требуемой цепи экстенсиональных определений была разработана Уайтхедом и Расселом (однако "исходные идеи" Рассела Карнап заменяет на "поперечные сечения потока восприятия").

Однако эпистемологическое отношение сведения к элементарным предложениям содержит не только экстенсиональные определения, так как поскольку цепь определений может вести в разных направлениях, нужен критерий того, что считать эпистемологически более фундаментальным. Вообще говоря, объект эпистемологически первичен по отношению к другому, эпистемологически вторичному, если второй познается через посредство первого. Таким образом, физические реакции другого лица, с моей точки зрения, эпистемологически предшествуют его гневу, хотя хронологически его гнев может предшествовать его физическим реакциям. Более специфические критерии эпистемологической первичности можно сформулировать в терминах уровней обоснованности и отсутствия ошибок. Высказывание, с помощью которого обосновывается другое высказывание, эпистемологически более первично, чем обосновываемое высказывание; и если в одном из эквивалентных высказываний можно установить отсутствие ошибок, возможность которых остается в другом, то первое эпистемологически первичнее второго. Так, например, поскольку мое высказывание о чьем-то гневе оправдывается высказыванием о его поведении и первое высказывание может возникнуть в результате ошибок, которые невозможны во втором, то мое высказывание о поведении другого лица эпистемологически более первичное, чем высказывание о его гневе.

Каковы же основные этапы в обосновательной цепи определений, посредством которой наши сложные высказывания прослеживаются до их эпистемологических оснований? Или, если начать с другого конца: каковы основные этапы построения или установления наших сложных высказыаний с помощью обосновывающих их определений, основанных на эпистемологически элементарном материале?

1. Основанием, на котором должна покоиться структура знания в целом, не являются, как иногда предполагают, основные психологические факты, общие для всех человеческих существ, так как утверждение таких фактов само должно опираться на менее объективные основания. Основными элементами являются скорее элементы непосредственного опыта в их индивидуальном единстве. Хотя такой опыт субъективен, его нельзя исключать, как солипсистский или как ограниченный рамками 'я'; ибо понятие 'я' является понятием класса, которое возникает только на более позднем этапе, а непосредственный опыт есть 'данность', которая не зависит от этого сложного понятия. Однако сам опыт не может быть включен в логическую систему, так что должно быть найдено отношение, выразимое в терминах опыта и в то же время подходящее для целей логики. Таким отношением является отношение сходства в памяти, которое заключается в тождестве либо в близком сходстве запомненных элементов опыта. На этом отношении должна быть основана вся система знания и обосновывающего его анализа. Коль скоро дано это отношение, все, что требуется - это логическая цепь определений, в которой каждый более сложный термин вводится определением через более элементарные термины, опирающиеся в конечном счете на основное отношение сходства в памяти; иначе говоря, в которой каждое более сложное высказывание анализируется в терминах более элементарных высказываний, до тех пор пока не будет выявлено основное отношение сходства в памяти.

2. На базисном уровне опыта сходство в памяти дает следующие конструкции, каждая из которых покоится на предшествующей: области качеств, классы качеств, сходства качеств, классы ощущений, например зрительные ощущения, различение индивидуальных и общих компонент опыта, зрительная перспектива, порядок цветов и временной порядок. В этой цепи элементов опыта конструкции зрительной перспективы и временной последовательности уже дают основу для материальных объектов, поскольку такие объекты могут быть образованы путем добавления цвета к движущимся точкам мира. Зримые предметы являются определенными частями зримого мира, возникающего в результате этой процедуры, хотя каждый такой предмет может быть сведен к своим базисным опытным элементам.

3. Над уровнем высказываний о физическом мире находится уровень высказываний об опыте других людей; эти последние высказывания в конечном счете переводимы на язык высказываний о физическом мире. Высказывания этого уровня строятся из наблюдений поведения других людей вместе с аналогиями, полученными из нашего собственного опыта, и они всегда сводимы к высказываниям в физических терминах о поведении.

4. Над уровнем высказываний о чужих сознаниях находятся высказывания о культурных и социальных отношениях, в свою очередь сводимые к высказываниям о чужих сознаниях. Эти высказывания, как и все остальные, в конечном счете основаны на высказываниях о непосредственном опыте и полностью определимы в терминах этих последних. Таким образом, физические объекты, чужие сознания и общества не являются реальными объектами в полном смысле этого слова; их можно назвать объектами, введенными с помощью определений для того, чтобы организовать наш опыт. Вышеизложенное не описывает, каким способом мы на самом деле приходим к нашим убеждениям, но зато описывает интерпретацию, к которой ведет обосновательный анализ знания.

Философы упорно ставили вопрос, являются ли объекты реальными в некотором смысле, отличном от указанного здесь, и это породило спор между реализмом, идеализмом и феноменализмом. Но заниматься этими ложными проблемами значит блуждать в тумане метафизики. Все, что можно сделать для выяснения значения высказывания или реальности объекта - это проследить высказывание об объекте до его опытных корней. Это не означает, что всякое осмысленное высказывание должно быть проверенным; это означает лишь, что всякое осмысленное высказывание должно быть таким, чтобы относительно него был по крайней мере мыслим некоторый способ его эмпирической проверки. Таким образом, поиски значения - это поиски определений, которые указывают способ проверки, а поиски реальности не имеют никакой ценности, если они не имеют в виду прослеживание такого способа.

Карнап пытается сконструировать мир из 'исходных идей', связывая их 'исходными отношениями'. Как уже говорилось, в качестве исходных идей он выбирает не чувственные данные на манер Рассела, а поперечные сечения потока восприятия. Будучи 'исходными', эти поперечные сечения не могут быть подвергнуты дальнейшему анализу. Те ингредиенты, которые мы обычно усматриваем в этих поперечных сечениях (сюда относятся, к примеру, цвета), сами должны быть составлены из этих поперечных сечений посредством исходного отношения 'осознаваемого сходства'.

Используя изобретенные им для этой цели оригинальные технические приемы, Карнап соединяет сегменты опыта в классы качеств на основе их осознаваемого сходства, а те в свою очередь - в классы чувственных данных. Как он пытается показать, два класса качеств принадлежат к одному классу чувственных данных, если их связывает цепочка сходных элементов: например, любые два цвета могут быть связаны через промежуточные цвета, в то время как цвет и звук, между которыми нет такой связи, принадлежат к разным классам чувственных данных. Классы чувственных данных в свою очередь входят в 'сенсорное поле', определяемое Карнапом в терминах размерностей. 'Зрительное сенсорное поле' является сенсорным классом, имеющим пять размерностей, а 'слуховое сенсорное поле' - сенсорным классом с двумя размерностями. В этой манере мы можем, считает Карнап, совершенно 'формальным', или 'структурным', способом определить качества: 'красный' цвет, скажем, мы определяем как класс сходных элементов, занимающий определенное место в системе с пятью размерностями. Затем Карнап описывает (в самых общих чертах) процедуру, с помощью которой можно 'формальным образом составлять' 'вещи', учитывая их отличие от 'качеств'.

Такое формальное построение столкнулось со значительными трудностями; возможно, это послужило одной из причин, почему Карнап впоследствии никогда не возвращался к проекту, в общих чертах изложенному в "Aufbau". Однако более важной причиной было то, что его перестал удовлетворять исходный пункт этого построения; он понял, что общезначимый мир научного знания нельзя построить из структур индивидуального опыта.

 

3.3 Основные положения физикализма в Венском кружке

Обе группы, о которых шла речь выше, исходят из верификационного критерия значения, проводят резкое различие между эмпирическими синтетическими и априорными аналитическими высказываниями, считая все остальные высказывания бессмысленными; основной задачей философии они объявляют анализ и разъяснение языка науки и полагают, что лучшим методом разъяснения является построение и истолкование идеальных языков. Наконец, эти философы - воинствующие антиметафизики.

Наряду с тем, что в каждой группе взгляды отдельных философов отличаются друг от друга различными второстепенными особенностями, существует одно основное различие, резко отделяющее одну группу от другой. В то время как философы, защищающие феноменалистический анализ, утверждают, что чувственный опыт является эпистемологически основным и что выражающие его высказывания образуют фундаментальный язык, к которому сводятся все осмысленные высказывания, физикалисты полагают, что фундаментом всего знания являются наблюдения материальных вещей и что высказывания о наблюдениях составляют ядро языка, выражающего познавательно-осмысленные рассуждения.

3.3.1 Физикалистский анализ Рудольфа Карнапа

Несмотря на то, что Карнап вначале примыкал к феноменалистической разновидности анализа и далеко не первым из членов Венского кружка признал физикалистскую доктрину, он почти сразу после своего перехода к физикализму стал, по общему признанию, ведущим представителем физикалистской разновидности логического позитивизма. Однако, даже приняв физикализм, Карнап неоднократно изменял свою трактовку этого направления, и основные изменения его учения, как правило, сопровождались соответствующим изменением взглядов большинства других представителей физикалистского направления логического позитивизма. Поэтому философию Карнапа после ее самой первой стадии можно рассматривать как представляющую не только некоторые положения, общие почти всем логическим позитивистам, а также более специфические положения, общие почти всем физикалистам, но и принципиальные изменения в физикализме 30-х годов. Для этого важно проанализировать его взгляды на метафизику и природу философского исследования, на критерий осмысленности, материальный и формальный модусы языка, структуру познания, вероятность и истинность.

3.3.1.1 Обращение к семиотике

Как последовательный логический эмпирист, Карнап в период физикализма, как и в ранний период, продолжает придерживаться своего основного положения, согласно которому единственными нетавтологическими высказываниями, имеющими смысл, являются эмпирические. Поэтому его враждебность ко всем формам метафизики не ослабевает. Примерно в период своего перехода на позиции физикализма он писал в одной из статей, что 'логический анализ псевдовысказываний метафизики показал, что они вообще не являются высказываниями, а пустыми сочетаниями слов, создающими в силу обозначающих и эмоциональных ассоциаций ложную видимость того, что они являются высказываниями'. В 'Логическом синтаксисе языка' он подобным же образом заявляет: 'Предложения метафизики суть псевдопредложения, которые при логическом анализе оказываются или пустыми фразами, или фразами, нарушающими правила синтаксиса'. В 'Единстве науки' Карнап пишет: 'Что касается сущности Универсума, Реальности, Природы, Истории и т.д., мы не даем никаких новых ответов, а отвергаем сами вопросы, которые являются вопросами лишь по видимости'. В своей работе 'Философия и логический синтаксис' Карнап рассматривает метафизику как некоторую разновидность обманчивой поэзии, 'дающую иллюзию знания, не давая в то же время никакого действительного знания'. В более поздних работах Карнап не считает необходимым возобновлять критику метафизики, однако достаточно очевидно, что все его возражения против нее остаются в силе, поскольку 'обычные онтологические вопросы о 'реальности' (в метафизическом смысле) остаются 'псевдовопросами, не имеющими познавательного содержания'.

Однако для Карнапа отрицание метафизики не означает, как, например, для Витгенштейна, отрицания философии. Совершенно независимо от метафизики, с которой ее очень часто смешивали, философия имеет свои задачи. Эти задачи в основном сводятся к анализу языка науки. Такой анализ лучше всего проводить путем построения идеальных языков, в терминах которых результаты науки могут быть формализованы так, что адекватным образом раскроется их логический характер; даже естественные языки 'лучше всего представлять и исследовать, сравнивая их с (искусственно) построенным языком, который будет служить основой для сравнения'. Вначале Карнап думал заняться исключительно развитием и обоснованием искусственных языков. Даже тогда, когда многие аналитические философы обратились к другим методам, Карнап, признавая теперь законность и полезность этих методов, продолжает считать, что лучше построить искусственный язык науки - настолько полный, что значение любого символа в нем было бы недвусмысленно ясным даже независимо от контекста.

В начале рассматриваемого периода философская проблема анализа языка науки выступала для Карнапа как проблема синтаксиса научного языка. Поскольку эмпирический факт относится к области науки, задачей философии не является обнаружение новых фактов. Она связана скорее не с фактами, а с логикой, и в частности с логикой науки. Но поскольку логика в основном является синтаксисом языка, постольку философ должен исследовать 'синтаксис языка науки'. Так как часто думают, что философия включает в себя метафизику, то, вероятно, лучше сказать, что логика науки занимает место запутанного клубка проблем, известного под названием философии и что все философские проблемы, имеющие хоть какой-нибудь смысл, относятся к синтаксису. Философ должен формализовать и эксплицировать правила построения и преобразования языка науки, включая сюда не только исходные логические правила науки, но и те правила, к которым наука пришла в свете своих открытий в области эмпирических фактов. Полученная система должна быть здравой системой постулатов, в которой предложения и термины являются экстенсиональными, то есть отнесенными к объектам и функциям истинности, а не к свойствам и суждениям.

Некоторые философы возражают против только что указанного понимания философии на том основании, что чисто синтаксическая и экстенсиональная логика недостаточна и что логика требует анализа значения терминов. Однако вначале Карнап с этим не соглашался. Конечно, 'если даны смыслы двух предложений, то тем самым решается вопрос, следует одно из них из другого или нет', но 'для того, чтобы определить, является или нет одно предложение следствием другого, не нужно прибегать к смыслу предложений. Достаточно, если задана синтаксическая структура этих предложений. Все проблемы в логике сводятся, таким образом, к синтаксическим проблемам. Особая логика значения является излишней'. Некоторые философы, основываясь на том, что, согласно Расселовой теории типов, ни один язык не может выразить своих собственных синтаксических правил, вообще сомневаются в ценности попыток сформулировать синтаксис языка. Однако Карнап полагал, что его 'Логический синтаксис языка' показал как раз возможность такого выражения правил синтаксиса. Карнап не считает, однако, данную им самим формулировку определенных исходных языков для выражения научных фактов единственно возможной схемой формального языка. Уже в начале 30-х годов он выдвигает принцип толерантности, согласно которому 'каждый может строить свою собственную логику, то есть свой собственный язык, как он хочет. От него только требуется... чтобы он четко сформулировал свои методы и дал синтаксические правила'. Позднее, под влиянием возникшего у него интереса к прагматическим аспектам языка, Карнап заявляет: 'Дадим тем, кто работает в любой специальной области исследования, свободу употреблять любую форму выражения, которая покажется им полезной; работа в этой области рано или поздно приведет к устранению тех форм, которые не имеют никакой полезной функции. Будем осторожны в утверждениях и критичны в их исследовании, но будем терпимы в допущении языковых форм."

В конце 30-х годов Тарскому удалось убедить Карнапа, что синтаксис не является единственной основой логики и что для полного анализа логических связей нужно также учитывать и значения. Это обстоятельства отнюдь не заставило Карнапа отказаться от попытки построить формализованный язык науки; оно лишь побудило его добавить к правилам построения и преобразования правила, управляющие значениями терминов, а же ввести другие дополнения в свою систему. Это нашло свое отражение в его работах 'Введение в семантику' (1942) и 'Формализация логики' (1943). Построение системы языка уже не является абсолютно свободным: оно в какой-то мере ограничивается смыслом, приписываемым терминам этого языка, и область смыслов, которые могут быть приписаны построенной системе, зависит от характера данной системы. Правила построения и преобразования в Карнаповой системе остаются по существу экстенсиональными в том смысле, что любое интенсиональное выражение, которое может появиться в системе, переводимо в экстенсиональное. Что же касается основных правил, на которые опирается логика, то переход от синтаксиса к семантике привел к существенным изменениям в них, поскольку логическая истинность теперь определяется не в синтаксических, а в семантических понятиях. Однако в отношении формального аналитического характера языка, в терминах которого, по мнению Карнапа, лучше всего эксплицируется логика науки, его взгляды по существу не изменились. Карнап доказывал Куайну, сомневающемуся в обоснованности различия между аналитическими и синтетическими высказываниями, что как бы ни обстояли дела в естественных языках, 'постулаты значения' формальных систем достаточны для выделения и обоснования в них аналитических суждений.

После опубликования 'Введения в семантику' Карнапово понимание системы формального языка, в терминах которого философия должна прояснять и эксплицировать язык науки, стало еще более широким признание значительной роли интенсиональной формы значения. Теперь Карнап в любом языковом выражении находит как экстенсионал, так и интенсионал. Интенсионалы требуются, помимо всего прочего, для введения логических модальностей, таких, как необходимость и невозможность. Экстенсионалом какого-либо имени или определенной дескрипции является именуемый или описываемый индивид, а интенсионалом - некоторое индивидуальное понятие. Экстенсионалом высказывания является истинностное значение этого высказывании, а интенсионалом - выражаемое им суждение. Экстенсионалом предиката является обозначаемый им класс, а интенсионалом - отличительное свойство членов данного класса. Любой экстенсионал можно выразить в терминах интенсионала, но не наоборот. Перевод как интенсионала, и экстенсионала на некоторый нейтральный язык даже лучше, чем перевод одного из них на другой, поскольку такой нейтральный перевод подчеркивает отсутствие какого бы то ни было метафизического смысла в различии экстенсиональной и интенсиональной форм значения и в то же время устраняет многие сложности в логике и языке. Карнап идет еще дальше и утверждает, что хотя интенсиональная форма значения не имеет следствий, связанных с сознанием, и может быть определена даже для робота, она необходима для понимания и употребления как языка здравого смысла, так и науки.

Принимая основные семиотические идеи Ч. Морриса, Карнап в работе 'Введение в семантику' делит семиотику, или общую теорию знаков и языков, на три основные раздела: прагматику, семантику и синтаксис. Само это разделение обусловлено тем, что в употреблении языка можно выделить три основные фактора: говорящего, произносимое выражение и десигнат выражения, т.е. тот объект, на который говорящий намеревается указать при помощи выражения. Исследование способов употребления выражений говорящим относится к области прагматики, исследование отношения между выражениями и теми объектами, на которые они указывают, - к области семантики, исследование же самих выражений и правил их построения - к области синтаксиса. Следовательно, 'анализ языка в целом' должен учитывать все эти три измерения, а не ограничиваться исключительно областью синтаксиса. Многие из его более ранних исследований и анализов, по мнению Карнапа, оказались теперь неполными, хотя и правильными; необходимо дополнить их соответствующим семантическим анализом. Область теоретической философии больше не ограничивается синтаксисом, а охватывает анализ языка в целом, включая синтаксис, семантику и прагматику. При этом семантика и синтаксис, в свою очередь, делятся на описательные и чистые. Описательные синтаксис и семантика имеют дело с изучением исторических естественных языков (английского, французского и т.д.); они не представляют особенного интереса ни для логики, ни для философии. Чистая семантика и чистый синтаксис представляют собой общую теорию построения и анализа семантических и синтаксических систем, то есть определений, представленных в виде правил, и их аналитических следствий. Чистая, или логическая семантика занимается изучением отношения между семантическими системами и их формализациями в виде синтаксических исчислений, проблемой поиска адекватного определения понятий истины и логического следования, отношения обозначения между выражениями языковой системы и объектами, на которые эти выражения указывают, проблемами определения смысла языковых выражений, синонимии и аналитичности.

Объектный язык и метаязык. Обычно принято считать, что язык есть система звуков или, скорее, навыков производить их при помощи органов речи в целях коммуникации с другими людьми и оказания влияния на их действия, решения, мысли, эмоции и т.д. Помимо речевых звуков, для достижения аналогичных целей нередко используются и другие движения или предметы, например, жесты, письменные признаки, сигналы, производимые при помощи барабана и т.д. Карнап указывает, что с логической точки зрения понятие 'языка' удобно принимать именно в этом широком смысле, поскольку это позволяет охватить все указанные выше системы средств коммуникации вне зависимости от того, какой материал они используют. В последующем, опираясь на это общее понятие языка, можно провести различие между разговорным языком, письменным языком, языком жестов и т.д. Из всех этих видов языков разговорный язык наиболее важен практически и, более того, в большинстве случаев он является основой всех прочих языков в том смысле, что все эти другие языки мы учим при помощи разговорного языка.

В согласии с Тарским Карнап различает объектный язык (object language), о котором идет речь в некотором контексте, и метаязык (metalanguage), на котором мы говорим о первом. Дело в том, что если мы изучаем или описываем некоторый язык L1, то мы нуждаемся в некотором языке L2 для того, чтобы фиксировать в нем результаты наших исследований или описаний. Тогда L1 называют объектным языком, а L2 - метаязыком. Соответственно, совокупное содержание того знания, которое может быть известно по поводу L1 и выражено в L2, называется метатеорией L1 L2). Если мы описываем на английском языке грамматическую структуру современного немецкого или французского языка, то немецкий и французский языки являются объектными языками, а английский язык, при помощи которого осуществляется описание - метаязыком. Любой язык может выступать в роли объектного языка; любой язык, обладающий выражениями, позволяющими описывать свойства других языков, может быть метаязыком. Возможны случаи, при которых объектный язык и метаязык оказываются тождественными; это происходит тогда, когда мы, например, рассуждаем на английском языке об английской грамматике, литературе и т.д.

Экспликация. Идея о необходимости дополнить синтаксический анализ языка семантическим заставила Карнапа пересмотреть свои взгляды на философское значение подобного рода исследований. Отличительная черта 'семантического этапа' его философской эволюции состоит в том, что, продолжая придерживаться свойственного всему аналитическому движению в целом понимания философии как аналитической деятельности, он видит ее основную задачу в уточнении ключевых семантических понятий. Задача уточнения неопределенного или не вполне точного понятия, употребляемого в повседневной жизни или употреблявшегося на более ранней стадии научного или логического развития, или, скорее, задача замещения его вновь построенным, более точным, понятием относится им теперь к числу самых важных логического анализа и логического конструирования. Подобного рода деятельность, направленную на прояснение определенных понятий, Карнап называет экспликацией (explication). С экспликацией приходится сталкиваться всякий раз, когда речь идет о замене хорошо известного, но содержательно неточного определения новым, точным понятием; при этом первое понятие называется экспликандом (explicandum), а второе - экспликатом (explicatum). Карнап характеризует процедуру экспликации следующим образом: 'В ходе построения наших систем символического языка часто случается так, что новое, точно определенное понятие приходит на смену старому, но недостаточно точному понятию. Такое новое понятие называется экспликатом старого, а его введение - экспликацией'.

При этом новое, точно определенное понятие должно соответствовать определенным критериям для того, чтобы служить надежной заменой старому, менее точному понятию. Наиболее важную роль играют четыре подобные критерия:

(1)   сходства с экспликандом;

(2)   точности;

(3)   продуктивности;

(4)   простоты.

Карнап считает, что прежде чем мы обратимся к главной проблеме, а именно, к тому, каковы требования, предъявляемые к удовлетворительному разрешению проблемы экспликации, т.е. к удовлетворительному экспликату, следует обратить внимание на тот способ, каким устанавливается проблема, т.е. как должен даваться экспликанд. Имеется известная склонность считать, что поскольку экспликанд не может быть дан в сколько-нибудь точных терминах, то не играет особой роли, как мы сформулируем проблему. Однако такой вывод был бы совершенно ошибочным. Даже хотя соответствующие термины и являются несистематическими и неточными, есть средства добиться относительно правильного понимания их подразумеваемого значения. Указание значения при помощи некоторых примеров для подразумеваемого употребления может способствовать пониманию.

Рассмотрим предложенные Карнапом требования более подробно.

(1) Требование, чтобы экспликат был подобен, - по своему смысловому значению, - экспликанду, означает, что экспликат должен быть в состоянии заменять экспликанд в большинстве контекстов употребления.

(2) Требование, чтобы экспликат был точно определен, означает, что правила, управляющие использованием экспликата, должны быть определены некоторым однозначным образом.

(3) Требование, чтобы экспликат был продуктивным, означает, что его формулировка должна допускать самые общие высказывания, насколько это возможно.

(4) Требование простоты означает, что экспликат должен быть простым настолько, насколько это позволяет учет других требований.

Надо отметить, что первое требование, предусматривающее, что значение термина, уточненного при помощи процедуры экспликации, т.е. экспликата, должно быть близким к значению исходного термина, который и подвергался уточнению, является важным, но не определяющим. Обусловлено это тем, что вовсе не требуется, как указывает сам Карнап, чтобы значение экспликата сколь возможно близко совпадало со значением экспликанда; достаточно того, чтобы экспликат соответствовал экспликанду таким образом, чтобы его можно было использовать вместо последнего. На этот счет Карнап пишет следующее: 'Поскольку экспликанда является более или менее смутной, и конечно же, является более смутной, чем экспликат, очевидно, что мы не вправе требовать, чтобы два понятия полностью совпадали друг с другом'. При этом, однако же, следует иметь в виду, что хотя трудно ожидать полного совпадения двух терминов по значению, тем не менее они должны быть взаимозаменимы по крайней мере в некоторых, специально оговоренных, контекстах употребления.

В результате вырисовывается следующая картина процедуры экспликации. Рассматривается область применения выражения u в обыденном языке, значение которого, собственно говоря, и подлежит уточнению, и значение этого выражения фиксируется при помощи предложения ψ. Область применения выражения u (можно зафиксировать его как 'ud' для того, чтобы уточнить специфический смысл), не ясна во всех без исключения случаях, однако предполагается, что правила, управляющие экспликатом, ut,  будут таковы, что ясные случаи, в которых применяется или не применяется, будут соответственно охватываться ut.

Например, понятие 'горячее' употребляется во многих контекстах в обыденной речи. В результате анализа случаев употребления соответствующего выражения интересующие исследователя контексты его употребления выражаются в предложении метаязыка ψ. Это предложение в данном случае будет иметь следующее содержание: 'Выражение 'горячее, чем' ограничивается контекстами, в которых имеются в виду физические ощущения' или 'Х является более горячим, чем Y, тогда и только тогда, когда Х и Y дают физическое ощущение тепла'. Если экспликатом выражения 'Х более горячий, чем Y' является выражение 'температура Х выше, чем температура Y', то требуется доказать, что измерения температуры обеспечивают систематическую основу для определения экстенсионала экспликата. Кроме того, требуется, чтобы те очевидные случаи, в которых Х является более горячим, чем Y, были случаями, в которых температура Х была бы выше, чем температура Y, и чтобы те очевидные случаи, в которых Х не является горячее, чем Y, были теми случаями, в которых температура Х была бы меньше температуры Y  или по крайней мере равнялась бы ей.

Знаки и выражения. Непрерывное произнесение (utterance) в языке, например, речь или книга, могут быть разделены на более мелкие единицы. Так, устная речь может быть разделена на предложения, предложения - на слова, а слова - на фонемы. В свою очередь, письменная речь может быть разделена на письменные предложения, предложения - на письменные слова, слова - на печатные буквы и т.д. В какой точке остановить это разделение - это дело произвольного выбора, зависящего от цели исследования. Когда речь об анализе языке идет абстрактно, обычно используют термин 'знак' для того, чтобы обозначить предельные единицы выражений языка. Поэтому вопрос о том, что считать знаками, - слова, или буквы, или что либо еще, - остается открытым; его следует решать в зависимости от стоящих перед исследователем задач.

Под выражением языка имеется в виду любая конечная последовательность знаков этого языка, вне зависимости от того, является ли она осмысленной (meaningful) или нет. Таким образом все произнесения языка считаются имеющими линеарную форму. Это удобно, поскольку позволяет определить позиции, занимаемые знаками в выражении, путем перечисления. Выражение одного из обыденных языков, употребленное в разговоре (spoken utterance), представляет собой временную последовательность звуков; то же самое выражение, употребленное в письменной речи (written utterance), состоит из признаков, расположенных в линию; поътому оба они могут считаться линеарными, т.е. составляющими одну последовательность.

Знаки-события и знаки-модели. Слово 'знак' является достаточно двусмысленным. Оно означает иногда единичный объект или событие, а иногда - вид, к которому относится множество объектов. В первом случае Карнап предлагает использовать термин 'знак-событие' (sign-event), во втором - 'знак-модель' (sign-design). Так, слово 'буква' и, соответственно, слова 'слово', 'предложение' и т.д., употребляется двумя различными способами; это можно проиллюстрировать следующими двумя рядами примеров.

1. 'В восьмом слове этого параграфа встречается две буквы 's''; 'Вторая буква 's' в этом слове представляет собой окончание множественного числа'.

2. 'Буква 's' дважды встречается в слове 'signs''; ' Буква 's' часто используется в английском языке в качестве окончания множественного числа'.

В (1) мы говорим 'много букв 's'' ('many letters 's''), во (2) - 'буква 's'' ('the letter 's''), что указывает на то, что есть только одна буква 's'; следовательно, фраза 'буква 's'' употребляется в двух различных смыслах. В (1) буква есть единичный предмет или событие, например, единица, состоящая из печатных знаков на бумаге или звукового события; поэтому она находится в определенной точке времени и в каждый момент времени своего существования она занимает определенное место. В (2), с другой стороны, буква есть не единичный предмет, но класс предметов, к которым могут относиться многие предметы, например, буква 's' есть тот класс печатных или написанных знаков, к которым относится класс всех S. Хотя в большинстве случаев из контекста ясно, о каком из двух значений идет речь, иногда полезно проводить различие между ними в явном виде. В подобного рода случаях Карнап предлагает использовать термин 'событие' - или 'буква-событие' и, соответственно, 'слово-событие', 'выражение-событие', 'предложение-событие' и т.д. для значения (1), и термин 'модель' - или 'буква-модель' и, соответственно, 'слово-модель', 'выражение-модель', 'предложение-модель' и т.д. для значения (2).

Разделы семиотики: прагматика, семантика и синтаксис. Наблюдая применение языка, мы наблюдаем организм, обычно человеческое существо, производящее звук, признак, жест или нечто подобное в качестве выражения для того, чтобы при его помощи указать на что-то иное, т.е. на объект. Таким образом, мы можем различить три фактора: говорящего, выражение, и то, на что это выражение указывает; это последнее Карнап называет десигнатом выражения. Например, мы говорим, что на немецком языке 'Rhein' обозначает Рейн, и что Рейн является десигнатом 'Rhein'; точно так же, как десигнатом 'красный' ('rot') является определенное свойство, а именно, красный цвет, десигнатом 'меньше' - отношение, а десигнатом 'температура' - функция и т.д. Нам нет необходимости заниматься одновременно говорящими и десигнатами. Важно то, что хотя эти факторы всегда задействованы при использовании языка, мы можем абстрагироваться от них при изучении языка. Соответственно, мы различаем три области исследования языков. Если исследование касается говорящего или, если выражаться в более общих терминах, лица, использующего язык, то исследование относится к области прагматики. Если мы абстрагируемся от лица, использующего язык, и анализируем только выражения и их десигнаты, то мы находимся в области семантики. И, наконец, если абстрагируемся также и от десигнатов и анализируем только отношения между выражениями, то мы находимся в области (логического) синтаксиса.

Исследование, метод, понятие, касающиеся выражений языка, называются формальными, если при их применении ссылка делается не на десигнаты выражений, но только на их форму, т.е на виды знаков, встречающиеся в выражении и на порядок, в котором они встречаются. Следовательно, все, что представлено формальным способом, относится к синтаксису. Нетрудно увидеть, что можно сформулировать правила для построения предложений, так называемые правила построения (rules of formation) строго формальным способом. На первый взгляд можно бы подумать, что синтаксис будет ограничиваться формулировкой и исследованием правил этого вида и, следовательно, будет представлять собой довольно скудную область. Однако в дополнение к правилам построения, правила дедукции также могут быть сформулированы формальным способом и, следовательно, -  в рамках синтаксиса. Это можно сделать так, что эти правила приведут к тем же самым результатам, что и семантические правила логической дедукции. Подобным образом можно представить логику в синтаксисе.

Карнап отмечает, что представление определенных понятий или процедур формальным способом и, следовательно, в рамках синтаксиса иногда называется формализацией. Формализация семантических систем представляет собой построение соответствующих синтаксических систем.

Семантика и ее проблемы. В предисловии к 'Введению в семантику' Карнап отмечает, что что для анализа науки, помимо чисто 'формального' анализа языка, требуется также анализ сигнификативной функции языка, то есть теория значения и интерпретации. Этот раздел философского анализа языка называется логической семантикой. Семантика, по Карнапу, содержит 'не только теорию обозначения (designation), т.е. отношения между выражениями и их значением', но также и 'теорию истины и теорию логической дедукции'. 'Семантика, - говорит он, - содержит теорию того, что обычно называется значением выражений и, следовательно, включает в себя исследования, приводящие к созданию словаря, переводящего объектный язык в метаязык. Однако мы увидим, что теории на первый взгляд совершенно иной области также относятся к семантике, например, теория истины и теория логической дедукции. Оказывается, что истина и логическое следствие являются понятиями, основанными на отношении обозначения и, следовательно, семантическими понятиями'.

В рамках самой семантики Карнап проводит различие между 'описательной' семантикой и 'чистой' семантикой. Описательная семантика занимается описанием и анализом семантических свойств исторически данных языков, например, французского, или всех исторически данных языков вообще. Первая будет специальной описательной семантикой; вторая - общей описательной семантикой. Итак, описательная семантика описывает факты; она является эмпирической наукой. С другой стороны, мы можем установить систему семантических правил, безразлично, тесно связанную ли с исторически данным языком или изобретенной; мы называем ее семантической системой. Построение и анализ семантических систем называется чистой семантикой. Правила семантической системы S составляют определение определенных семантических контекстов относительно S, например, 'обозначение в S' и 'истинно в S'. Чистая семантика состоит из определений этого вида и их следствий; поэтому в отличие от описательной семантики чистая семантика является всецело аналитической и не имеет фактического содержания.

Соответственно, синтаксис также разделяется Карнапом на описательный и чистый синтаксис, а эти последние - на специальный и общий синтаксис. Описательный синтаксис представляет собой эмпирическое исследование синтаксических особенностей данных языков. Чистый синтаксис имеет дело с синтаксическими системами. Синтаксическая система (или исчисление) К состоит из правил, которые определяют синтаксические понятия, например, 'предложение в К', 'доказуемо в К', 'выводимо в К' и т.д. Чистый синтаксис содержит предложения метаязыка, которые следуют из этих определений. Как в семантике, так и в синтаксисе отношение между чистой и описательной областями подобно отношению между чистой или математической геометрией, которая является частью математики и в силу этого имеет аналитический характер, и физической геометрией, которая является частью физики и в силу этого имеет эмпирический характер.

Время от времени обсуждается вопрос, зависят ли семантика и синтаксис от прагматики или нет. Ответ, который дает на этот вопрос Карнап, заключается в следующем: в одном смысле семантика и синтаксис зависят от прагматики, в другом - нет. Описательные семантика и синтаксис основаны на прагматике. Предположим, что мы хотим изучить семантические и синтаксические свойства определенного эскимосского языка, который прежде не исследовался. Ясно, что первоначально нет иного пути, кроме наблюдения речевых привычек людей, употребляющих язык. Только после открытия при помощи наблюдения того прагматического факта, что люди имеют привычку использовать слово 'igloo' в тех случаях, когда они намереваются указать на дом, мы оказываемся в состоянии выдвинуть семантическое высказывание ''igloo' означает (обозначает) дом' и синтаксическое высказывание ''igloo' есть предикат'. Подобным образом все знание в области описательной семантики и описательного синтаксиса основывается на предшествующем знании в прагматике. Лингвистика, в самом широком смысле этого слова, является той отраслью науки, которая включает в себя все эмпирические исследования, касающиеся языков. Она есть описательная, эмпирическая часть семиотики (устных или письменных языков); следовательно, она состоит из прагматики, описательной семантики и описательного синтаксиса. Однако эти три части не находятся на одном уровне; прагматика есть основа всей лингвистики. Это, однако, не означает, что в рамках лингвистики исследователи обязаны ссылаться на лиц, использующих соответствующий язык. Коль скоро семантические и синтаксические особенности языка были установлены при помощи прагматики, мы можем больше не обращать внимания на лиц, употребляющих язык и сосредоточить его на этих семантических и синтаксических особенностях. Так, например, два упомянутые выше высказывания больше уже не содержат явных прагматических ссылок. В этом смысле описательные семантика и синтаксис являются, строго говоря, частями прагматики.

С чистой семантикой и чистым синтаксисом дело обстоит по-иному. Эти области не зависят от прагматики, т.е. от использования языка его носителями. 'Здесь мы даем определения некоторых понятий, обычно в форме правил, и изучаем аналитические следствия из этих понятий. При выборе правил мы совершенно свободны. Иногда мы можем руководствоваться в данном выборе рассмотрением данного языка, то есть, прагматическими фактами. Однако это имеет отношение исключительно к мотивации нашего выбора и никак не связано с правильностью результатов нашего анализа правил'. Философски релевантные исследования языка, по признанию Карнапа, связаны именно с чистой семантикой и чистым синтаксисом.

Предметная область чистой семантики и чистого синтаксиса оказывается ограниченной и еще в одном отношении по сравнению с семиотикой в целом. Эти две дисциплины исследуют исключительно повествовательные предложения (declarative sentences), оставляя за своими рамками предложения всех прочих видов, т. е. вопросы, императивы и т.д. Следовательно, они касаются только тех языковых систем (семантических систем), которые состоят из повествовательных предложений. Поэтому терминология логической семантики должна, по Карнапу, пониматься в этом ограниченном смысле; 'предложение' - как 'повествовательное предложение', 'язык' - как 'язык (система), состоящая из повествовательных предложений', 'английский язык' - как 'та часть английского языка, которая состоит из повествовательных предложений', 'интерпретация предложения исчисления' - как 'интерпретация предложения как повествовательного предложения' и т.д.

Семантические категории выражений языка. Выражения языка делятся на классы в зависимости от видов объектов, которые они обозначают. Эти классы принято называть семантическими категориями. Карнап приводит список основных видов знаков, употребляемых в языке, и видов сущностей, обозначенных этими знаками. Знаки включают в себя

которым соответствуют в качестве 'обозначенного'

Кроме того, для комбинации знаков, составляющих определенное 'предложение' (sentence), имеется соответствующая 'пропозиция' (proposition); при этом предложение обозначает пропозицию. Наконец, к основным видам знаков относятся также 'функторы' (functors), обозначающие 'функции' (functions) (Примеры функторов: 'prod', 'temp'; 'prod (m, n)' обозначает произведение m и n, 'temp (x)' обозначает температуру тела x). Отметим, что все 'обозначенное' - 'индивиды', 'свойства', 'отношения', 'функции' и 'пропозиции' - он называет 'сущностями' (entity).

Индивидные знаки обозначают индивидов соответствующей области объектов; они принадлежат к нулевому уровню. Их свойства и отношения, а также предикаты, при помощи которых они обозначаются, принадлежат к первому уровню. Атрибут (т.е. свойство или отношение), приписываемое чему-либо на уровне n, и предикат, его обозначающий, принадлежит уровню n + 1. Предикат степени I (называемый также одноместным предикатом) обозначает свойство; предикат степени n (n-местный предикат) обозначает n-адическое отношение, т.е. отношение, которое имеет место между n членов.

Определение имеет форму '. . . = Df - - -'; это означает: ''. . .' должно быть взаимозаменимо с '- - -''. Иногда вместо ' = Df ' испольхуется ' º ' для предложений или ' = ' для других выражений. '. . .' называется дефениендумом, '- - -' - дефиниенсом.

Классификация предложений.

В предложении формы '(х) (...)' или '($х) (...)' или в выражении формы '(lх) (... х  ...)', '(х)', '($х)' и '(lх)' называются операторами (operator) (общности, существования и ламбда-оператором, соответственно); '...' называется операндой (operand), относящейся к оператору. Переменная, стоящая в определенном месте в выражении, называется связанной (bound), если она стоит на этом месте в операторе или в операнде, оператор которой содержит ту же самую переменную; в противном случае она называется свободной (free). Выражение называется открытым (open), если оно содержит свободную переменную; в противном случае оно называется замкнутым (closed). (Класс предложений называется замкнутым, если все его предложения являются замкнутыми; это понятие надо отличать от понятия класса, замкнутого в известном отношении). Открытое выражение будет именоваться также выразительной функцией (expressional function); и, более того, выразительной функцией степени n, если множество входящих в него в качестве свободных различных переменных равно n. Выразительная функция такая, что она или закрытые выражения, построенные из нее путем замещения, являются предложениями, называется сентенциальной функцией (sententional function).

Карнап указывает далее, что из знаков, обозначающих сущности, мы сперва строим атомарные предложения, а из этих последних при помощи связок, в свою очередь, - молекулярные предложения, генерализации, теории и т.д. Число предложений в подобных семантических системах бесконечно. Так обстоит дело практически со всеми семантическими системами, с которыми нам приходится иметь дело, и в особенности в естественными языками. Связки обычно вводятся при помощи таблиц истинности (truth-tables). Обычные таблицы истинности представляют собой не что иное, как семантические правила истинности в форме диаграмм. Их функция заключается в том, чтобы давать строгие определения логических связок 'и', 'или' и т.д. Истинность атомарных предложений обусловлена тем, объединяются ли в действительности 'сущности' таким же путем, как и знаки в соответствующем предложении, а истинность других, производных предложений зависит исключительно от истинностных значений входящих в них  атомарных предложений и характера связи между ними.

Семантическая система. Под семантической системой (или интерпретированной системой) Карнап понимает такого рода систему правил, сформулированную на метаязыке и относящуюся к объектному языку, что правила определяют условия истинности для каждого предложения объектного языка, т. е. достаточные и необходимые условия его истинности. Предложения интерпретируются с помощью правил и тем самым становятся понятными, так как понять предложение, знать, что им утверждается, - то же самое, что и знать, при каких условиях оно было бы истинным. Сформулируем это иначе: правила определяют значение предложений. Истинность и ложность называются истинностными значениями предложений. Знания условий истинности предложения в большинстве случаев недостаточно для знания его истинностного значения, однако оно представляет собой исходную точку для поиска истинностного значения предложения. Например, Пьер говорит: 'Mon crayon est noir' (A1). Зная французский язык, мы понимаем предложение A1 лишь формально, переводя его словами: 'Мой карандаш черен'. Дело в том, что мы можем понимать предложение, не зная в то же самое время его истинностного значения. Наше понимание A1 заключается в данном случае в знании его условия истинности; мы знаем, что A1 истинно тогда и только тогда, когда определенный объект, карандаш Пьера, имеет определенный цвет, а именно черный. Это знание условия истинности A1 дает нам знать, что мы должны делать для того, чтобы определить истинностное значение A1, т.е. для того, чтобы установить, является ли A1 истинным или ложным.

Каким образом можно определить условия истинности для предложений какой-либо системы? Здесь возможны два основных варианта.

·    Если система содержит конечное число предложений, то мы можем дать исчерпывающий список условий истинности - по одному на каждое предложение. Так обстоит дело, например, с обыкновенным телеграфным кодом. Код переводит каждое предложение по отдельности и тем самым интерпретирует его. Такие примитивные семантические системы, содержащие конечное число предложений, Карнап называет кодовыми.

·    Если же система содержит бесконечное число предложений, то условия истинности могут быть заданы только формулированием общих правил. Такие системы Карнап называет языковыми.

В то время как кодовая система перечисляет условия истинности по отдельности для каждого предложения, языковая система дает общие правила для выражений, входящих в предложения, причем таким способом, что условие истинности для каждого предложения определяется правилами для выражений, из которых предложение состоит. Как подчеркивает Карнап, в случае с языковой системой, состоящей из бесконечного числа предложений, возможна только вторая форма задания условий истинности, а именно с помощью общих правил, поскольку мы не можем сформулировать бесконечное число правил для каждого отдельного предложения.

Например, мы строим семантическую систему S1, выбирая для этого семь знаков: три индивидные переменные, А1, А2, А3, два предиката - В1 и В2 и знаки скобок '(' и ')'. Предложениями системы S1 являются выражения формы В(А). Условия истинности задаются по отдельности для каждого предложения при помощи следующих правил:

1. В11) истинно, если и только если Чикаго большой город.

2. В12) истинно, если и только если Нью-Йорк большой город.

3. В13) истинно, если и только если Кэрмел большой город.

4. В21) истинно, если и только если Чикаго имеет гавань.

5. В22) истинно, если и только если Нью-Йорк имеет гавань.

6. В23) истинно, если и только если Кэрмел имеет гавань.

На основании системы S1 строится система S2, которая представляет собой обобщение первой; построение осуществляется за счет формулировки пяти частных правил обозначения, каждое из которых выделяет десигнат одного из пяти основных знаков, и одного общего правила для условий истинности предложений:

1. А1 обозначает Чикаго.

2. А2 обозначает Нью-Йорк.

3. А3 обозначает Кэрмел.

4. В1 обозначает свойство быть большим городом.

5. В2 обозначает свойство иметь гавань.

6. Предложение Вij) истинно тогда и только тогда, когда десигнат Аj имеет десигнат Вi (т.е. тогда, когда объект, обозначенный Аj, имеет свойство, обозначенное Вi).

Системы S1 и S2 содержат одни и те же предложения, и каждое предложение имеет одно и то же условие истинности (интерпретацию, значение) в обоих системах. Следовательно, эти две системы подобны, и различаются исключительно способом применения правил обозначения и истинности; в S1 это кодовая система, а в S2 - языковая.

Отсюда становится ясно, что семантическая система строится в четыре этапа: сперва дается классификация знаков, затем устанавливаются правила построения (rules of formation), потом - правила обозначения (rules of designation) и, наконец, правила истинности (rules of truth). При помощи правил построения системы S определяется термин 'предложение системы S'; при помощи правил обозначения определяется термин 'обозначение в S'; при помощи правил истинности определяется термин 'истинно в S'. Определение термина 'истинно в S' является главной целью всей системы S в целом; остальные определения имеют характер предварительных этапов, позволяющих достичь этой главной цели. На основании понятия 'истинно в S' можно определить, - относительно системы S, - другие семантические понятия. Например, простейшим из подобного рода семантических понятий является определение ложности: предложение А1 системы S ложно в S = Df A1 не истинно в S. (При этом следует иметь в виду, что правила обозначения не делают фактических утверждений о том, что собой представляют десигнаты определеленных знаков. В чистой семантике отсутствуют фактические утверждения. Правила просто устанавливают соглашения в форме определения 'обозначение в S'; это происходит путем перечисления случаев, в которых имеет место отношение обозначения. Причем иногда термин 'обозначение' используется также для сложных выражений и даже для предложений. В этом случае правила обозначения определяют путем перечисления предварительный термин 'непосредственное обозначение', а затем с его помощью рекурсивно определяется более общий термин 'обозначение').

В семантических дискуссиях термин 'истинно' используется Карнапом преимущественно по отношению к предложениям и системам предложений. Он не отрицает, что этот термин может применяться аналогичным образом также и к пропозициям как десигнатам предложений; однако это употребление не встречается в его рассуждениях. 'Мы используем здесь, - говорит Карнап, - этот термин в таком смысле, что утверждать, что предложение является истинным, означает то же самое, что и утверждать само предложение; например, два высказывания. Предложение 'Луна есть круглая' истинно' и 'Луна есть круглая' представляют собой просто две различные формулировки одного и того же утверждения. При этом он подчеркивает, что в этом случае два высказывания означают то же самое в логическом или семантическом смысле; ясно, что с точки зрения прагматики практически всегда две различные формулировки имеют различные особенности и различные условия применения; с точки зрения прагматики различие между этими двумя высказываниями состоит в акценте и эмоциональной функции.

Указанное решение относительно термина 'истинно' само по себе не является определением термина 'истинно'. Скорее оно представляет собой стандарт, при помощи которого мы судим, является ли определение истины адекватным, т.е. соответствующим нашему намерению. Если определение предиката Вi - например, слов 'истинно', или 'обоснованно' или любых иных произвольно выбранных знаков, - предлагается в качестве определения истины, то мы примем его в качестве адекватного определения истины тогда и только тогда, когда на основе этого определения, предикат Вi  удовлетворяет отмеченному выше условию, а именно, что он производит (yields) предложения типа '"Луна круглая" есть ... тогда и только тогда, когда луна круглая', где предикат Вi  должен быть поставлен на место '...'. Это приводит к следующему определению D7-A.

D7-A. Предикат Вi является адекватным предикатом (а его определение - адекватным определением) для понятия истины в рамках определенного класса предложений Âj = Df каждое предложение, которое построено из сентенциальной функции 'х есть F тогда и только тогда, когда р' путем замены 'F' на Вi, 'р' на любое предложение Ãk в Âj, и 'х' - на любое имя (синтаксическое описание) из предложения  Ãk , следует из определения Вi.

Например, пусть класс предложений Âj содержит предложение 'Чикаго - город'. Пусть 'Ã1' будет именем этого предложения. Предположим, что кто-то вводит слово 'verum' в английский язык при помощи определения D. Для того, чтобы применить D7-A, мы должны исследовать все предложения, построенные способом, указанным в D7-A. Заменив 'F' на 'verum', 'р' на 'Чикаго - город' и 'х' - 'Ã1', получим: 'Ã1 истинно (verum) тогда и только тогда, когда Чикаго - город'. Если наше исследование приведет к такому результату, что D таково, что это и все аналогичные предложения следуют из D, то в соответствии с D7-A, то мы назовем 'verum' адекватным предикатом для истины и предложенное определение D - адекватным определением истины.

D7-A представляет собой простейшую форму определения адекватности; оно указывает исключительно на такой особенный случай, когда предложения, к которым применяется предикат, обозначающий понятие истины, принадлежат к тому же самому языку, что и сам предикат - иными словами, когда объектный язык является тем же самым, что и метаязык или же составляет часть последнего. Однако обычно объектный язык S и метаязык М отличаются друг от друга. В этом случае применяется более общее определение адекватности, предложенное Тарским.

D7-В. Предикат Вi в М является адекватным предикатом (а его определение - адекватным определением) для понятия истины в рамках объектного языка S = Df из определения Вi следует каждое предложение в М, построенное из сентенциальной функции 'х есть F тогда и только тогда, когда р' путем замены 'F' на Вi, 'р' - на перевод любого предложения Ãk в S на М, и 'х' - на любое имя (синтаксическое описание) предложения  Ãk.

Например, пусть имеется некоторая семантическая система S, которая является частью немецкого языка, и содержит помимо прочих предложение 'Der Mond ist rund'. Пусть 'Ã2' будет именем этого предложения. В качестве метаязыка М мы принимаем русский язык. Переводом предложения Ã2 на М является предложение 'Луна круглая'. Предположим, что предложено определение D2 для знака 'Т' и что мы желаем выяснить, является ли D2 адекватным определением истины относительно S как части немецкого языка. Согласно D7-В, одно из исследуемых предложений построено путем замены 'F' на 'Т', 'р' - на перевод 'Луна - круглая', и 'х' - на 'Ã2'. В результате получили предложение 'Ã2 есть Т тогда и только тогда, когда луна круглая'. Если это и все аналогичные предложения оказываются следующими из определения D2 для 'Т', тогда D2 есть адекватное определение, и 'Т' - адекватный предикат для истины в S.

Карнап отмечает, что понятие истины в вышеуказанном смысле, - его можно назвать семантическим понятием истины, - принципиально отличается от понятий типа 'убежден', 'верифицировано', 'в высокой степени подтверждено' и т.д. Отличие состоит в том, что последние понятия относятся к прагматике и требуют указания на определенное лицо, их употребляющее.

Например, имеются три предложения 'На луне нет атмосферы' (Ã1); 'Ã1 истинно' (Ã2); 'Ã1  подтверждается в очень высокой степени учеными в настоящее время' (Ã3). Ãговорит то же самое, что и Ã1; Ã2 является, как и Ã1, астрономическим высказыванием и должно, как и Ã1, проверяться астрономическими наблюдениями Луны. С другой стороны, Ã 3 есть историческое высказывание; оно должно проверяться историческими, психологическими наблюдениями поведения астрономов.

Согласно Тарскому, С. Лесьневский был первым, кто сформулировал точное требование адекватности для определения истины в простейшей форме D7-A, приведенной выше (в неопубликованных лекциях, начиная с 1919 года); сходные формулировки имеются в книге по теории знания, опубликованной Т. Котарбиньским на польском языке в 1926 году. Ф. П. Рамсей в своей рецензии 1923 года на "Трактат" Витгенштейна дает схожую формулировку: 'Если мысли или пропозиция в виде токена 'р' утверждает р, то она называется истинной, если р, и ложной, если ~р'[172]. Сам Тарский дал определение адекватности в более общей форме, напоминающей указанное выше определение D7-В (его 'Конвенция Т'). Кроме того, он дал первое точное определение истины для определенных формализованных языков; его требование удовлетворяет требованиям адекватности и одновременно избегает антиномий, связанных с неограниченным использованием понятия истины, в частности, в повседневном языке. В той же самой работе [Wahrheitsbegriff] Тарский приходит к очень ценным результатам благодаря своему анализу понятия истины и связанных с ним семантических понятий.

Отмеченное требование отнюдь не является новой теорией или понятием истины. Котарбиньский уже отмечал, что это - старая классическая концепция, которая восходит к Аристотелю. Новая особенность заключается исключительно в более точной формулировке требования. Тарский далее утверждает, что данная характеристика находится также в согласии с обычным употреблением слова 'истинный'. Как известно, вершиной этой линии стал Дональд Дэвидсон.

Отношение обозначения. В качестве центрального понятия семантики Карнап выделяет отношение обозначения (the relation of designation), при котором знак или языковое выражение представляет то, что он обозначает. Поэтому знаки (signs) Карнап предлагает отличать от объектов, которые они обозначают; эти последние он именует десигнатами (designata). Для обозначения того, что собой представляют объекты, обозначаемые или представляемые знаками, Карнап выбирает предельно широкое по своему объему понятие 'сущность'. В работе 'Значение и необходимость' он характеризует 'сущности', которые обозначаются знаками, следующим образом: 'Термин 'сущность' (entity), - пишет Карнап, - часто употребляется в этой книге. Я отдаю себе отчет во всех связанных с ним метафизических ассоциациях, но я надеюсь, что читатель сможет отрешиться от них и будет понимать это слово в том простом смысле, что в котором оно понимается здесь, - как общее обозначение для свойств, пропозиций и других интенсионалов, и для классов, индивидов и других экстенсионалов, - с другой стороны. Мне кажется, что в английском языке нет другого подходящего термина с такой широкой областью применения'[173].

Одной из центральных проблем, связанных с отношением обозначения, является вопрос о том, к каким знакам или выражениям семантической системы S возможно и допустимо применять отношение обозначения? Обычно оно применяется к индивидным константам и предикатам различных уровней и степеней. Кроме того, оно может применяться к любого вида функторам, встречающимся в рамках семантической системы S. Однако Карнап утверждает, что существует возможность так расширить область применения отношения обозначения, что оно распространиться на знаки и выражения семантической системы S всех тех типов, для которых имеются переменные в метаязыке, даже если к их числу относятся типы предложений и типы сентенциальных связок. В качестве метаязыка в таком случае обычно используется какой-то естественный язык (например, английский или немецкий), дополненный переменными, включая пропозициональные переменные. Вместо того, чтобы писать 'u обозначает v в S' Карнап предлагает писать 'Dess (u, v)' или просто 'Des (u, v)' в тех случаях, когда по контексту ясно, о какой семантической системе идет речь.

Как отмечает Карнап, наибольшее возражение встречает широкое использования отношения обозначения и в особенности его применение к отношению между предложениями и пропозициями. Утверждается, что в то время как объектные имена (индивидные константы) и предикаты и в самом деле что-то обозначают, а именно объекты, свойства и отношения, предложение ничего не обозначает; скорее оно что-то описывает или утверждает, что что-то имеет место. Быть может это действительно так по отношению к общепринятому употреблению слов 'обозначение', 'обозначать' и т.д. в обыденном языке. Понятно, что утверждение 'Р(а) обозначает Чикаго - большой' не вполне согласуется с обычным словоупотреблением; то же самое касается и соответствующих предложений в языках со сходной структурой. Во-первых, русский (в данном случае) язык не позволяет помещать предложение в положение грамматического объекта. Это трудность, однако же, нетрудно обойти, поставив частицу 'что' перед словом 'обозначает'. Во-вторых, даже в подобных случаях термин 'обозначает' обычно не используется. Однако эти соображения не представляются Карнапу убедительными доводами против расширенного использования выражения 'обозначать' в качестве технического термина. Дело в том, что при перемещении слова из обыденного языка в язык науки область его применения нередко расширяется. Единственным критерием разрешения спорных ситуаций является в этом случае критерий практической целесообразности; и решение зависит главным образом от того, является ли сходство между случаями обычного применения и новыми случаями достаточно значительным для того, чтобы расширение области применения термина выглядело естественно.

В отношении некоторых типов, к которым Карнап применяет отношение обозначения, время от времени поднимался вопрос, каковы в точности виды десигнатов одного типа или другого. Например, часто обсуждалась проблема, является ли десигнатом предметного имени (к примеру, 'Чикаго') соответствующий предмет (thing) или класс однородных предметов (unit-class) (т.е. является ли его десигнатом Чикаго или{Чикаго}). Кроме того, часто задаются вопросом, является ли десигнатом предиката первой степени свойство или класс. В обоих случаях утверждается - в качестве аргумента в пользу второго ответа, - что десигнат всегда должен представлять собой класс. Если вообще принимаются десигнаты предложений, то возникает вопрос, являются ли десигнатами предложений положения дел (или возможные факты, условия и т.д.) или же скорее мысли.

Давайте предположим на время, что мы так понимаем данный объектный язык S, скажем, немецкий, что способны перевести его выражения и предложения на некоторый метаязык М, скажем, английский (включая некоторые переменные и символы). При этом не имеет значения, основывается ли это понимание на знании ссемантических правил или же является интуитивным; просто предполагается, что если дано выражение (скажем, 'Pferd', 'drei' в немецком языке), то с точки зрения наших практических целей мы знаем английское выражение, соответствующее ему в качестве 'буквального перевода' ('horse', 'three' в английском языке). В таком случае мы сформулируем определение адекватности для понятия обозначения, которое само по себе не является определением для термина 'Dess' (или 'обозначает в S'), но стандартом, с которым мы сравниваем предполагаемые определения. В данном случае 'адекватность' означает просто согласие с нашим намерением для использования термина.

D12-B. Предикат второй степени pri в М является адекватным предикатом для обозначения в S = Df каждое предложение в М формы pri (ui, uk), где ui есть имя (или синтаксическое описание) в М выражения um в рамках S (принадлежащего к одному из видов выражений, для которого определен pri) и uk является переводом um на язык М, истинно в М.

Если pri является адекватным, то мы также называем его определение и его десигнат, т.е. отношение, определенное как обозначение, адекватным. Это определение адекватности оставляет открытым вопрос о том, какие типы принимаются в качестве аргументов для pri; оно определяет только то, как предикат для обозначения должен использоваться для определенных типов, если мы решили использовать его для этих типов. Следовательно, мы можем, например, ограничить употребление pr, в смысле отмеченного выше возражения. Однако здесь предполагается использовать его для всех типов, для которых имеются переменные в М, т.е. принять в качестве второго аргумента uk  любое выражение значения любой переменной в М. Практическое оправдание данного определения адекватности лежит в следующих двух фактах:

1. Оно дает общее правило для всех различных типов, причем простым способом;

2. оно, по-видимому, находится в согласии с обычным использованием термина 'обозначение', по крайней мере постольку, поскольку это употребление имеет силу.

На основе адекватного отношения обозначения вопрос о десигнате объектного имени разрешается в пользу предмета, а не в пользу класса однородных предметов. Например, если 'DesG' есть адекватный предикат (в М, т.е. в английском языке) для обозначения в немецком языке, то следующие предложения истинны:

а. 'DesG ('Pferd', horse');

b. 'DesG ('drei', three').

Если 'DesS3' определено так, как указано выше (имея место 'DesIndS3', 'DesAttrS3' и 'DesPropS3' соответственно), то он является адекватным предикатом для обозначения в S3. Помимо других предложений, следующие должны стать истинными:

а. 'DesS3 ('а', Чикаго');

b. 'DesS3 ('P', большой');

с. 'DesS3 ('Р(а)', Чикаго - большой');

все три предложения истинны. Мы видим, что адекватность требует от нас писать на месте аргумента 'большой' вместо 'большевизна' или 'свойства быть большим' или 'класса больших вещей'; и сходным образом мы пишем 'лошадь' вместо 'лошадность' или 'класс лошадей'. Это указывает на то, что мы можем приписывать предикатам десигнаты, не употребляя ни термин 'свойство', ни термин 'класс'. (Вопрос о том, является ли десигнат, например, большой, свойством или классом не имеет непосредственного отношения к употреблению нами отношения обозначения, однако конечно же, имеет ответ - зависящий попросту от того, является ли данный язык экстенсиональным, или насколько он экстенсионален. То же самое касается вопроса о том, являются ли десигнаты предложений (sententional designata) истинностными значениями или чем-то иным.)

На основе 'обозначения' ('designation') (D2) Карнап определяет термин 'синонимичный' ('synonymos'). Таким образом термин 'синонимичный' как в более узком, так и в более широком смысле в соответствии с более узкой или более широкой областью применения, выбранной для термина 'обозначение'.

D12-2. ui в Sm синонимично uj в Sn = Df ui обозначает в Sm ту же самую сущность, что и uj в Sn.

Таким образом, констатирует Карнап, отношение синонимии не ограничивается выражениями одной системы. Большинство семантических отношений можно применить к выражениям различных систем, даже к тем, которые для простоты определяем относительно одной системы.

L-семантика. L-семантика занимается исследованием проблем логической истины ('L-истинно'), логической выводимости ('L-импликация') и связанных с ними понятий (L-понятий). При этом предполагается, что логика, в смысле теории логической выводимости и тем самым логической истины является отдельной частью семантики. Проблема определения L-понятий не только для отдельных систем (особенная L-семантика), но и для системы вообще (общая L-семантика) пока еще не нашла удовлетворительного решения.

Логические и дескриптивные знаки. В своем исследовании природы логической дедукции и логической истины Карнап исходит из убеждения, что логика является отдельной частью семантики, а потому понятия логической выводимости и логической истины являются семантическими понятиями. Они относятся к особенному виду семантических понятий, которые Карнап называет L-понятиями. Для логической истины он использует термин ' L-истинно', для логческой выводимости - ' L-импликация'. Если даны правила семантической системы S и тем самым понятие истины в S, то L-понятия также определены в известном смысле; тем не менее задача их определения на базе радикальных понятий (а именно, 'обозначение' и 'истинно') встречается с определенными трудностями.

Прежде всего Карнап проводит различие между двумя видами выражений, которые он называет дескриптивными и логическими выражениями. При этом он отмечает, что имеется тесная связь между понятиями 'дескриптивный' и 'логический' и L-понятиями. Понятия 'дескриптивный' и 'логический' играют огромную роль в логическом анализе языка; однако для них также не известно удовлетворительного точного определения в общей семантике. К дескриптивным знакам обычно относят имена отдельных предметов в мире, т.е. отдельных вещей или частей вещей или события (например, 'Наполеон', 'озеро Мичиган', 'Французская революция'), знаки, обозначающие эмпирические свойства, включая виды субстанций, и отношения вещей, мест, событий и т.д. (например, 'черный', 'собака', 'гражданин'), эмпирические функции вещей, точки и т.д. (например, 'вес', 'эпоха', 'температура', 'цена'). Примером логических знаков являются сентенциальные связки ('~', 'Ú' и т.д.), знак оператора общности ('каждый'), знак отношения включения элемента в класс ('e', 'есть какой-то'), дополнительные знаки (скобки и точка, обычно используемые в символической логике), знак логической необходимости в (не-экстенсиональной) системе модальностей ('N'). Кроме того, логическими считаются все те знаки, которые определимы при помощи перечисленных выше логических знаков, например, знак оператора существования ('$', или 'некоторый'), знаки для универсального и нулевого класса всех типов, знак тождества ('=', 'является тем же самым, что и'), все знаки системы  Уайтхеда и Рассела и практически все иные системы символической логики, все знаки математики (включая арифметику, анализ реальных чисел, инфинетезимальное исчисление, но не геометрию) со значением, которое они имеют, когда применяются в науке, все логические модальности (например, 'строгая импликация' Льюиса). Определенный знак считается дескриптивным, если его дефиниенс содержит дескриптивный знак; в противном случае он считается логическим знаком. Выражение называется дескриптивным, если оно содержит дескриптивный знак; в противном случае оно является логическим.

Когда мы строим семантическую систему S, то обычно отдаем себе отчет в значении каждого знака; а затем в соответствии с этим намерением мы формулируем правила. В случае подобном этому нетрудно определить 'логический знак в S' и 'дескриптивный знак в S' таким образом, что различие будет согласовываться с общей концепцией различия между дескриптивными и логическими знаками, с одной стороны, и со значениями, предполагаемыми для знаков и сформулированными при помощи правил. Это различие обычно делается в форме простого перечисления логических или дескриптивных знаков, с которых начинается построение системы.

Что же касается переменных, то на первый взгляд кажется, что их следует считать логическими знаками. Более тщательный анализ, однако, показывает, что в отношении некоторых языков эта точка зрения не будет находиться в согласии с проведенным выше различием между дескриптивными и логическими знаками. В частности, это имеет место в случае с переменной, область значений которой вычленяется при помощи дескриптивного выражения метаязыка. Представляется, что переменную этого вида следует считать дескриптивной переменной. Проблема, однако, требует дальнейшего исследования.

Например, область значений переменных в системе S6 есть класс городов в Соединенных Штатах. Перевод на естественный язык предложения формы '(х) (...)' состоит в следующем: 'Для каждого города х в Соединенных Штатах ...'. Такой перевод является дескриптивным предложением. Следовательно, представляется вполне естественным назвать переменную х дескриптивной.

В рамках общей семантики проблема проведения различия между дескриптивными и логическими знаками встречается с серьезными трудностями. Дело в том, что в данном случае неясно, можно ли определить термины 'дескриптивный' и 'логический' на основе других семантических понятий, например, 'обозначение' и 'истинный' так, чтобы применение общего определения к любой частной системе приводило бы результату, который находился бы в согласии с предполагаемым различием. Как отмечает Карнап, удовлетворительное решение пока еще не найдено. Возможность и метод решения зависят от избранного вида метаязыка М. По-видимому, решение возможно, если мы предполагаем, что М построен таким образом, что его правила, сформулированные на метаметаязыке ММ, включают соответствующее различие знаков М.

Синтаксис. Третье измерение семиотики, или синтаксис, определяется Карнапом как такая область исследования, которая ограничивается формальным анализом выражений языка и не принимает во внимание ни лиц, употребляющих эти выражения, ни десигнаты этих выражений. Чистый синтаксис, как уже говорилось, представляет собой исследование не синтаксических особенностей эмпирически данных языков, но систем синтаксических правил. Система таких правил может быть или свободно изобретена, или построена относительно эмпирически данного языка. Ее отношение к данному языку в этом случае аналогично отношению между семантической системой и эмпирически данным языком. Система синтаксических правил называется синтаксической системой или исчислением. Она включает в себя классификацию знаков, правила образования (определяющие 'предложение в К') и правила дедукции. Правила дедукции обычно состоят из примитивных предложений и правил вывода (определяющих 'непосредственно выводимо в К'). Иногда К содержит также правила опровержения (определяющие 'непосредственно опровержимо в К'). Если К содержит определения, то последние могут считаться дополнительными правилами дедукции.

Первый шаг построения некоторого исчисления К состоит в классификации знаков К, и выделении такого количества классов знаков, которое необходимо для формулировки синтаксических правил. Затем мы формулируем правила образования для К, иными словами, определение 'предложения в К'. Имеется определенное различие между правилами образования в синтаксической и в семантической системах. В последней правила должны ссылаться на десигнаты выражений. Однако в синтаксических правилах образования это запрещено; они должны носить исключительно формальный характер. Они указывают, какие выражения являются предложениями, описывая виды знаков, которые встречаются и тот порядок, в котором они встречаются. Определение этих видов, т.е. классификация знаков, также должно быть строго формальным. Определение 'предложение в К' часто дается в рекурсивной форме; сперва описываются некоторые простые формы предложений, а затем - определенные операции для построения сложных предложений из исходных форм.

Важнейшая часть исчисления состоит в правилах дедукции (или трансформации). Они описывают, как можно сконструировать доказательства и выводы; иными словами, они конституируют определения 'доказуемо в К' и 'выводимо в К', а также ряд иных понятий. Обычно процедура заключается в следующем. Во-первых, формулируются примитивные предложения, либо путем перечисления, или путем заявления, что все предложения определенных форм принимаются в качестве примитивных предложений. В последнем случае число примитивных предложений (сентенциальные схем) может быть бесконечным. Во-вторых, формулируются правила вывода. Они могут быть сформулированы следующим образом: 'Ãj непосредственно выводимо из Âi  тогда и только тогда, когда выполняется одно из следующих условий' и затем каждое правило устанавливает формальное условие для Âi и Ãj. Таким образом, правила вывода определяют 'непосредственно выводимо в К'. Иногда, однако не часто, формулируются также правила опровержения, определяющие 'непосредственно опровержимо в К'.

Кроме того, исчисление К может содержать определения. Цель определения состоит в том, чтобы ввести новый знак на основе примитивных знаков К и знаков, определенных при помощи более ранних определений; поэтому огромную роль играет последовательность определений. Определение может иметь как форму предложения (а в случае рекурсивного предложения - нескольких предложений), именуемого предложением-определением (a definition sentence) (или определяющего предложения (defining sentence)) или простого определения, или простого правила, называемого правилом определения (или определяющим правилом). Предложение-определение в К может считаться дополнительным примитивным предложением в К, а правило определения для К - дополнительным правилом вывода для К. Предложение-определение может иметь форму u1 = Df u2, или  uº u2, а правило определения, например, '"..." для "---"', где 'для' является сокращением для 'является непосредственно С-взаимозаменимым с'. u1 или '...' называется дефениендумом; оно содержит определяемый знак.  u2 или '- - -' называется дефениенсом, оно содержит только примитивные знаки или знаки, определенные при помощи предыдущих определений. В дополнение к этому, как дефениенс, так и дефениендум могут содержать свободные переменные. Если определение сформулировано, то позволительно заменять дефениендум в любом контексте на дефиниенс и наоборот; и то же самое можно делать с любыми выражениями, построенными из дефениендума и дефениенса путем одинаковых подстановок на место свободных переменных. Иными словами, любые два выражения этого вида являются С-взаимозаменимыми; т.е. любые два предложения, содержащие их и подобные в иных отношениях непосредственно выводимы друг из друга. Определения должны удовлетворять определенным требованиям (смотри например [Syntax]  8 и 29) для того, чтобы гарантировать (1) переводимость в обоих направлениях для введения и устранения нового знака; (2) С-непротиворечивость исчисления, содержащего определение, если исходное исчисление является С-непротиворечивым; (3) однозначную интерпретацию получивших определение знаков, если исходные знаки являются интерпретированными.

Отношение между семантикой и синтаксисом. На основании исходных понятий семантики Карнап вводит семантическое понятие 'описание состояния'. Он говорит о семантической системе или языке S1, которая содержит знаки, обозначающие индивиды, свойства и отношения. Из этих знаков при помощи логических терминов строятся атомарные предложения. Атомарные предложения можно сгруппировать в ряды, называемые 'описаниями состояния', каждое из которых 'дает наглядное и полное описание возможного состояния вселенной индивидов относительно всех свойств и отношений, выраженным посредством предикатов системы. Таким образом, описания состояния символизируют возможные миры Лейбница или возможные положения дел Витгенштейна'[174]. 'Имеется, - продолжает Карнап, - одно и только одно описание состояния, которое дает действительное положение вселенной, а именно то, которое содержит все истинные атомарные предложения... Предложение любой формы истинно только в том случае, если оно входит в истинное описание состояния'.

Однако, по Карнапу, описание состояния не есть лишь "ряд атомарных предложений", а есть конъюнкция (или множество) атомарных предложений вместе с их отрицаниями. А отрицание атомарного предложения - это не атомарное предложение. Поэтому также неверно было бы утверждать, что "состояние вселенной описывается группой атомарных предложений". (Это, кстати, соответствует концепции "Трактата", где Витгенштейн говорит, что для полного описания мира нужно перечислить как все, что имеет место, так и все, что не имеет места.)

Карнап указывает, что 'предложение логически истинно, если оно входит во все описания состояния'. Это положение соответствует концепции Лейбница о том, что необходимая истина должна содержаться во всех возможных мирах'.

Следовательно, в рамках семантической концепции Карнапа 'действительное' состояние вселенной описывается определенной группой 'атомарных предложений'. Имеется бесконечное число возможных состояний вселенной, из которых только одно имеет привилегированный статус действительного. 'Имеется лишь один факт: всеобщность действительного мира - прошлого, настоящего и будущего'[175]. Законы же логики отличаются тем, что они истинны не только для действительного мира, но и 'для всех возможных миров'.

Придя к признанию необходимости не только семантики, но также и интенсионального значения, Карнап настаивал на философском интересе прагматики или использования языка, а это в свою очередь означает переход от анализа только формальных языков к рассмотрению естественных языков. Так, Карнап пытается показать, что интенсиональные понятия синонимии и аналитичности применимы к естественным языкам и должны быть выделены как экспликанды соответствующих формальных понятий. При этом хотя прагматика и не играет существенной роли при обосновании таких семантических понятий, как аналитичность и синонимия, она может значительно облегчить это обоснование. По мнению Карнапа, создание системы теоретической прагматики настоятельно необходимо не только для психологии и лингвистики, но также и для аналитической философии.

3.3.1.2 Материальный и формальный модусы языка

Несмотря на то что даже многие логические эмпиристы начали сомневаться в возможности формулировки удовлетворительного верификационного критерия эмпирической осмысленности, Карнап продолжает думать, что такой критерий является одним из основных средств философского исследования, хотя его понимание конкретной природы этого критерия претерпело значительные изменения. Первоначально Карнап полагал, что эмпирически значимыми предложениями являются только такие, которые реально 'переводимы на язык наблюдений'. Затем, в начале 30-х годов, он пришел к убеждению, что высказывания являются эмпирически осмысленными, если и только если из них можно вывести высказывания о наблюдении. Немного позже, в работе 'Проверяемость и значение', Карнап утверждает, что достаточным условием эмпирической значимости высказывания является возможность связать его цепочками сведения при помощи материальной импликации с высказыванием о наблюдении. Наконец, в последних работах он еще дальше расширяет этот критерий, заявляя, что высказывание можно рассматривать как эмпирически осмысленное, если оно построено по правилам своего языка и любой его дескриптивный термин таков, что можно указать содержащее этот термин предложение, истинность которого 'изменяет предсказание некоторого наблюдаемого события'. Такой критерий подходит даже к тем предложениям, которые нельзя проверить посредством наблюдения, но при этом понятие осмысленности остается тем не менее определенным, а не является только вопросом степени.

Хотя Карнапово понимание философского исследования и критерия проверяемости очень часто служило для него средством устранения метафизических и иных бессмысленных терминов и предложений, их функция никоим образом не является только разрушающей. Существенная конструктивная функция их, особенно в самом начале рассматриваемого периода, состояла в обосновании того, что не все суждения, неудовлетворяющие критерию эмпирической значимости, лишены всякого познавательного значения, но что некоторые из них на самом деле - замаскированные синтаксические высказывания, служащие примерно тем же целям, что и собственно философские высказывания. Такие предложения, называемые Карнапом псевдообъектными предложениями, 'формулируются так, как будто они относятся к объектам, хотя в действительности они относятся к синтаксическим формам, и в частности к формам обозначения таких объектов, с которыми они, по видимости, имеют дело'. Проверкой таких суждений является то, что они, хотя и выражены в материальном модусе, характерном для подлинных эмпирических высказываний, могут переводиться в предложения, выражающие в формальном модусе высказывания о синтаксисе. Так, например, такие предложения, как 'роза есть вещь", 'эта книга повествует об Африке' и 'вечерняя звезда и утренняя звезда тождественны' выглядят так, как будто они являются обычными предложениями об объектах, подобно таким предложениям, как 'роза красная', 'г-н А посетил Африку' и 'вечерняя звезда и земной шар имеют примерно одинаковый размер'. Однако на самом деле каждое из приведенных предложений может быть выражено в формальном модусе как высказывание о синтаксисе примерно следующим образом: первое предложение переводится в 'слово 'роза' есть имя существительное', второе - 'эта книга содержит слово 'Африка'' и третье - 'слова 'утренняя звезда' и 'вечерняя звезда' синонимичны'. Предложения, которые нельзя выразить в формальном модусе, являются или подлинными эмпирическими высказываниями, или бессмыслицей.

3.3.1.3 Структура познания

Структура познания для Карнапа подразумевает три проблемы - проблему высказываний о наблюдениях, на которых основывается эта структура, и способа подтверждения высказываний, которые не являются прямыми высказываниями о наблюдениях, а также проблему природы используемой логики и проблему значения, о которой достаточно было сказано в  3.3.1.1.

3.3.1.3.1 Предложения наблюдения

Для Карнапа основой познания являются не несомненные предложения, как он считал раньше, а предложения, выражающие данные ученого и являющиеся для всех нас психологически исходными; только эти предложения могут интерсубъективно связываться со всеми остальными видами предложений. Речь идет о простых предложениях о наблюдении физических объектов, таких, как 'в данном месте температура колеблется между 5 и 10 градусами по Цельсию'. Тезис физикализма сводится к утверждению, что все осмысленные высказывания можно осмысленно связать с высказываниями такого вида, и Карнап активно отстаивает этот тезис. То, что данные, на которых основываются такие науки, как физика, химия, геология и астрономия, можно интерсубъективно выразить в физикалистских предложениях, понятно само собой, поскольку 'ясно, что любое возникающее в этих науках детерминирование можно свести к физическому детерминированию'. Что же касается биологии, то тут дело затрудняется возникшей в настоящие время дискуссией о витализме, однако и биологические понятия легко свести к физическим, не предрешая этим вопроса о подлинном характере биологических законов. Например, понятие оплодотворения можно рассматривать как понятие слияния спермы и яйца с 'перераспределением элементов', хотя точный характер рассматриваемого закона остается открытым. Подобным же образом 'определение любого психологического термина сводит его к физическим терминам', не предрешая вопроса о связанных с этим термином психологических законах; то же самое справедливо и для социологии. Предложение 'в десять часов г-н А был сердит' можно перевести следующим предложением: 'в 10 часов г-н А был в определенных телесных условиях, характеризующихся ускоренным дыханием и пульсом, напряжением таких-то мускулов, определенной склонностью к буйному поведению и т. д.' На возражение, что мы не можем знать внутреннего состояния другой личности, можно ответить, что, во всяком случае, мы можем постичь словесное поведение, в терминах которого обозначаются эти состояния; если же такой ответ не удовлетворителен, то интерсубъективное рассуждение вообще исключается.

Что касается вопроса о том, как познается правильность исходных предложений о наблюдении, Карнап отвечает на него следующим образом: если различные органы чувств каждого из нескольких наблюдателей согласуются в истолковании показаний должным образом установленного аппарата, то тем самым достигаются исходные предложения, необходимые для построения науки. Таким образом, предложения этого вида могут подтверждаться хотя и не несомненно, но в достаточной мере 'при соответствующих обстоятельствах... с помощью небольшого количества наблюдений'. Однако, хотя интерсубъективная наблюдаемость физических объектов дает языку физических объектов определенные логические и психологические преимущества перед феноменалистическим языком, необходимо заметить, что еще более строгий физикалистский тезис может со временем взять в качестве исходного языка язык микрофизики и Карнап, по-видимому, считает все более правдоподобной 'возможность построения всех наук, включая психологию, на основе физики, так чтобы все теоретические понятия определялись на основе понятий физики и все законы выводились из законов физики'.

3.3.1.3.2 Способ подтверждения косвенных высказываний

Взгляды Карнапа на отношения между предложениями науки и исходными предложениями, на которых основываются первые, в общем прошли такой же путь развития, как и его понятие о критерии проверяемости.

В самый ранний период развития философии Карнапа отношение между высказываниями науки и феноменалистически истолковываемыми исходными предложениями, к которым сводились высказывания науки, было отношением логической эквивалентности, или взаимопереводимости. В начале рассматриваемого теперь физикалистского периода Карнап считал, что отношение между научными высказываниями и физикалистски понятыми высказываниями наблюдения, на которые опираются высказывания науки, должно позволять выводить высказывания наблюдения из высказываний науки с помощью синтаксически понимаемых законов логики и формально определяемых принципов науки. Это оказалось, однако, слишком строгим требованием. Выводимых высказываний наблюдения, в терминах которых должно интерпретироваться научное высказывание, может быть бесконечно много, так что их нельзя будет явно сформулировать в любой конечный отрезок времени. Кроме того. выводимые высказывания наблюдения являются условными высказываниями, то есть такими, что если указанные в них условия не осущестляются, то условные высказывания и тем самым первоначальные научные высказывания должны парадоксальным образом считаться истинными, даже когда они фактически ложны. Например, высказывание растворим в воде', согласно рассматриваемой точке зрения, может означать 'когда х опущен в воду, х растворяется'. Но если х никогда не опущен в воду, то гипотетическое высказывание является истинным, независимо от того, чем является х, таким образом, можно прийти к абсурдному выводу, что х растворим в воде, даже если х является спичкой или каким-либо другим нерастворимым объектом. Учитывая все эти трудности, Карнап отверг идею об истолковании научных выражений только в терминах высказываний наблюдения, выводимых из них, и выдвинул вместо нее в своей работе 'Проверяемость и значение' косвенный способа введения научных выражений при посредстве того, что он назвал 'редукционными предложениями'. В таком предложении вводимое выражение не проявляется ни как 'определяемое' определяющего высказывания, ни как основной антецедент импликации, а как некоторая связь в цепочке условных высказываний, другими членами которой являются высказывания наблюдения. Предложение, вводящее выражение 'растворим в воде', должно читаться не как 'если х растворим в воде, то...', но как 'если любую вещь х поместить в воду на некоторое время Т, то, если х растворим в воде, х растворится в течение Т, а если х не растворим в воде, то этого не произойдет'. Конечно, некоторые термины могут непосредственно вводиться путем определения, например когда мы определяем китов как вид млекопитающих, но, как правило, введение терминов через редукционные предложения не только в большей степени гарантировано от абсурдности, но и более удобно, так как оно позволяет строить научные понятия постепенно, по мере накопления новых данных. С этой точки зрения можно сказать, что научное высказывание проверяемое если известен способ построения соответствующих условных суждений наблюдения. Если даже научное высказывание не проверяемо, то есть нет еще способа построения соответствующих ему условных предложений, его можно подтвердить тем, что предикаты, относящиеся к этим условным предложениям, принадлежат к 'классу предикатов, доступных наблюдению'; и научное высказывание может считаться осмысленным, даже если оно подтверждается лишь частично. Подтверждение научного предложения состоит, конечно, в реализации связанных с ним условных предложений, наблюдения в процессе фактических наблюдений, а его частичное подтверждение заключается в реализации некоторых из этих предложений.

В последних работах Карнапа даже эта более умеренная трактовка отношения между научными выражениями и высказываниями о наблюдении рассматривается как слишком жесткая, чтобы соответствовать реальным процедурам научного исследования. Хотя некоторые научные выражения можно рассматривать как диспозициональные термины, интерпретируемые или через цепи редукции, или через операциональные определения, большинство научных выражений следует интерпретировать так, чтобы ведущую роль при этом играли вероятностные, а не дедуктивные отношения. С этой целью Карнап ввел различие между 'диспозициональными предикатами' и 'теоретическими конструктами'. Основные различия между диспозициональными предикатами и теоретическими конструктами следующие:

(1) в то время как диспозициональный термин 'может быть получен из предикатов наблюдаемых свойств за один или несколько шагов', теоретические термины получаются гораздо более косвенным путем;

(2)  в то время 'как заданное отношение' между определенным условием и ожидаемым результатом 'составляет все значение' диспозиционального термина, теоретический конструкт сохраняет значительную 'неполноту интерпретации';

(3) в то время как у диспозиционального термина регулярность отношения между условием и ожидаемым результатом 'мыслится универсальной, то есть имеющей место всегда, без исключений, теоретические конструкты допускают исключения из этого отношения'.

Критерии применимости теоретических конструктов открыто учитывают противоречащие факторы и никогда не могут дать 'абсолютно окончательных доказательств, но в лучшем случае лишь доказательство, дающее большую вероятность'. Карнап считает, что теоретическую сторону науки лучше строить в основном в терминах теоретических конструктов, а не диспозициональных или операциональных предикатов.

3.3.1.4 Вероятность и истинность

Поскольку большая часть научного знания формулируется в терминах теоретических конструктов, связанных с предложениями наблюдения посредством вероятностей, постольку структура научного знания включает в себя логику вероятностей. Учитывая это обстоятельство, Карнап в 50-е гг. затратил много труда на разработку проблемы вероятности.

То, уточнению чего служат теории вероятностей, не сводится, как обычно считают, к одному понятию, а содержит в себе два совершенно различных понятия. Одним из них является понятие степени подтверждения высказывания, а другим - понятие относительной частоты свойства или события в большом числе случаев. Тем самым в существенно отличных друг от друга, как это часто бывает, теориях вероятностей мы имеем дело не с противоположными интерпретациями одного понятия, как это кажется на первый взгляд, а с параллельными трактовками совершенно различных понятий, каждое из которых по-своему полезно. Существует, однако, тесное соответствие между этими двумя понятиями, так что почти все, что можно осмысленно сказать в терминах относительной частоты, можно адекватно перевести на язык степени подтверждения.

Из этих двух видов вероятности сам Карнап преимущественно занимается степенью подтверждения. Вероятность такого рода основывается на логике вероятностей, и, несмотря на некоторые различия, эта индуктивная логика в некоторых важных отношениях напоминает дедуктивную. Обе являются подлинными примерами логики. Обе представляют собой системы чисто априорных отношений, независимых от фактов и от истинности или ложности входящих в них посылок. В обеих отношение между посылками и заключением является 'чисто логическим в том смысле, что оно зависит только от значений предложений, или, точнее, - от областей этих предложений'. Можно даже сказать, что индуктивная логика является расширением дедуктивной логики за счет добавления некоторой новой функции подтверждения. Существенная разница между ними состоит в том, что только более ограниченная дедуктивная логика дает окончательные результаты, в то время как более широкая индуктивная или вероятностная логика дает только различные степени подтверждения.

Вероятности в том смысле, в каком Карнап в основном ими занимается, всегда отнесены к подтверждающим данным, и принципиальная проблема вероятностной логики состоит в том, чтобы найти способ так формулировать степень подтверждения некоторой гипотезы имеющимися данными, чтобы она в одно и то же время имела точное численное значение (от 0 до 1) и согласовалась с нашей интуицией и действительной практикой науки. Пока такие формулировки найдены самое большее для двух первых из пяти основных видов индуктивного вывода. Эти пять видов следующие: 'прямой вывод... от совокупности к выборке; предсказующий вывод... от одной выборки к другой; вывод по аналогии... от одного индивида к другому; инверсный вывод... от выборки к совокупности; и универсальный вывод от выборки к гипотезе, выраженной высказыванием, содержащим квантор общности'. Даже для двух видов, в отношении которых достигнут существенный прогресс, точность может быть получена только в терминах очень упрощенного языка, элементами которого являются индивиды и предикаты, обозначающие качества. Для высказываний о непрерывных количествах удовлетворительной вероятностной логики еще не построено. Там, где нельзя получить вероятностных высказываний в терминах точных числовых значений, можно иногда сформулировать классификационные вероятностные суждения, указывающие, что гипотеза подтверждается данными, и сравнительные вероятностные суждения, указывающие, что одна гипотеза подтверждается данными в большей или меньшей степени, чем другая. Тем не менее Карнап твердо убежден, что количественно точные вероятностные высказывания можно в конечном счете получить фактически для ситуации любого рода.

Поиски количественной оценки вероятностей можно начинать с возможностей. Совокупность всех возможностей есть совокупность всех описаний состояний. Описание состояния есть конъюнкция предложений, устанавливающая 'для каждого индивида... и для каждого свойства, обозначенного исходным предикатом, имеет или нет этот индивид это свойство'. Область предложения состоит из тех описаний состояний, в которых оно выполняется.

Вероятность какой-либо гипотезы относительно определенных данных в общем является отношением области подтверждающих данных к области гипотезы вместе с подтверждающими данными, однако конкретно определить это отношение очень трудно. Когда гипотеза подтверждается для всех описаний состояния, как в случае тавтологии, вероятность, очевидно, равна 1. Наоборот, когда гипотеза ложна для всех описаний состояний, как в случае противоречия, вероятность (что также очевидно) равна 0. Такие вероятностные высказывания выполняются независимо от того, имеется или нет фактическое подтверждение. Но когда гипотеза не тавтологична и не противоречива, тогда определение соответствующего отношения не так просто и нужно разработать такие методы его определения, которые в возможно полной мере учитывали бы интуитивные догадки и научные процедуры. Пока фактического подтверждения нет, кажется разумным для данной цели просто считать все описания состояния изначально равновероятными. Но как только появляется фактическое подтверждение, это предположение становится в высшей степени неправдоподобным, поскольку оно исключает возможность обучения на опыте. Поскольку определение вероятностей в терминах описании состояний дает повторяемости предикатов, входящих в области соответствующих предложений, не больше веса, чем числу индивидов, к которым применимы эти предикаты, постольку описанная Карнапом процедура в отличие от интуиции и научного метода не оставляет места для обучения на опыте.

Процедурой, пригодной как для случаев, в которых отсутствуют фактические данные, так и для случаев, в которых они имеют место, является следующая. Во-первых, структура определяется как дизъюнкция всех таких описаний состояний, которые являются одинаковыми во всех отношениях, за исключением распределения упоминаемых в них индивидов, или как дизъюнкция всех описаний состояний, которые можно сделать одинаковыми, просто поменяв местами входящие в них индивиды. Все структуры первоначально рассматриваются как равновероятные. Затем в пределах каждой структуры каждому описанию состояния должен быть приписан одинаковый вес. Поэтому место каждого описания состояния внутри целого будет представлено дробью, определяемой умножением его отношения к своей собственной структуре на отношения его структуры к целому. На такой основе повторяемость предикатов может получить соответствующий вес и тем самым появляется возможность обучения на опыте. Например, если вытащить три синих шара из мешка, о котором известно лишь, что он содержит некоторое количество синих и белых шаров, то в том случае, если всем описаниям состояний приписана одинаковая вероятность, вероятность вытаскивания другого синего шара равняется только 1/3, в то время как если бы вначале описания структуры брались как равновероятные, то эта вероятность оказывается равной 1/2, что в большей степени соответствует интуитивным соображениям и учитывает данные опыта.

Хотя обрисованная процедура в основном предназначена для облегчения непосредственного индуктивного вывода, то есть вывода от совокупности к выборке, при соответствующих изменениях сходные формулировки можно разработать для предсказующего вывода, вывода по аналогии, инверсного вывода и даже универсального вывода. Для подтверждения вероятностей относительно событий будущего совсем не обязательно, как это обычно предполагается, наличие универсального закона. В практических делах, таких, как строительство мостов, люди стремятся к результатам, которые не являются ни всеобъемлющими, ни вечными; они всегда думают только о настоящем и о ближайшем будущем или в крайнем случае о ближайшей сотне-другой лет. Тем самым даже при отсутствии неограниченного подтверждения универсальные законов, степени подтверждения событий будущего можно с помощью рациональной реконструкции привести в соответствие с нашими интуитивными предположениями о вероятности примерно так же, как Эвклид, с помощью рациональной реконструкции разработал систему геометрии соответствующую нашим интуитивным представлениям о пространстве.

Все вышесказанное, однако, не означает, что существует лишь оди: способ определения вероятностей событий. На самом деле возможе: континуум индуктивных методов. Этот континуум охватывает все способы - от систем, которые, подобно системе Рейхенбаха, пытаются непосредственно приписывать бесконечному универсуму частоту, обнаруженную в выборке, до систем, которые, подобно системе Пирса, отрицают приписывание бесконечному универсуму чего-либо, полученного рассмотрением конечной выборки, на том основании, что для бесконечного универсума даже самая большая выборка ничего не определяет. Системы, склоняющиеся к первой из этих крайностей, уделяют значительное вниманне эмпирическим данным и хорошо приспособлены к большим и четко определенным выборкам, системы же, близкие ко второй крайности, уделяют большое внимание внутренней связности и надежны даже тогда, когда выборки невелики или плохо определены. Наилучшая система, по мнению Карнапа, должна быть 'золотой серединой' между этими крайностями, чтобы, уделяя значительное внимание опытным данным, избегать в то же время 'прямого правила', непосредственно приписывающего универсуму признаки, обнаруженные в отдельной выборке.

Учитывая отождествление философии с логическим синтаксисом, имевшее место в ранних работах Карнапа, последующее отрицание непогрешимых протокольных предложений, а также выдвигаемую большинством его последователей идею о том, что в конечном счете следует проверять систему высказываний, а не отдельные высказывания, можно с полным правом ожидать, что Карнап принимает один из вариантов когерентной теории истины. Но хотя в его сочинениях можно увидеть наметки теории подобного рода, однако теория, которой Карнап открыто придерживается, является скорее одним из вариантов корреспондентной теории.

Какой бы строгой и формальной ни была система, в терминах которой обосновывается наука, в конечном счете наука опирается на наблюдения, и истинность ее положений зависит от наличия свойств, обозначаемых ее основными терминами. Предпринятая Рейхенбахом и другими философами попытка объединить понятие истинности с понятием веры нести нарушает принцип исключенного третьего, смешивает знание с истиной и приводит к другим неустранимым парадоксам. В то время как понятия подтверждения и проверяемости суть понятия прагматики, истинность является понятием семантики, природа которого характеризуется тем, что 'утверждать истинность какого-либо предложения - это то же самое, что и утверждать само это предложение'. Однако признание истинности такой семантической характеристики не исчерпывает всего, что следует о ней сказать. В основе семантического понятия истинности лежит абсолютное понятие истинности, которое применимо не к предложениям, а к суждениям, а суждения связаны не с несемантическими предложениями, а с фактами. В конечном счете истинность зависит от того, обладают или нет индивиды свойствами, обозначенными в соответствующих предложениях, а истинность высказывания, содержащего указание на конкретный момент времени, не изменяется с изменением фактов, к которым относится данное высказывание.

3.3.2 Ганс Рейхенбах

Ганс Рейхенбах (1891-1953) являлся лидером так называемой Берлинской группы, во многом разделявшей взгляды Венского кружка. Он всегда проявлял живой интерес и глубокое понимание проблем современной физики и постоянно занимался философской интерпретацией достижений физики. Эти интенсивные исследования методологии и достижений современной науки привели к появлению внушительного ряда посвященных науке книг, таких, как: 'Атом и космос', 'Опыт и предвидение', 'Философские основания квантовой механики', 'От Коперника к Эйнштейну', 'Направление времени', 'Теория вероятностей' и 'Философия пространства и времени'. Занятия физикой привели его также к отрицанию большей части традиционной философии - особенно рационализма - в пользу вероятностной системы понятий, которая, как ему казалось, соответствует природе современной физики. Основными его темами стали критика рационализма, трактовка значения, возможные способы построения знания и типов объектов знания (см.  3.4) и, наконец, интерпретация ключевых понятий вероятности и индукции.

Не удовлетворяясь простым осуждением рационализма в терминах общей теории значения, Рейхенбах попытался раскрыть принципиальную слабость основных корней рационалистического подхода к философии. Суть рационализма, как думал Рейхенбах, составляет необоснованная попытка распространить полезные открытия математики за ее собственные пределы. У Платона математика смешивается с этикой, а у Аристотеля математика управляет физикой, вместо того чтобы обслуживать ее. Кант претендовал на объединение рационализма и эмпиризма в одно целое, но ему удалось лишь 'засорить' понятие опыта рациональными элементами. К несчастью, рационалистам удалось убедить эмпириков принять их идеал совершенного доказательства, в силу чего последовательный эмпиризм пришел в лице Юма к неизбежному скептицизму.

Однако благодаря ряду замечательных открытий началось освобождение мышления от уз рационализма. Первым из этих открытий было открытие - вскоре после смерти Канта - неевклидовых систем геометрии, которое заставило признать, что геометрия, считавшаяся основанной на разуме, не является единственно возможной и что вопрос о геометрии реального мира должен решаться посредством эмпирической проверки.

Затем развитие логики показало, что весь аппарат логики и математики, который рационализм пытался навязать реальности, на самом деле состоит из тавтологий и лишен фактического содержания. Наконец, сама наука с помощью таких открытий, как учение об органической эволюции, теория относительности и квантовая механика, пришла к выводу о неприемлемости строгого детерминизма, который рационализм издавна пытался протащить в науку. Благодаря этим открытиям стал возможен новый тип знания, в котором наука, освобожденная от требования полного доказательства, может получать вероятности, не только служащие практическим целям, но и облегчающие развитие научной теории.

Выбор критерия осмысленности, по Рейхенбаху, является делом не доказательства, а скорее соглашения. 'Значение есть функция, которую приобретают символы, будучи поставлены в определенное соответствие с фактами'; но особое значение здесь придается тому, какой  это вид соответствия с какого вида фактами. Это имеет непосредственное отношение к предполагаемой структуре знания, где Рейхенбах различает несколько базисов.

Базис высказываний существенно отличается от других тем, что он строится не непосредственно на каком-либо внеязыковом факте, а на предложениях. Этот базис, приписываемый Рейхенбахом Карнапу, имеет преимущество в том, что он 'более тесно связан со знанием, чем базис объектов', так как 'система знания составлена из предложений'. Он также имеет то преимущество, что позволяет в отличие от базиса объектов отличать строгую импликацию от материальной. Но он, однако, затемняет то обстоятельство, что наука ищет связи фактов, а не связи предложений. Этот базис приводит также к преувеличению конвенциональных аспектов языка и упускает из виду то обстоятельство, что 'некоторые существенные признаки языка не являются произвольными, а обязаны своим появлением соответствию языка фактам'. Например, выбор геометрических принципов отнюдь не является произвольным, если сформулированы соответствующие 'определения координации' (см.  3.4). Таким образом, хотя базис высказываний не является ложным и может быть полезным для определенных целей, он должен, как правило, считаться вторичным по отношению к базису конкретов, который основывается на наблюдениях макрокосмческих объектов и событий.

В соответствии с таким пониманием четырех базисов для построения познания Рейхенбах различает четыре типа объектов познания. Первый состоит из впечатлений, второй - из конкретов, которые могут быть либо субъективными, либо объективными; третий - из абстрактов, которые язык выделяет ради удобства, и четвертый - из научных объектов. Рейхенбах часто говорит также и об 'иллатах', или выведенных объектах, которые включают почти все научные объекты и большую часть впечатлений. Абстракты не составляют независимый тип объектов, поскольку они фактически сводимы к конкретам, в том же смысле, в каком кирпичная стена сводится к сочетанию отдельных кирпичей. В этом смысле отношение между абстрактами и конкретами резко отличается от отношения между внешними вещами и впечатлениями, поскольку в то время как абстракты сводимы к конкретам, внешние вещи никоим образом не сводимы к впечатлениям.

Проблема существования внешнего мира является, по Рейхенбаху реальной проблемой, с которой нельзя 'разделаться... с помощью софистических доводов'. Физические объекты на самом деле обычно являются нам в наших наблюдениях конкретов, и, хотя обоснованность этих наблюдений должна подтверждаться выводом, это требование не исключает объективной реальности физических объектов. Реальный мир бодрствующего человека отличается от мира снов своими согласованными каузальными связями. Можно, конечно, исходить из позитивистского языка и на нем выражать результаты фактических наблюдений; но только в том случае, если мы примем правила языка, позволяющие с помощью вероятностных выводов применить такой язык к области объективно реальных объектов, этот язык сможет выразить то, что мы обычно хотим сказать. Поэтому лучше, как правило, исходить из нормального языка, включающего упоминания о выведенных объектах. Конечно, верно, что на нормальном языке обычных объектов мы не можем адекватно выразить квантовые явления, так как наши инструменты неизбежно искажают наши наблюдения, так что нормальный язык ведет к каузальным аномалиям. Это обстоятельство можно использовать как довод в пользу ограничения языка позитивистским уровнем, на котором каузальных аномалий не возникает, однако такое ограничение исключает много важных проблем. Наилучшим выходом, вероятно, будет следующий: начинать с нормального языка, построенного на базисе конкретов, а затем на основе вероятностных выводов принять правила экстраполяции, посредством которых можно поставить основные проблемы относительно квантовых явлений и говорить об атомном мире, столь же реальном, как и привычный физический мир.

Научное знание в основном состоит из номологических, или законоподобных, высказываний; впоследствии выяснилось, что логический характер некоторых из них порождает серьезные проблемы. Среди номологических высказываний только аналитические не составляют собой проблемы. Они представляют собой предельный случай вероятностных высказываний и являются тавтологическими средствами перевода одного множества высказываний в другое на данном уровне языка, не добавляя сами по себе ничего нового к знанию. Гораздо труднее охарактеризовать синтетические номологические высказывания, которые содержат информацию о регулярности среди фактов и образуют то, что часто называют законами природы. Такие высказывания, безусловно, не являются материальными импликациями, так как нежелательно утверждать истинность законоподобного высказывания только потому, что ложен его антецедент. Номологические высказывания не являются и обобщенными импликациями, так как даже ложность антецедента во всех случаях не должна являться достаточным основанием для утверждения законоподобного высказывания. Основными требованиями к номологическим высказываниям фактически являются следующие: они должны быть общими в смысле 'высказываний обо всех...', исчерпывающими в том смысле, чтобы 'все возможности, предоставленные высказыванием, исчерпывались объектами физического мира, из них не должны следовать отрицания их антецедентов, они должны быть универсальными, а не ограниченными 'определенным местом и временем', исчерпывающими и не содержащими указаний на 'конкретную область пространства- времени' и, наконец, проверяемыми в том смысле, что можно доказать, что они обладают высокой степенью вероятности.

Логика, посредством которой лучше всего достигается и обосновывается знание, независимо от того, формулируется оно в номологических высказываниях или нет, - это не логика дедуктивного доказательства и не логика подтверждения посредством вывода следствий из условий, а также не логика доказательства посредством особых методов индукции. Она скорее является, как подсказывает предшествующий анализ взглядов Рейхенбаха, логикой вероятностей, по отношению к которой дедуктивная логика представляет собой просто предельный случай, а особые методы индукции - вспомогательные средства. Следовательно, можно утверждать, что проблема вероятностей составляет ядро любой теории познания.

Наиболее удовлетворительным подходом к проблеме вероятностей является следующий: начинать с чисто формального исчисления, в котором можно построить всю систему целиком, исходя из постулируемых аксиом в соответствии с принятыми правилами. К счастью, большая часть такого исчисления уже была разработана математиками в форме широко принятых систем правил, позволяющих переходить без обращения к фактам от одного множества вероятностных высказываний к другому. Суммируя существенные признаки этого исчисления в первых восьми главах своей 'Теории вероятностей', Рейхенбах переходит в последующих главах этой книги к более философским проблемам интерпретации формального исчисления и применимости его к физическим объектам. Обе проблемы до некоторой степени усложняются тем фактом, что термин 'вероятность' иногда применяется для обозначения 'последовательностей событий или иных физических объектов', а иногда - для обозначения 'отдельных событий или других отдельных физических объектов'.

Чтобы интерпретация исчисления вероятностей служила разъяснительным инструментом, не связанным с необоснованными предположениями, нужно показать, что все исчисление тавтологически вытекает из принятой интерпретации. Этому условию (в той мере, в какой речь идет о вероятности последовательностей событий), очевидно, удовлетворяет интерпретация в терминах относительной частоты. Такая интерпретация рассматривает вероятность определенного рода событий как предел частоты, с которой этот вид событий встречается в соответствующей последовательности. Существование предела для каждой последовательности, включающей определенную частоту, понимается в том смысле, что для любой, сколь угодно малой разности можно указать такое число случаев, что суммарная относительная частота во всех последующих случаях не будет отклоняться от рассматриваемой относительной частоты больше, чем на эту разность. То, что из этой интерпретации действительно следуют все правила исчисления вероятностей, вытекает из того обстоятельства, что это исчисление, несмотря на то, что оно является чисто формальным, предназначено как раз для выполнения требований этой интерпретации.

Однако эта интерпретация содержит некоторые трудности. Во-первых, если последовательность бесконечна, то никакой ее конечный сегмент не накладывает никаких ограничений на окончательную частоту. К счастью, однако, ряды, с которыми мы имеем дело, всегда конечны и нам не приходится иметь дело с тем, что нельзя было бы финитизировать или ограничить разумными пределами. Вторая трудность, возникающая из решения первой, заключается в том факте, что понятие предела применимо, строго говоря, только к бесконечным рядам, поскольку отклонения от заданной частоты могут неограниченно уменьшаться, только если ряд продолжается неограниченно. Выход из этой трудности можно найти в том, что понятие предела, как и большинство законов физики, является полезной идеализацией и что если даже оно не работает вполне совершенно, оно тем не менее является достаточным приближением в случае очень больших чисел, с которыми приходится иметь дело.

Что касается обоснованности вероятностных высказываний о физических объектах, то возможны два типа теорий. Априорные теории пытаются найти среди событий по крайней мере некоторые связи, не зависящие от фактически встречающихся частота для этого так или иначе используется предположение о равновозможности каких-то неизвестных факторов. Однако такие теории фактически построены на механизме азартных игр, к которому применимы определенные, уже разработанные, но в недостаточной степени признанные соображения. Когда эти соображения должным образом учитываются, любой надежный фактор сводится к встречаемой частоте. Тем самым мы возвращаемся назад, к апостериорному базису, в который входят только наблюдаемые частоты и формальное исчисление.

Когда мы рассматриваем вероятности не последовательностей, а отдельных событий, таких, как вероятность того, что сегодня будет дождь, мы, по-видимому, имеем дело с совершенно другим понятием вероятности. Иногда это новое понятие истолковывается как степень ожидания, а иногда как специфическая характеристика. Но первая трактовка затемняет тот факт, что вероятности мыслятся, как правило, объективными, а не субъективными; а вторая не дает основы ни для действия, ни для установления вероятностей, в терминах которых обосновывается смысл. На самом деле то, что является существенным в предполагаемой вероятности отдельного события, можно свести к относительной частоте, обнаруживая более длинные последовательности и высчитывая в них частоту событий рассматриваемого рода. Так, например, вероятность того, что сегодня будет дождь, можно получить в терминах относительной частоты дождливых дней ко всему классу дней, напоминающих в некоторых определенных отношениях сегодняшний день. Еще лучшим путем достижения того же результата был бы перенос исследования на металингвистический уровень и рассмотрение вероятности как относительной частоты достоверности высказывания, описывающего рассматриваемое событие, в некотором классе связанных с ним высказываний.

Поскольку даже наши высказывания о событиях, в терминах которых определяются относительные частоты, являются только вероятностными, полное определение вероятности требует вместо обычной двузначной - многозначной логики, в которой истинность и ложность являются только конечными значениями шкалы, колеблющейся от 0 до 1. Как для общих вероятностных задач, так и для интерпретации квантовой механики Рейхенбах разработал такую логику вероятностей.

Проблема обоснования индукции по существу совпадает с проблемой обоснования метода простого перечисления, связанного с частотной интерпретацией вероятностей. В этой связи становится с самого начала очевидным, что этот метод может быть обоснован, если предположить, что частоты, наблюдаемые в ряду, имеют пределы. Попросту, если брать частоту, наблюдаемую до определенного момента, как начальную оценку, а затем корректировать ее с каждым получением существенно новых данных, то получаемая оценка в конечном счете может быть сделана сколь угодно точной, если только существует предел. Если имеются подтверждающие данные, как это бывает почти во всех научных процедурах, то требуемого приближения можно достигнуть довольно быстро в вероятностных терминах. В ряде случаев исходные эксперименты могут даже допускать точную оценку на основе только единичного случая. Кроме того, хотя в случае отсутствия подтверждающих данных первоначальная оценка, так сказать, слепа в том смысле, что ей не приписывается никакого 'веса', некоторый вес можно приписать последующей, вторичной оценке, ссылающейся на первую в метаязыке; и эту оценку в свою очередь можно взвесить в новом метаязыке, так что первая оценка может быть сделана достаточно надежной и только последняя по необходимости остается слепой.

Однако предположение о существовании пределов наблюдаемых последовательностей фактически является необоснованным. Это предположение, представляющее собой одну из форм учения о единообразии природы, может рационально обосновываться только с помощью индукции и поэтому не годится для обоснования самой индукции. Другая возможность - принятие синтетических априорных суждений - также ничего не дает; так что если обоснование индукции означает обоснование веры в индукцию, то не существует обоснования индукции. Однако на самом деле речь идет не об обосновании веры, а о получении достаточных оснований для действия, и в таком понимании индуктивное правило, предлагающее принимать последовательно наблюдаемые частоты, может обосновываться тем, что если существует предел частоты, то его можно обнаружить с помощью такого метода. Будучи достаточным условием для обнаружения предела, если таковой имеется, этот метод по меньшей мере является необходимым условием обнаружения подобного предела. Следуя ему, мы можем ошибиться, если предела не существует, но он является нашим единственным шансом. Поэтому наши действия оправданы, если мы следуем этому методу. Можно даже разработать особые процедуры, улучшающие этот метод, однако если и существуют лучшие методы, чем этот, то их можно обнаружить, только следуя этому методу.

3.3.3 Карл Гемпель

Хотя Карл Гемпель (1905-1997), позже профессор Принстонского университета, был членом Берлинской группы Рейхенбаха и продолжал придерживаться многих характерных для этой группы воззрений, однако наряду с этим он учился в Вене у Шлика и продолжал поддерживать тесную связь с членами Венского кружка, так что в своих взглядах он совмещал идеи обеих групп.

В середине 1930-х годов Гемпель, по-видимому, был почти во всех отношениях ортодоксальным физикалистским логическим позитивистом. В этот период он утверждал, что высказывание о физическом объекте является не чем иным, как сокращенной формулировкой предложений о проверке, что даже психологические высказывания можно переводить в высказывания о физических объектах, которые в свою очередь можно перевести в предложения наблюдения, и что среди осмысленных высказываний непереводимыми являются только высказывания логики и математики, не имеющие эмпирического содержания и являющиеся чисто аналитическими. Однако вскоре после этого Гемпель начал во многом сомневаться, особенно в верификационном критерии значения и в переводимости осмысленных высказываний в предложения о наблюдении. Сначала он принял Карнапово уточнение тезиса о переводимости посредством редукционных цепей, связывающих высказывания о физических объектах с высказываниями о наблюдении, не определяя первые в терминах последних, но затем он пришел к убеждению, что четкое различие между познавательным значением и бессмыслицей должно быть заменено постепенной дифференциацией, допускающей различные степени осмысленности, и что в качестве исходных смысловых единиц должны рассматриваться не отдельные утверждения, а системы утверждений. Иными словами, уточнение должно быть расширено с помощью понятия связываемости с когерентными научными системами, и Гемпель, как и Нейрат, еще в 30-е годы оказали существенное влияние на те представления о когерентности, которые используются сегодня (см.  9.7; 9.9).

В своих работах 40-х годов 'Исследования по логике подтверждения' и 'Определение 'степени подтверждения'' (совместно с Паулем Оппенгеймом) он предпринял попытку дать в терминах искусственного языка (пусть детально разработанного, но все равно языка простой структуры по сравнению с естестенным) точную формулировку такого подтверждения, не достигающего полной верификации, посредством которого осмысленные эмпирические высказывания могут связываться с наблюдением: он предлагает определение понятия "наблюдаемая связь О подтверждает гипотезу Н" или квантифицировать это понятие, введя 'степень подтверждения' - "свидетельство Е подтверждает гипотезу Н в степени r". Ряд выдвинутых к этому времени критериев значения он подверг строгой критике, придя к выводу, что любой из этих критериев либо подрывает науку, либо открывает двери нежелательной метафизике, так что эмпирическим философам лучше всего прекратить поиски критерия значения, подходящего для естественного языка, и направить свои усилия на построение однозначного искусственного языка, в котором все эмпирические понятия определялись бы в явной форме. Гемпель продолжил свою атаку на выдвигаемые критерии значения для изолированных предложений и предложил свои собственные критерии когерентности осмысленных систем. Последние оказались связанными с проблемой выяснения отношений между "теоретическими терминами" и "терминами наблюдения", то есть с проблемой выяснения того, как научные термины (например, "электрон"), соответствующие ненаблюдаемым сущностям и качествам, могут иметь наблюдательный смысл. Отбрасывая как слишком строгий позитивистского физикализма, Гемпель вводит понятие "интерпретативной системы". С помощью подобной системы, состоящей из утверждений, использующих и теоретические термины, и термины наблюдения, возможна "частичная интерпретация" теоретической системы таким образом, что совокупность теории и ее интерпретативной системы будут иметь проверяемые наблюдаемые следствия.

Ни одно научное высказывание, по мнению Гемпеля, нельзя проверить само по себе; оно является составной частью целого и должно проверяться под углом зрения его места в этом целом, которое само должно проверяться как целое. Научные системы представляют собой системы интерпретированных аксиом, связанные в различных пунктах с наблюдением и в различной степени согласующиеся с наблюдаемыми фактами. Подтверждение и осмысленность систем и теорий не являются абсолютными; их степень зависит от:

(а) ясности и четкости формулирования теорий;

(б) систематичности, то есть объяснительной и предсказывающей силы систем;

(в) формальной простоты теоретической системы,

(г) от того, в какой мере эти теории подтверждаются наблюдаемым опытом.

Если система полностью соответствует наблюдению, то она может заменяться предложениями наблюдения и поэтому в силу 'дилеммы теоретика' бессмысленна; однако фактически научная система никогда не может быть чем-то большим, нежели приближением, в высокой степени согласующимся с наблюдением, и даже различение между аналитическим и синтетическим не является в ней совершенно резким. Однако неизбежный разрыв между теоретическими системами науки и данными наблюдения не оправдывает, по мнению Гемпеля, того скачка к реализму, который предлагается некоторыми аналитическими философами. Сформулированная Гемпелем в ходе этих исследований "дилемма теоретика" сильно поколебала позиции позитивизма и ясно показала, что теоретические термины не могут быть редуцированы к терминам наблюдения и не могут быть исчерпаны никакой комбинацией терминов наблюдения.

Наконец, результаты работы Гемпеля по проблеме объяснения вошли в классику философии науки. Дедуктивно-номологическая модель научного объяснения во многом послужила переосмыслению самих принципов объяснения, в том числе самим Гемпелем (см.  11.2).

 

3.4 Дискуссия о языке наблюдения

Исходной точкой исследований венцев был "Трактат", согласно одному из фундаментальных тезисов которого утверждение истинно, если факт или состояние дел, выраженные этим утверждением, существуют; иначе утверждение ложно. Обсуждение утверждений наблюдения привело к пересмотру этого тезиса.

Согласно распространенным в то время интерпретациям "Трактата", составляющие мир факты состоят из некоторых родов элементарных фактов, далее не сводимых к другим. Они названы атомарными фактами, а те, которые составлены из них - молекулярными фактами. (Следует заметить, что сам Витгенштейн не говорит об атомарных и молекулярных фактах - это скорее расселовская интерпретация; Витгенштейн просто говорит о "фактах" и "положениях дел", и при этом остается под вопросом, каждому ли предложению должен соответствовать отдельный факт - в частности, соответствуют ли логически сложным предложениям особые, логически сложные факты, или же они сводимы к простым фактам, соответствующим конституентам таких предложений?) В соответствии с этими двумя родами фактов приняты два рода утверждений: атомарные утверждения, чтобы выразить атомарные факты, и молекулярные утверждения, чтобы выразить молекулярные. Логическая форма, в которой молекулярное утверждение состоит из атомарных, отражает формальную структуру фактов и, следовательно, так же, как существование молекулярного факта определено существованием его атомарных элементов, истина или ложность молекулярного утверждения определена соответствующими свойствами атомарных утверждений, т.е. каждое утверждение является функцией истины атомарных утверждений.

Возражение Нейрата основано в первую очередь на том же очевидном требовании, что отношение корреспонденции необъяснимо (не существует теории самого этого отношения: единственное, что могут сделать корреспондентисты - это объявить корреспонденцию отношением sui generis, но в таком случае они признают, что это отношение неверифицируемо - по крайней мере, неприменимо к теории значения). Если я утверждаю, что снег бел, а мой оппонент - что снег зелен, то у нас не будет никаких способов выяснить, чье утверждение истинно, обращаясь лишь к самому снегу, причем что бы мы с ним ни делали. Нам придется для проверки обратиться к другим (нашим собственным и сделанным другими людьми) утверждениям, содержащим термины "белый" и "зеленый".

Согласно Нейрату, наука - система однородных утверждений, где каждое утверждение может быть соединено или сравнено с каждым другим утверждением - например, чтобы вывести заключения из сочетания утверждений или проверить, совместимы ли они друг с другом или нет.

Речь о науке всегда идет как о системе утверждений. Утверждения сравниваются с утверждениями, а не с 'опытом', 'миром', или чем-либо еще. Все эти бессмысленные дублирования принадлежат более или менее рафинированной метафизике и, по этой причине, должны быть отклонены. Каждое новое утверждение сравнивается со всей совокупностью существующих утверждений, предварительно скоординированных. Сказать, что утверждение является правильным, поэтому означает, что оно может быть включено в эту совокупность.[176]

Утверждения никогда не сравниваются с "действительностью", с "фактами", поскольку никто из тех, кто поддерживает идею соответствия языковых выражений действительности, не способен дать точную теорию того, как искомое сравнение утверждений с фактами может быть произведено, и того, как мы можем устанавливать структуру фактов. Поэтому идея корреспонденции - лишь результат метафизики удвоения, а все связанные с ней проблемы - просто псевдопроблемы. Нейрат описал фундаменталистскую позицию как "связанную с верой в непосредственный опыт, принятой в традиционной академической философии", и отметил, что "методологический солипсизм" (термин Карнапа для представлений в духе Шлика) "не стал более пригодным к употреблению из-за добавления слова "методологический""[177].

В соответствии с этим Карнап развил когерентную теорию, основная идея которой состояла в следующем: можно удалить из теории Витгенштейна отношение к "фактам" и характеризовать некоторый класс утверждений как истинные атомарные предложения - что позволяет поддержать важные идеи Витгенштейна о предложениях и их связях без дальнейшей зависимости от фатальной конфронтации предложений и фактов и, главное, от связанных с этим затруднительных последствий. Искомый класс пропозиций был представлен классом тех самых утверждений, самообоснование которых оказалось в центре внимания Шлика - утверждений, которые выражают результат чистого непосредственного опыта без какого бы то ни было теоретического дополнения. Они были названы протокольными предложениями, и, как изначально считалось, не нуждались ни в каком дальнейшем доказательстве и/или обосновании.

Замена понятия атомарных предложений понятием протокольных предложений стала, по мнению Гемпеля, первым шагом в отказе логического позитивизма от теории истины "Трактата"; вторым же стало изменение представления о формальной структуре системы научных утверждений[178].

Согласно "Трактату", пропозиция, которая не может в конечном счете быть проверена, не имеет никакого значения; другими словами, утверждение имеет значение тогда и только тогда, когда оно - функция истинности атомарных пропозиций. Так называемые законы природы не могут быть полностью проверены, поэтому они не представляют вообще никакие утверждения, но всего лишь служат инструкциями, как делать значимые утверждения. Но Карнап принял во внимание, что в науке эмпирические законы сформулированы на том же самом языке, что и другие утверждения, и что они объединяются с сингулярными утверждениями, чтобы получить предсказания. Поэтому он заключил, что критерий Витгенштейна для значимых утверждений был слишком узким и должен быть заменен нa более широкий. Он характеризует эмпирические законы как общие импликативные утверждения; которые отличаются своей формой от так называемых сингулярных утверждений, типа "Здесь теперь температура 20 градусов". Общее утверждение проверяется исследованием его сингулярных следствий; но поскольку каждое общее утверждение определяет бесконечный класс сингулярных следствий, постольку оно не может быть окончательно и полностью проверено, но только более или менее поддержано ими: общее утверждение - не функция истины сингулярных утверждений, но имеет относительно них характер гипотезы. Иными словами, общий закон не может быть формально выведен из конечного множества сингулярных утверждений. Каждое конечное множество утверждений допускает бесконечный ряд гипотез, каждая из которых подразумевает все упомянутые сингулярные утверждения. Поэтому установление системы науки конвенционально: мы должны выбрать между большим количеством гипотез, которые являются логически одинаково возможными, и мы обычно выбираем ту, который отличается формальной простотой, как часто подчеркивали Пуанкаре и Дюгем. При этом сингулярные утверждения сами имеют характер гипотез относительно протокольных утверждений, а следовательно, даже те сингулярные утверждения, которые мы принимаем и которые мы расцениваем как истинные, зависят от того, которую из формально возможных систем мы выбираем.

Отсюда следует отвержение еще одного фундаментального принципа "Tрактата" - принципа композициональности: больше не представляется возможным определить истину или ложность каждого утверждения в терминах истины или ложности некоторых базовых утверждений, будь то атомарные утверждения или протокольные утверждения, или другие роды сингулярных утверждений, поскольку даже обычные сингулярные утверждения являются гипотезами относительно базовых утверждений. Гипотеза, с такой точки зрения, не может быть полностью и окончательно проверена конечным рядом сингулярных утверждений; гипотеза не является функцией истины сингулярных утверждений, а следовательно, сингулярное утверждение, которое не является базовым, не является функцией истины базовых утверждений.

Итак, анализ формальной структуры систем утверждений привел логических позитивистов к существенному измению понятия истины - к такому, согласно которому в науке утверждение принято как истинное, если оно достаточно поддержано протокольными утверждениями. И это характеризует существенную черту, которую когерентная теория Карнапа-Нейрата все еще имела общей с "Трактатом": принцип редукции проверки каждого утверждения к некоторому роду сравнения между рассматриваемым утверждением и некоторым классом основных пропозиций, которые воспринимаются как окончательные и не допускающие никакого сомнения. По мнению Гемпеля, третья стадия когерентистской эволюции позитивизма может быть охарактеризована как устранение из теории истины даже этого принципа.

Если протокол некоторого наблюдателя содержит два утверждения, которые противоречат друг другу, то устраняется по крайней мере одно из них. Поэтому протокольные утверждения не могут восприниматься как образующие неизменное основание целой системы научных утверждений, хотя мы действительно часто возвращаемся именно к протокольным утверждениям для проверки пропозиции. С такой точки зрения, нет абсолютно первых утверждений для установления науки; для каждого утверждения эмпирического характера, даже для протокольных утверждений, может требоваться дальнейшее обоснование (например, протокольные утверждения некоторого наблюдателя могут быть обоснованы утверждениями, содержащимися в сообщении психолога, исследующего надежность наблюдателя перед тем или в то время, как он делает свои наблюдения, или другими утверждениями, относящимися к условиям наблюдения). Поэтому к любому эмпирическому утверждению может быть применена цепь проверочных шагов, в которой нет абсолютно последнего звена. Когда прервать процесс испытания - зависит от нашего решения, но в принципе этот процесс может продолжаться сколько угодно. Нейрат сравнивает науку с судном, которое бесконечно перестраивается в открытом море, и которое никогда не может быть помещено в сухой док и разом переделано от киля до мачты.

Такой вариант когерентной теории ни в коем случае не влечет отрицание существования фактов в пользу пропозиций - напротив, возникновение некоторых утверждений в протоколе наблюдателя или в научной книге расценивается здесь как эмпирический факт, и пропозиции возникают как эмпирические предметы. Прояснить такой подход призвано введенное Карнапом различие между материальным и формальным способом речи[179]. Согласно нему, каждое не-метафизическое рассмотрение в философии принадлежит области логики науки, если только оно не касается эмпирического вопроса и не принадлежит эмпирической науке. Каждое утверждение логики науки может быть сформулировано как утверждение о некоторых свойствах и отношениях только научных пропозиций, поэтому этим формальным способом речи может быть характеризовано также и понятие истины - а именно, как достаточное соглашение между системой подтвержденных протокольных утверждений и логических следствий, которые могут быть выведены из этого утверждения и других уже принятых утверждений. Употребить этот формальный способ скорее, чем материальный - не только возможно, но и намного более правильно, поскольку последний влечет за собой много псевдопроблем, которые не могут быть сформулированы правильным формальным способом. Сказать, что эмпирические утверждения "выражают факты" и, следовательно, что истина состоит в некотором соответствии между утверждениями и выраженными ими "фактами", значит употребить материальный способ речи.

Возражение Шлика состоит в том, что радикальный отказ от идеи о системе неизменных базовых утверждений в конце концов лишил бы нас идеи абсолютного основания познания и привел бы к полному релятивизму относительно истины. Контраргумент здесь таков: синтаксическая теория научной проверки скорее всего не может дать теорию чего-то, что не существует в системе научной проверки. И действительно, нигде в науке не найти критерий абсолютной неоспоримой истины. Чтобы иметь относительно высокую степень уверенности, надо возвратиться к протокольным утверждениям надежных наблюдателей; но даже они могут уступить место другим хорошо поддержанным утверждениям и общим законам. Поэтому требование абсолютного критерия истины для эмпирических утверждений неадекватно; оно исходит из ложной предпосылки. По мнению Карнапа, поиск критерия абсолютной истины представляет одну из псевдопроблем, свойственных материальному способу речи: идея проверки утверждения путем его сравнения с фактами вызывает представление об одном определенном мире с некоторыми определенными свойствами, а отсюда естественно требование одной системы утверждений, которая дает полное и истинное описание этого мира и которая должна была бы быть обозначена как абсолютно истинная. При употреблении формального способа речи недоразумение, которое не допускает правильной формулировки, исчезает, а с ним и повод для поиска критерия абсолютной истины.

Шлик принимает абсолютно твердое основание знания; но с другой стороны, он признает, что для теории истины выгодно рассматривать только пропозиции. Поэтому остается только один способ характеризовать истину: принять, что имеется некоторый класс утверждений, которые являются синтетическими, но тем не менее абсолютно, бесспорно истинными - т.е. такими, сравнением с которыми каждое другое утверждение могло бы быть проверено. Шлик предполагает, что такие утверждения есть: он называет их "Konstatierungen" ("утверждения-констатации"), и приписывает им форму "Здесь теперь так-то и так-то", например "Здесь теперь синий и желтый рядом" или "Здесь теперь больно". Но вместе с тем он признает, что любое научное утверждение является не чем иным как гипотезой, и как таковая может быть отвергнуто, и поэтому он обязан предположить, что его неотвергаемые "констатации" - не научные утверждения, но что они представляют стимул для установления соответствующих им протокольных утверждений; например "Наблюдатель Миллер видел в такое-то время в таком-то месте синее и желтое рядом".

Относительно этих "констатаций" Шлик выдвигает требование, что

(1)   в отличие от обычных эмпирических утверждений, они понимаются и проверяются в одном акте, то есть сравнением с фактами. Это значит, что он возвращается к "материальному способу речи", и даже описывает "констатации" как твердые точки контакта между знанием и действительностью - что влечет за собой псевдопроблему: требование единого полного истинного описания единственного мира;

(2) "констатации" не могут быть записаны подобно обычным утверждениям, и имеют силу только в один момент, то есть когда они установлены. Но тогда невозможно понять, как "констатация" может быть сравнена с обычным научным утверждением - а такое сравнение было бы необходимо, поскольку Шлик предполагает, что каждое эмпирическое утверждение в конце концов проверяется "констатацией".

Позиция Шлика может быть резюмирована следующим образом. Тезис Карнапа и Нейрата о том, что в науке утверждение принимается за истинное, если оно достаточно поддержано протокольными утверждениями, ведет к бессмыслице, если идея абсолютно истинных протокольных утверждений отклонена; очевидно можно представить себе много различных систем протокольных утверждений и достаточно поддержанных ими гипотетических утверждений; согласно формальному критерию Карнапа и Нейрата, каждая из этих различных систем, которые могут быть даже несовместимы друг с другом, была бы истинна. Для любой волшебной сказки может быть построена система протокольных утверждений, которыми она была бы достаточно поддержана, но мы называем сказку ложью, а утверждения эмпирической науки истиной, хотя и то, и другое удовлетворяет этому формальному критерию[180].

Когерентистский ответ состоит в следующем. Между двумя сравниваемыми системами действительно нет никакого формального, логического различия, но только эмпирическое. Система протокольных утверждений, которые мы называем истинными и к которым мы обращаемся в повседневной жизни и в науке, может быть характеризована только тем историческим фактом, что это - система, которая фактически принята человечеством, и особенно учеными нашего круга культуры; "истинные" утверждения вообще могут быть характеризованы как достаточно поддержанные этой системой фактически принятых протокольных утверждений.

Обсуждая эту дискуссию в статье "Эмпирическое содержание", Дэвидсон обращает внимание, что в 1935 году, когда Гемпель подводил ее итоги (в статье "О теории истины логического позитивизма"), он едва различал между когерентной теорией знания и когерентной теорией истины - что понятно, так как тогда он еще не знал метод семантического определения истины Тарского. Поэтому он был в то время склонен думать, что единственный смысл, который мы можем придать фразе "Предложение S истинно" - это "S хорошо подтверждено в соответствии с принятыми сообщениями наблюдения"[181]. Но понятие хорошей подтверждаемости в соответствии с принятыми сообщениями наблюдения принадлежит скорее области эпистемологии; и когда оно сочетается с идеей, что протокольные утверждения "могут быть характеризованы только историческим фактом", который состоит в том, что они приняты (то есть полагаемы истинными), то это прямо ведет к когерентной теории знания[182].

Однако позже Гемпель охарактеризовал обсуждаемую позицию, сравнивая ее с идеей Гудмена о том, что правильность некоторой версии описания мира не может быть характеризована как ее применимость для мира[183]. Гемпель выделяет здесь четыре аспекта.

1.  Нейрат отклоняет всякий разговор о "действительности", "фактах", "мире" как метафизический и как потенциальный источник бессмысленного и вводящего в заблуждение спора; самые слова "действительность", "факт" и т.д он отнес к своему известному индексу verborum prohibitorum.

2.  Нейрат сочетает свои требования с убеждением в том, что эмпирические утверждения могут быть выражены на языке физики. Его физикализм носил настоятельно материалистический характер: все отрасли эмпирической науки, включая психологию и социальные науки, имеют дело, в его представлении, с конгломератами материальных или физических систем, чье поведение полностью поддается описанию в физических терминах. (Здесь -разногласие с Гудменом, отклоняющим концепции такого рода как монистический материализм или физикализм и защищающим вместо этого плюрализм.) Базовая концепция здесь состоит в том, что физикализм заключает о физических и ментальных событиях, а не об отношениях между языками.

3.  Отклонение представления о том, что утверждения могут быть проверены сравнением с фактами, согласуется с позицией Нейрата, хотя и не было выражено им явно. Гудмен настаивает, что мы не можем проверять версию, сравнивая ее с неописанным миром. Это могло бы быть выражено более положительно, по мнению Гемпеля, так: то, что мы называем экспериментальными результатами, может служить для проверки данной гипотезы только в том случае, если они выражены в предложениях, которые выдерживают отношения подтверждения или опровержения гипотезы. Очевидные результаты разрешают критическую конфронтацию с данной гипотезой только при соответствующих сентенциальных описаниях.

4.  С отклонением идеи сравнения утверждений с фактами хорошо сочетается отклонение идеи протокольных предложений. Первоначально логические позитивисты предполагали, что эмпирические данные, служащие для проверки научных гипотез, в конечном счете выразимы в предложениях некоторой характерной формы, как предложения наблюдения или как протокольные предложения. Такие предложения очевидности могли бы быть установлены с окончательностью посредством прямого наблюдения, без необходимости дальнейшей проверки. Но если это имело бы место, то такие предложения наблюдения могли бы правдоподобно рассматриваться как описание неизменных фактов, с которыми гипотеза сопоставлялась или сравнивалась бы. Нейрат резко отклоняет это представление, считая, что преобразование наук производится при отказе от предложений, используемых в предыдущем историческом периоде, и то же самое относится к протокольным предложениям.

В совокупности эти требования фактически образуют когерентную теорию знания, в которой доминирующими требованиями для приемлемых теорий являются простота, охват и когерентность, но которая все еще требует прояснения того, как эмпирический характер утверждений наблюдения может быть обусловлен их согласованностью с принятой системой.

 

3.5 Формирование представлений о конвенционализме в философии науки Венского кружка

Полемика логических эмпиристов с неокантианцами была инициирована развитием точных наук в начале ХХ века. Последнее сказалось не просто в появлении новых образцов хорошей науки, которым новая философия эмпирического научного метода должна быть адекватна: под сомнение была поставлена сама возможность чистого, принципиального различия между эмпирическим и конвенциональным.

Претензии при этом предъявлялись к кантианской теории познания: кантово понятие времени оказывается "слишком узким, чтобы вместить развитие принципа, проделанное естествознанием"[184]. Равным образом становится затруднительным утверждать далее, что геометрия пространства истинна обязательно и независимо от нашего опыта.

В подобных рассуждениях для Канта исходной является проблема скептицизма: проблема, как возможно знание. Вопрос у Канта стоит, по крайней мере первоначально, не столько о том, как возможно знание вообще, а скорее как вопрос о том, как возможно синтетическое априорное знание, хотя он считал, что эти две проблемы не могут быть разделены, потому что без синтетического априорного знания не будет возможно никакое знание (или опыт) вообще. Синтетическое знание кажется достаточно непроблематичным апостериорно: оно предоставляется опытом, и опыт непосредственно обеспечивает все обоснование, которого такое знание может потребовать. Представление об аналитическом знании также не вызывает у Канта вопросов - возможно, потому, что он думал, что оно так или иначе просто вербально, т.е. слишком тривиально, чтобы его действительно стоило называть знанием. Но синтетическое априорное знание не может наличествовать в опыте уже потому, что оно априорно, и все же Канту представляется ясным, что оно должно иметь место, поскольку мы постоянно полагаемся на такие понятия как понятие причины, объекта и т.д., которые не могут быть получены из опыта, и их применение к миру не может быть проверено опытом. Кант считает, что управлять применением этих понятий должны синтетические априорные принципы. Математика также является не-эмпирической, и по его мнению, не аналитической; в ней также перед нами предстает система синтетических априорных истин о мире.

Такое знание не может быть получено из опыта или непосредственно проверено опытом. Кант рассматривает альтернативное предложение, сделанное Декартом и Лейбницем, согласно которому истина внешне гарантируется некоторой согласованностью между тем, что мы полагаем, и способом, которым существует мир. Но Кант отклоняет этот аргумент как циркулярный: тогда у нас была бы возможность полагать только о том, что уже известно. Он находит инверсионное решение: если не предмет делает возможным свое представление (во всяком случае, сам по себе объект не способен обеспечить свою репрезентацию), то представление должно делать предмет возможным: мы можем знать априорно о вещах только то, что сами мы помещаем в них. Иными словами, не то, как вещи находятся в мире, определяет истинность наших убеждений, но наши убеждения определяют то, что составляет истину.

С такой точки зрения, в пределах мира явлений - мира, каким мы его знаем, знакомого мира пространства, времени и материальных объектов - истина есть вопрос согласованности с

(1)    "формальными условиями опыта, то есть условиями интуиции и понятий", с одной стороны, и

(2)    "материальными условиями опыта, то есть с ощущением", с другой.

В обоих случаях, удовлетворение этим условиям оказывается согласованием с некоторыми нашими убеждениями, или возможными убеждениями, которые мы могли бы иметь при некоторых обстоятельствах. Истина не является здесь вопросом соответствия с некоторой действительностью, независимой от наших убеждений о ней а состоит в тщательной (полной) связи представлений в соответствии с законами понимания.

Если мы посмотрим с этой точки зрения на аналитическую философию науки, сформировавшуюся в Венском кружке, то окажется, что ее возникновение во многом связано именно с попытками разъяснить точный смысл, в котором признаваемая конвенциональной научная теория может считаться эмпирической теорией. Логическим эмпиристам пришлось защищать требование эмпиризма теории против двух тенденций неокантианства:

Чтобы возразить неокантианцам, требовалась артикуляция нового вида эмпиризма, который избегал бы крайностей редукционистского позитивизма махистского толка, равно как и последовательной кантианской априорности. Это должен был быть эмпиризм, который подтверждал бы потребность в конститутивном элементе в познании, но без того, чтобы предоставить этому конститутивному элементу синтетический априорный статус.

Для этого было привлечено такое представление о конвенции в науке, согласно которому предложения, составляющие научную теорию, могут быть разделены на два взаимно исключительных и совместно исчерпывающих категории - эмпирические предложения и координативные (идентифицирующие) определения - где только последний класс имеет статус конвенций, так, чтобы, как только он будет установлен конвенциональным соглашением, истина или ошибочность остающихся эмпирических предложений будет однозначно определена эмпирической очевидностью. Каждое эмпирическое предложение будет в таком случае иметь свое собственное, определенное эмпирическое содержание. Такое представление решало проблему с неокантианством, поскольку включало потребность в конститутивном элементе человеческой умственной деятельности, каковой представляли конвенциональные координативные определения. В то же время никакая конститутивность не признавалась привилегированной, так как в принципе, как считалось, возможна любая из нескольких различных конвенциональных координаций. При этом как только несколько координативных определений будут установлены в соответствии с конвенцией, остальная часть нашей науки будет иметь опытный характер.

Такой подход был связан с утратой доверия к понятиям "аподиктической достоверности" и "синтетических априорных предложений" в точной науке, связанной с укрепляющимся убеждением в невозможности получения таких фактических предложений. Поэтому признание конститутивных функций разума - заимствование оружия у противника - явилось несомненно перспективным ходом. Шлик писал в этой связи:

Вся точная наука, чье философское обоснование несомненно формирует главную цель основанной Кантом теории познания, покоится на наблюдениях и измерениях. Но простые ощущения и восприятие - еще не наблюдения и измерения; они станут ими только при классификации и интерпретации. Таким образом, формирование понятий физических объектов бесспорно предполагает определенные принципы классификации и интерпретации. Теперь я вижу суть критической точки зрения в утверждении, что эти конститутивные принципы - синтетические априорные предложения, в который понятие априори имеет неотъемлемое свойство аподиктичности (универсальной, необходимой и неизбежной валидности)... Наиболее важное последствие разработанного представления - то, что мыслитель, чувствующий необходимость конститутивных принципов для научного опыта, еще не может быть назван критическим философом лишь в силу этого. Эмпирист, например, вполне может подтверждать присутствие таких принципов; он будет отрицать лишь то, что они являются синтетическими и априорными в смысле, определенном выше[186].

Однако разработка полной эпистемологии научного знания требует по крайней мере более определенной теории характера и статуса необходимых конститутивных принципов. Если они не синтетические априорные предложения, то что они такое?

Можно сказать, что вся история аналитической философии науки является историей ответов на этот вопрос, включая оспаривание его корректности. Сегодня дискуссии по этой теме ведутся в русле обсуждения проблемы холизма/партикуляризма, пришедшей на смену идеям концептуальных схем и парадигм - в свою очередь, пришедших на смену аналитико-синтетической дистинкции. Возможно, самое аналитическая традиция трансформируется в ходе дискуссий по холизму в нечто иное - однако это более сильный тезис, который я не стану здесь рассматривать. Однако более, возможно, сильный тезис здесь заключается в следующем: сама возможность холистического и молекуляристского подходов во многом была задана именно формой постановки проблемы родоначальниками аналитической философии - логическими эмпиристами в дискуссии с неокантианцами.

В задачу логических эмпиристов входило дать некую умеренную форму конвенционализма - такую, которая могла бы каким-то образом быть согласована с априоризмом. При этом сам принцип априорности неизбежно оказывался подвергнутым переосмыслению. Шлик писал:

[Кассирер] справедливо осуждает давнишнюю попытку Маха трактовать даже аналитико-математические законы как вещи, "чьи свойства могут быть считаны непосредственным восприятием", но это еще не доказывает истинности логического идеализма, а лишь опровергает сенсуализм. Но между ними еще есть эмпиристская точка зрения, согласно которой эти конститутивные принципы - гипотезы или конвенции[187].

Кант приписывал априорным предложениям две главных характеристики. Они

Формальные условия опыта являются условиями, которые нам дает наш разум и которые релевантны для мира явлений. в силу того факта, что мы им верим. Они известны априорно и включают принципы чистого понимания (как "каждый случай имеет причину"), которые касаются применения к опыту основных априорных понятий. Сюда относятся также принципы геометрии и арифметики и другие такие принципы, которые управляют применением к миру пространственных и временных импликаций. Эти принципы считаются у Канта конститутивными для мира явлений, потому что они фундаментальны для последовательной системы наших убеждений, а не в силу некоторого соответствия с действительностью, независимой от наших убеждений.

Согласно Канту, аксиомы евклидовой геометрии суть синтетические априорные истины, определяющие категориальную форму пространства, в котором конституируются для нас предметы внешней интуиции. Исходный пафос логического эмпиризма состоял в том, что, если мы принимаем эту доктрину, чтобы обратиться к физическому пространству, как оно описано в общей теории относительности, то мы должны отрицать аподиктический характер первой из двух упомянутых характеристик априорности. Но для логического эмпириста конститутивные принципы все еще нужны для того, чтобы обосновать возможность опыта и знания, даже если они не определены раз и навсегда природой человеческого интеллекта.

В объяснении того, как априорное может обеспечивать конституирование, и в объяснении, почему эта конститутивная функция должна быть отделена от предполагаемой аподиктичности априорного, логические эмпиристы (как Шлик и Рейхенбах, так и ранний Карнап и ряд других членов Венского кружка) исходили из того, что истинность предложения или множества предложений состоит исключительно в его однозначной координации с фактом или множеством фактов. Согласно Рейхенбаху, эмпирическое знание отличается от рационального тем, что в эмпирическом знании восприятие дает критерий для однозначной координации, позволяя нам определить, являются ли числовые значения, полученные при различных измерениях, идентичными. Если измерения перцептуальных данных и выполненные на их основе вычисления дают одни и те же числовые значения, то последовательность из двух значений подтверждает, что теория скоординирована с действительностью единственным образом, и в силу этого истинна. Если две значения противоречивы, то координация оказывается не уникальной в том смысле, что различные числа были получены двумя различными путями, а не одним и тем же, и таким образом, теорию надо считать ложной:

Если значения, полученные измерениями, последовательно одни и те же, то координация обладает той собственностью, которую мы называем истиной или объективной валидностью. Поэтому мы даем определение: уникальность познавательной координации означает, что физическая переменная состояния представлена одним и тем же значением, следующим из различных эмпирических данных. [188]

Как мы знаем, что последовательные координации могут когда-либо быть достигнуты? Согласно Рейхенбаху, "этот вопрос... эквивалентен вопросу Канта: 'Как возможна естественная наука?' "[189]

"Возможно" предполагается не в психофизическом, но в логическом смысле: это относится к логическим условиям координации. Мы видели, ... что должны существовать некоторые условия для определения координации; эти условия - общие принципы типа направления, метрических отношений, и т.д. Мы можем поэтому сформулировать критический вопрос следующим способом: посредством каких принципов координация уравнений к физической действительности станет уникальной?

Прежде, чем мы ответим на этот вопрос, мы должны охарактеризовать эпистемологическую позицию принципов координации. Они эквивалентны синтетическим априорным суждениям Канта. [190]

Возможность уникальной координации теории с действительностью, самое возможность существования истинных теорий здесь основана на некоторых принципах координации, которые действуют так же, как синтетические априорные предложения Канта. При этом подходе у априорных понятий нет свойства аподиктичности, но есть конститутивная функция. По сути, это означает такую характеристику принципов координации, в силу которой их существование гарантирует возможность эмпирического знания. Принципы координации производят необходимую координацию, конституируя предмет знания: определяя координацию, они определяют индивидуальные элементы действительности, и в этом смысле составляют реальный объект. Конституирование требуется потому, что реальность самостоятельно не дана в опыте; предметы эмпирического знания - не реальные, ноуменальные объекты, но феноменальные объекты, представленные в интуиции.

Логический эмпиризм показал различие между аналитическими координативными определениями и синтетическими эмпирическими предложениями, причем только первые являются конвенциональными, и как только они установлены в соответствии с конвенцией, истинность или ложность эмпирических предложений оказывается однозначно определена опытом эмпирического содержания, уникально связанного с каждым эмпирическим предложением.

Однако сама возможность различения между координативными определениями и эмпирическими предложениями не является внешней, т.к. поскольку такое различение требуется нам каждый раз, когда нам надо установить эмпирическую истинность теории, то его проведение является, вообще говоря, произвольным. Тем самым следует признать, в духе классического холизма Дюгема - Куайна, что только вся теория (полная совокупность составляющих теорию предложений) обладает эмпирическим содержанием, а не отдельные ее предложения. Тогда истинность любого предложения может быть пересмотрена в том случае, если теория не соответствует опыту. Следовательно, истинность любого предложения, а не только координативных определений, может быть рассмотрена как устанавливаемая по конвенции.

Таким образом, то, что с кантианской точки зрения является априорным, с холистической точки зрения предстает вопросом конвенции. Но при этом холистический ответ кантианской доктрине состоял бы в том, что, в то время как для оценки эмпирической релевантности теории действительно должно быть проведено различие между априорным и апостериорным, все же способ, которым проводится это различие, произволен. В отличие от кантианской позиции, определенное таким образом априорное предложение не имеет такого принципиального эпистемологического отличия, которое предохраняло бы его от возможности пересмотра его истинностного статуса в случае получения противоречащих опытных данных.

Такая контингентность отличается от контингентности, предложенной логическими эмпиристами. Последняя представляет собой произвольность в отношении выбора координативного определения, системы координат для измерения; это не распространяется на ту детерминацию эпистемологического статуса предложения, которая делает его координативным определением. Координативное определение, как следует уже из его названия, подразумеватся видом предложений, соотносящих теорию с опытом. Холистическая же контингентность есть произвольность в выборе того, какую часть теории считать априорной, а какую - апостериорной. Это с очевидностью отлично также от отождествления апостериорного и контингентного, к которому пришли Куайн в результате своей критики аналитико-синтетической дистинкции в "Двух догмах эмпиризма" и Крипке в результате своей критики априорности в "Значении и необходимости". Однако для того, чтобы увидеть это различие, оказалось полезным вернуться к ответу логических эмпиристов на кантианский вызов.

Холистическая апостериорность может быть прояснена через верификационные процедуры. Согласно верификационистским представлениям, познавательно ценные высказывания можно отличить от познавательно не ценных с помощью формализуемых критериев: первые, в отличие от вторых, могут быть соотнесены с опытом, и их истинность - проверена в результате такого соотнесения. Вторые же просто никак не связаны с опытом: они либо аналитичны, т.е. всегда истинны, либо не имеют истинностного значения. Такой подход имеет определенные эпистемологические обязательства: если значение предложения есть его истинностное значение, то, по крайней мере для познавательно значимых высказываний, знать их значение значит знать условия, при которых они могут быть проверены опытом - условия их верификации (или, в другой версии - фальсификации). Основные проблемы из тех, с которыми столкнулся верификационизм, связаны с предположением, что верификация - это процедура, которая может быть проделана в отношении предложения, взятого в отдельности: если это простое предложение, не содержащее кванторов общности или их аналогов, смотри, связано ли оно непосредственно с опытом, если общее предложение или сложное - смотри, разъединяется ли оно на составляющие, непосредственно связанные с опытом, логически релевантным способом. Такие взгляды получили название атомистических. В их основе эксплицируются два исходных допущения:

(1)  эмпирическое содержание предложения (из числа составляющих теорию) может быть установлено независимо от остального корпуса предложений теории, благодаря соотнесению такого выражения с самой реальностью;

(2)  значение предложений теории есть их истинностное значение и оно также может быть непосредственно верифицировано опытом - путем соотнесения с реальностью - или верифицировано поэтапно, через приведение предложений к правильной логической форме и путем их логического анализа.

Критика, предпринятая в философии науки Гемпелем и Гудменом, а затем продолженная Куном и его последователями, показала, в чем эти идеи несостоятельны. В результате на смену в качестве принятого представления пришли другие взгляды, названные, в противоположность, холистскими.

По аналогии с приведенным ранее различением эмпирического и верификационистского атомизма можно различать эмпирический и верификационистский холизм: первый представляет собой утверждение, что эмпирическое значение предложений теории зависит от всего корпуса предложений теории, второй - что только вся теория в целом, а не отдельные ее элементы, может поверяться опытом. К этому второму положению добавляется обычно вывод из отказа признавать какое-либо существенное деление на аналитические и синтетические истины - что пересмотру в результате соотнесения с опытом может подвергнуться истинностный статус любого предложения, сколь бы независящим от опыта он ни казался. Эмпирический холизм для предложений теории - для которых больше не действительно деление на аналитические и синтетические, а также на верифицируемые и неверифицируемые (остаются требования непротиворечивости, грамматической правильности и т.п.) - можно признать следующим из верификационистского холизма: если ни одно из предложений не связано с чем-то вне теории - с опытом - привилегированным образом само по себе, то связь каждого из них с опытом, т.е. их условия истинности и условия верификации, должна зависеть от внутренних характеристик всей теории как целого.

Однако что означает: значение предложения зависит от всей теории? Прежде всего, подразумевается, что существуют правила, единые для теории в целом и тем самым для всех ее элементов, и некоторые из этих правил определяют, каким должно быть значение данного предложения: они определяют, как оно должно устанавливаться или как оно должно конструироваться, или прямо - каково оно. Но это может означать и нечто большее: а именно: любое изменение в любой части теории, если имеет место, то сказывается на всех остальных частях этой теории.

Этого, однако, может оказаться недостаточно для эмпирического холизма: иначе можно было бы сказать, что внутри частей теории влияние соответствующих изменений может распределяться таким образом, чтобы не затрагивать какие-то элементы. Тогда аргумент от изменений может выглядеть так: любые изменения в любой части теории, если имеют место, вызывают определенные изменения значений всех остальных элементов теории. Между тем, изменения могут быть разными и, по крайней мере, кажется весьма правдоподобным предположение, что изменения разных видов могут по разному влиять на разные элементы теории, в том числе и в отношении различия между непосредственным воздействием и опосредованным. Изменение представлений о выводе и его валидности, обусловливающих логическую структуру теории, могут повлечь за собой изменения эмпирического содержания предложений теории, но это влияние может не быть непосредственным. По крайней мере, такие изменения будут опосредованы изменениями на разных уровнях межконцептуальных связей, а стало быть, могут быть значительно разнесены во времени и даже в предметных областях: какая-то часть теории может меняться быстрее другой. Если под изменениями понимать изменения правил, то мы вполне можем представить себе изменение такого рода, затрагивающее не весь корпус правил, а лишь определенную его часть и, соответственно, во всяком случае, сказывающееся на той части теории, которая непосредственно управляется этими правилами, быстрее и значительнее, чем на остальных (а где-то на "другом конце" теории степень влияния этого изменения вполне может оказаться нулевой, если даже предполагать, что оно непременно должно и там сказаться).

Отдельную проблему для эмпирического холизма может представлять и неопределенность в отношении границ теории: где еще продолжается теория Т, а где - уже не она? Где границы той предметной области, к которой приложима данная теория? Такого рода соображения, вместе с идеей теории как структуры правил, обусловили третье направление в понимании зависимости эмпирического значения предложений теории от целого, частью которого они являются: оно получило название молекуляристского. Этот подход предполагает, что значение предложения определяется неким фрагментом теории, но не всей теорией в целом, например - определенной группой правил. Но, как мы видели, концепция правила сама нуждается в прояснении: в частности, может оказаться, что ответ на вопрос "Что значит знать определенное правило теории?" должен включать в себя холистское положение: "Знать определенное правило теории можно только, зная всю систему правил". В самом деле, если мы считаем, что эмпирическое значение предложений теории регулируется неким правилом R: "'Т' значит t тогда и только тогда, когда то-то и то-то" - то мы должны знать условия валидности, истинности и т.д. R, т.е. мы должны знать соответствующую другую группу правил (не говоря уже о правилах, регулирующих понимание всего того, что входит в состав "то-то и то-то" - кантовские принципы чистого понимания). Это возражение может сниматься либо

(1)  указанием на то, что имеются уровни правил, примерно соответствующие, например, делению на метатеории и объектные теории, и при этом все необходимые для того, чтобы знать данное правило теории, правила сами принадлежат к более высокому по отношению к данному уровню (расселовский путь), либо

(2)  апелляцией к тому, что можно следовать правилу, не артикулируя его, т.е. не имея всей системы посылок, выводом из которых это правило кажется теоретикам (путь Витгенштейна или, скорее, "Крипкенштейна").

В первом случае молекуляризм, вероятнее всего, попадает в зависимость от возможности распространения на данную теорию многоуровневой (по крайней мере, двухуровневой) модели структурирования (по принципу: метатеория - объектная теория); во втором случае само правило редуцируется к совокупности обыденного дотеоретического - т.е. собственно эмпирического - знания. Этот путь не снимает для молекуляризма заявленной проблемы, поскольку ставит определимость значения в зависимость, в конечном счете, не от определенной группы правил, а от условий установления определенной конвенции - условий удовлетворительности соответствующих обобщений.

Рассмотрим соотношение между указанными вариантами эмпиризма. Итак, логический эмпиризм показал различие между аналитическими координативными определениями и предварительно описанными синтетическими эмпирическими предложениями. При этом только первые являются конвенциональными, и как только они установлены в соответствии с конвенцией, истинность или ложность эмпирических предложений определена однозначно опытом эмпирического содержания, уникально связанного с каждым эмпирическим предложением. Холистическую точку зрения мы должны будем признать отличной от точки зрения логического эмпиризма по каждому из этих пунктов. Отталкиваясь от указанных дистинкций, холизм будет отрицать возможность объективного различия между координативными определениями и эмпирическими пропозициями.

Допустим, что Кантова априорность не может быть строго опровергнута никаким развитием науки, поскольку всегда можно будет сказать, что критические философы до сих пор допускали ошибки в учреждении априорных элементов, и всегда можно установить такую систему априорных элементов, которая не противоречит данной физической системе. Холистский контраргумент будет состоять в следующем. Пусть теория состоит из частей A, B, C и D, вместе составляющих логическое целое, которое надлежащим образом - правильно, т.е. в соответствии с определенными правилами - соединяет соответствующие эмпирические данные. Тогда совокупность меньшего, чем все четыре, количества элементов, например, A, B и D без C, больше ничего не говорит об этих эмпирических данных, и точно так же A, B и C без D. Но можно считать три из этих элементов, например, A, B, C обусловленными априорно, и только D - эмпирически. То, что остается здесь неудовлетворительным - это сохраняющаяся произвольность в выборе элементов, которые могут быть определены как априорные, поскольку она противоречит тому факту, что одна теория сменяется другой, и может смениться такой, в которой априорными будут, скажем, А, В и D, или даже только D.

Итак, то, что с кантианской точки зрения является априорным - с холистической точки зрения есть вопрос конвенции, однако, согласно ней, это еще не означает, что кантианские априорные элементы могут быть расценены как координативные определения логического эмпиризма.

Ответ Шлика и Рейхенбаха неокантианцам состоял в том, что как только установлены аналитические координативные определения, то истина или ложность каждой остающейся синтетической пропозиции, составляющей научную теорию, оказывается однозначно установлена опытом, соответствующим индивидуальному эмпирическому содержанию этой пропозиции. Холистический же ответ неокантианцам состоял бы в следующем: для того, чтобы оценить эмпирическое содержание теории, необходимо провести различие между априорным и апостериорным, в то время как способ, которым должно быть проведено это различие, произволен. Отличие от кантианской позиции здесь будет состоять в том, что предложение, определенное как априорное, не будет получать тем самым никакого принципиального эпистемологического отличия, дающего ему гарантию от пересмотра на основании свидетельствующего о противоположном опыта. Причем этот холистический тезис о произвольности различия между априорным и апостериорным противостоит не только кантианству, но и в равной степени Шлику и Рейхенбаху, проводящим принципиальное различие между конвенциональными координативными определениями и эмпирическими пропозициями - и это различие является в концепции логического эмпиризма наиболее эпистемологически нагруженным. Холистическая произвольность - произвольность в выборе того, какая часть теории должна быть расценена априорная, а какая как апостериорная, - весьма отличается от произвольности координативных определений, предложенной Шликом и Рейхенбахом. Последняя предстает произвольностью в отношении выбора координативного определения, вопросом выбора системы координат. Эта произвольность не простирается на определение рода пропозиций, которые могут считаться координативными определениями. Координативное определение, как должно подразумевать его название, есть род пропозиций, "координирующих" теорию с опытом.

Корень этого последнего различия можно обнаружить уже в классическом эпистемологическом холизме Дюгема. Узкая (махистская) позитивистская концепция эмпирического значения - каждый допустимый научный термин должна иметь свое собственное, индивидуальное эмпирическое содержание, поскольку оно строится из элементов ощущения - была отброшена Дюгемом как неправомерное ограничение введения теоретических терминов, которые не обязательно являются индивидуально основанными на опыте, а как правило, вовсе не являются таковыми. Если же как обладающие эмпирическим содержанием рассматриваются только теории в целом, то теоретические понятия, которые индивидуально не основаны на опыте, совершенно приемлемы постольку, поскольку на нем основаны целые теории, которым принадлежат эти термины.

Согласно холистическим взглядам, надо будет признать, что факты опыта, в том числе субъективного, действительно составляют основание каждой науки, но они не составляют ее содержание. Скорее они представляют данные - "данное", к которому обращается наука. Простое подтверждение эмпирических отношений между экспериментальными фактами не может быть представлено как единственная цель науки. Такие общие отношения - в том виде, в котором они выражены в законах природы, сформулированных в нашей позитивной науке - нисколько не представляют собой простое подтверждение; они могут быть сформулированы и получены только на основе концептуального строительства, которое не может быть извлечено для нас из опыта как такового. Кроме того, наука ни в коем случае не удовлетворяется формулировкой законов опыта - напротив, она стремится создать логическую систему, основанную на минимальном из возможных числе предпосылок, которая содержала бы все законы природы как логические следствия. Эта система скоординирована с предметами опыта; разум стремится построить эту систему - которая, как предполагается, соответствует миру реальных вещей донаучного Weltanschauung - таким способом, чтобы она соответствовала всем имеющимся в наличии фактам опыта. Такая точка зрения отличается от критического идеализма в смысле Канта: здесь не обнаруживается никакого признака искомой системы, о котором мы могли бы знать априорно, что он обязательно должен принадлежать этой системе в силу того, что такова природа нашего мышления. Это также справедливо для форм логики и причинной связи. Мы можем задаваться вопросом лишь о том, как представлена система науки в ее состоянии развития к настоящему времени, но не о том, как она должна быть представлена. Логические основания системы, при подобном подходе, конвенциональны тривиально, с чисто логической точки зрения.

Холизм возвращается, таким образом, к возможному различию между конвенциональными координативными определениями и эмпирическими пропозициями, но в нем оно получает радикальное переосмысление. Первичные понятия, непосредственно и интуитивно связанные с опытом, оказываются отделенными от всех других понятий, обладающих эмпирическим значением постольку, поскольку они связаны с первичными понятиями через утверждения. Частично эти утверждения являются определениями понятий и логически выводимых из них утверждений, а частично утверждениями, которые не выводимы из определений, и выражают по крайней мере косвенные отношения между первичными понятиями и таким образом между элементами опыта. Утверждения последнего рода суть утверждения относительно действительности, или законы природы, т.е. утверждения, которые должны быть валидны для элементов опыта (устойчивы к проверке на элементах опыта), охватываемых первичными понятиями. То, какие из утверждений должны быть расценены как определения, а какие - как законы природы, в значительной степени зависит от выбранного представления. Вообще такое различие необходимо проводить только тогда, когда надо исследовать, до какой степени та или иная рассматриваемая в целом концептуальная система действительно обладает эмпирическим содержанием.

Отличие холистического эмпиризма от эмпиризма Шлика и Рейхенбаха состоит, далее, во взглядах на характер связи между первичными понятиями и элементами опыта: если для логических эмпиристов эта связь логически определима, то для холистов такой однозначной выводимости нет.

Ни способ, которым мы должны строить и соединять понятия, ни способ, которым мы должны координировать их с элементами опыта, не являются, с холистической точки зрения, априорными: решающим критерием здесь является только успех в отношении установления порядка среди элементов опыта. Правила комбинации понятий должны быть предусмотрены только в общем смысле, потому что иначе научное знание было бы невозможно. Эти правила можно сравнить с правилами игры - скажем, следуя Витгенштейну, шахматной: сами по себе они произвольны, но их изначальная детерминированность делает возможной игру как таковую. Однако конвенция по их поводу подлежит постоянному пересмотру и в любом случае не является тотальной: она валидна для предназначенной области применения, т.е., с такой точки зрения, никакие окончательные категории в смысле Канта - во всяком случае, в смысле неокантианцев, так как, следует оговориться, существует очень много трактовок кантовских категорий - не являются актуальными для данной концепции. Более того, связь элементарных понятий повседневной мысли с комплексами элементов опыта признается понятной лишь интуитивно и недоступной научной, логической фиксации. Научное построение отличается от пустой концептуальной схемы определенной исчерпывающей совокупностью этих связей, заданных на той или иной предметной области, а не какой-либо одной или несколькими из них, какими бы содержательными сами по себе они ни были. В этом смысле даже наиболее простые понятия, ближе всего отстоящие от опыта, коррелируют с абстрактными научными понятиями.

Последнее соображение, как представляется, открывает дорогу для возможного молекуляристского эмпиризма. Рассуждение здесь может выглядеть так.

При построении понятия о предмете некоторые повторяющиеся комплексы элементов опыта (допустим, чувственных данных) отделяются от всей совокупности наличного опыта (допустим, произвольным образом) и координируются с понятием о предмете. С логической точки зрения, это понятие не идентично с ассоциируемыми элементами опыта - уже хотя бы в силу того, что полностью принадлежит сфере сознания. С другой стороны, это понятие имеет свое значение и обоснование исключительно во всей совокупности тех элементов опыта, с которыми оно скоординировано. Сама связь понятий и пропозиций с элементами опыта, с такой точки зрения, имеет не логическую, а конвенциональную или интуитивную природу. Однако в концептуальную систему входят, помимо понятий, синтаксические правила, которые составляют ее структуру. Хотя концептуальные системы логически полностью произвольны, они детерминированы целью предоставить оптимальную - наиболее полную или наиболее строгую, или, возможно, в каких-то случаях оптимальную в каком-то еще смысле - координацию со всем имеющимся количеством элементов опыта. Именно такую детерминированность отражают синтаксические инференциальные правила, обслуживающие некоторый - эмпирически обозримый - участок теории и гарантирующие согласуемость выстроенного таким образом участка теории с теорией в целом и, соответственно, согласуемость релевантной для данного фрагмента теории области опыта со всей совокупностью наличного опыта.

Пропозиция в логической системе истинна, если она выведена согласно принятым логическим правилам. Если мы признаем, что истинностное содержание системы зависит от определенности и полноты ее координации со всем наличным опытом, то должны будем тем самым признать, что истинная пропозиция получает свою истинность от истинностного содержания системы, которой она принадлежит. Однако если мы связываем истинность пропозиции также с правилами вывода, валидными для теории в целом или, во всяком случае, для ее эмпирически релевантного фрагмента, то в качестве истинностного оператора выступает именно последний. При этом такой фрагмент может экстенсионально совпадать с теорией в целом, но принципы его вычленения будут иными. Само правило не редуцируется при этом к совокупности эмпирического знания, поскольку ставит определимость эмпирического значения - условий истинности эмпирического предложения - в зависимость, в том числе, от определенной группы правил, а не от условий установления определенной конвенции.

Подобный молекуляристский подход возвращает нас к позиции Шлика и Рейхенбаха. Логический эмпиризм также противопоставлял себя конвенционализму, согласно которому геометрия - вопрос конвенции, и утверждениям о геометрии физического пространства не может быть назначено никакое эмпирическое значение. Хотя, с точки зрения логических эмпиристов, физическое пространство может быть описано и в евклидовой, и в неевклидовой геометрии, этого недостаточно для того, чтобы назвать утверждения о геометрической структуре физического пространства бессмысленными. Согласно Рейхенбаху, выбор геометрии произволен до тех пор, пока не дано определение конгруэнтности: как только это сделано, вопрос выбора геометрии для физического пространства становится эмпирическим. Сочетание утверждений геометрии с утверждением используемого координативного определения конгруэнтности подлежит эмпирической проверке и таким образом выражает свойство физического мира, тогда как при конвенционалистском подходе игнорируется тот факт, что произвольными являются только утверждения неполной геометрии, в которой отсутствует определение конгруэнтности. Если такое утверждение дополнено определением конгруэнтности, то оно становится подлежащим проверке опытным путем и таким образом имеет физическое содержание. С холистической точки зрения, само понятие расстояния должно было бы определяться относительно полной геометрии (или полной теории относительности), а с точки зрения холистического эмпиризма, оно еще обязано бы было быть эмпирически проверяемым, но не индивидуально, а в составе теории. Но с молекуляристской точки зрения, эмпирической проверке подвергается не теория в целом - как, разумеется, и не изолированное понятие, - а скорее релевантный фрагмент теории, т.е. конечные сочетания утверждений, определенные конкретными целями исследования - что экстенсионально может совпадать, например, с определенным множеством утверждений геометрии и координативных определений, задаваемых на определенной предметной области.

Итак, мы проследили исходные допущения, лежащие в основе логической эмпирицистской концепции структуры и интерпретации научных теорий:

(1) различие между аналитическими координативными определениями и синтетическими эмпирическими пропозициями;

(2) утверждение, что лишь первые имеют конвенциональный характер; и

(3) требование, что как только первые установлены в соответствии с конвенцией, то для каждой из оставшихся эмпирических пропозиций оказывается определено его собственное индивидуальное эмпирическое содержание - такое, что истинность или ложность каждой эмпирической пропозиции однозначно определена опытом, соответствующим этому эмпирическому содержанию.

Этот род эмпиризма отличен от феноменалистского, махистского толка, или вариантов конвенционализма, также так или иначе реагирующих на кантианскую доктрину синтетического априорного знания. Мы попытались лучше понять его, сравнив с холистическим представлением структуры и интерпретации теорий, отвергающим любое принципиальное различие между координативными определениями и эмпирическими пропозициями и связанную с этим различением верификационистскую концепцию эмпирического значения. Показанная параллель между логическим и молекуляристским эмпиризмом, возможно, является дискуссионной, но в любом случае ее обсуждение демонстрирует, как предъявленные Кантом требования синтетичности и априорности научного знания оказывают влияние на сдвиг эпистемологических позиций - от той, где во главу угла ставится эмпирическое истинностное значение индивидуальных предложений, к позиции "мира как текста", где эмпирическое значение индивидуальных понятий и терминов оказывается неразрывно связанным с другими значениями, образующими более широкие структуры.

 

3.6 Критика логико-позитивистского анализа

Итак, мы обсудили учение, исповедумое всеми логическими позитивистами, а именно учение о верификационном критерии осмысленных эмпирических высказываний, а также концепцию, характерную только для логических позитивистов феноменалистического направления, - о сведении всех осмысленных эмпирических высказываний к феноменалистическим. Здесь мы обсудим две другие доктрины, разделяемые в большей или меньшей степени всеми логическими позитивистами, а именно доктрины о философии как логике науки и о логике как системе тавтологий, а также учение, характерное лишь для логических позитивистов физикалистского направления, - о переводимости осмысленных высказываний на физикалистский язык

3.6.1 Философия как логика науки

За исключением инструменталистов, логические позитивисты были единственными современными философами, в должной мере признавшими тот факт, что какой бы ни была задача философов относительно конечных основ знания, они ответственны за разъяснение той логики, посредством которой фактически обосновывается научное знание. Кроме того, привлекая внимание к этой логике и участвуя в ее разработке, логические позитивисты в общем значительно превосходят инструменталистов, поскольку Дьюи и его ближайшие ученики принимали сравнительно небольшое непосредственное участие в научной работе, в то время как многие позитивисты сами были способными учеными. Некоторые члены Венского кружка были физиками и математиками. Представители многих отраслей науки интересовались идеями логических позитивистов и часто принимали их. В свою очередь логические позитивисты всегда поддерживали тесную связь с работой ученых. Некоторые из них выдвинули оригинальные научные идеи, другие философы обстоятельно занимались разработкой вероятностной логики, которая тесно переплетается с научной деятельностью в математике, социальных науках и физике. Все это имеет положительное значение, во-первых, потому, что наука основывается на философских предпосылках и в своих развивающихся областях особенно отчетливо осознает необходимость в философской ориентации, а во-вторых, потому, что философия сосредоточивается на применяемых в науке методах и понятиях и едва ли может сейчас играть какую-либо роль без основательного проникновения в сущность научных методов и результатов. Можно надеяться, что постоянная польза логического позитивизма будет заключаться в продолжающемся признании необходимости философской подготовки для ученых и научной подготовки для философов, а также взаимного сотрудничества между учеными и философами.

Тем не менее, лозунги и достижения логических позитивистов в вопросе об отношении между философией и наукой допускают критику по крайней мере по двум линиям.

·    Во-первых, даже если понятия 'логика' и 'наука' рассматривать более расширительно, чем это делают сами логические позитивисты, они не охватывают всего опыта. Опыт содержит цели и чувствования, не являющиеся преимущественно познавательными, и даже в своем познавательном аспекте он содержит исторические и биографические факты, которые вряд ли можно свести к научным формулам, а также факты политической и социальной жизни, которые нельзя втиснуть в строгие научные построения. Опыт содержит также этические, эстетические и религиозные переживания, анализировать которые философы всегда считали своей обязанностью. Возможно, что философию науки можно ограничить логикой науки - хотя даже это сомнительно, - но в целом философия  - даже аналитическая, чему примерами АФ религии (Элстон, Плантинга, Форрест); АФ истории (А.Данто); АФ права (Роулз, Дворкин, Рац); аналитические этика и эстетика - вряд ли может ею ограничиваться.

·    Во-вторых, возникают серьезные сомнения относительно того, насколько сами логические позитивисты придерживались своей программы уточнения фактических обосновательных процедур науки. Конечно, вначале их основным оружием против спекулятивных и неэмпирических процедур идеалистической метафизики было подчеркивание роли эмпирических методов практически работающих ученых. Однако, выдвинув в этот период первоначально плодотворную технику разделения значимых высказываний на аналитические и эмпирические и используя подтверждение в качестве критерия значимости, они в результате пришли к тому, что старались подгонять всю научную логику под формы, соответствующие этим принципам, вместо того чтобы с достаточной гибкостью уделять должное внимание разнообразным формам фактически используемых в науке выводов, лежащих вне пределов указанных принципов. Такими выводами являются, например, неформальный вывод от частного к частному, свободное употребление аналогий, построение моделей, а также многие другие неформальные методы, содержащиеся в практических научных процедурах. Оправдывая свое нежелание заняться более серьезным анализом фактических научных процедур, логические позитивисты неоднократно заявляли, что они как философы науки в основном интересуются не тем, как ученый приходит к своим идеям, а тем, как эти идеи можно логически обосновать. Однако очевидно, что логическое обоснование более тесно связано с фактическими процедурами подтверждения, чем полагают логические позитивисты. Это недостаточное внимание логических позитивистов к фактическим процедурам, используемым учеными, в значительной мере объясняет тот факт, что при всех своих усилиях логические позитивисты не достигли тех результатов, которых можно было бы ожидать либо для облегчения научной работы, либо в разъяснении методов и результатов науки.

 

3.6.2 Логика как система тавтологий

Если не переоценивать экстенсиональную трактовку логики, то в характерной для логического позитивизма интерпретации логики как системы тавтологий, по-видимому, является разумным по крайней мере утверждение, что значительная часть того, что можно в целом назвать логикой, включая сюда не только собственно логику, но и многие математические и другие концептуальные истины, является тавтологическим в том смысле, что их истинность зависит не от фактов, а от значений и употреблений. Другие возможные трактовки логики сводятся к тому, что логика основывается на неанализируемых сущностях, что она коренится в метафизическом порядке космической реальности или что она состоит из эмпирических обобщений. Первые две интерпретации, даже если они истинны, не дают руководящей нити к объяснению того, что логическая истинность зависит не от фактов мира, а от значения или употребления, удовлетворяет обоим указанным требованиям. Оно подсказывает, какой вид исследования необходим для распознавания логических истин, и показывает, почему мы можем быть уверены в логических истинах даже тогда, когда сомневаемся в эмпирических фактах.

Логико-позитивистская трактовка логической истины как тавтологии, по-видимому, разумна и в том отношении, что она должным образом признает ценность формальных систем, которые явным образом выражают определенные логические конструкции в особых символах и правилах. Разработка таких систем полезна, поскольку они очень часто раскрывают логические структуры, устраняют ошибки и подчас облегчают процесс мышления. Этим делом давно занимаются - с большим или меньшим успехом - логики, математики и другие специалисты. Результаты, полученные в этой области в последнее время, говорят сами за себя, и ими мы во многом обязаны логическим позитивистам.